Мадина Тлостанова

Эклеры с творогом

 

 

«Изгнание для него — особая форма причастия».

М. Фуко.

В месяцы самоизоляции, незаметно превратившейся в новую нормальность, борясь с неизвестной, долго тянущейся болезнью, прислушиваясь к своему телу, подбиравшему к ней ключи, я пыталась унять растущую тревожность воспоминаниями о многочисленных путешествиях. Странствия были для меня всегда уходом в себя и бегством от себя одновременно. Я неизменно пропускала новые места через свое тело, прислушивалась к эмоциям и физическим реакциям, порождаемым пространствами, силилась уловить гений места. Легко научившись обходиться  без людей, с тех пор, как ушло из моего лексикона слово «дом», я все же была привязана к миру — природному и отчасти, рукотворному. Хотя, может быть, мне только так казалось. Если у других общение с себе подобными есть способ придать смысл своему существованию, для меня в этой роли выступали путешествия, изредка даровавшие богатство общения с близкими по духу, и почти всегда — сокровища неизведанных пространств. Впрочем, теперь я уже сомневаюсь, нужно ли мне и это. Возможно, карантин навсегда избавил меня от привязанности к физическим местам, от пространственной памяти, от необходимости почувствовать место в реальности. Ведь не зря же те места, где я никогда не бывала, места, целиком выдуманные, получались в моих книгах неизменно  живее и ощутимее.

Где теперь это навсегда утраченное очарование спонтанности, даровавшее незадачливому путнику свободу и счастье, пусть и недолговечные? Во внезапно замедлившейся жизни, подсвеченной отныне лишь иконками зума и редкими сорочьими визитами на мой просторный балкон, я начала было мечтать наяву о деловых и туристических поездках, но прежде всего, по понятным причинам, вспоминать вояжи санаторные и бальнеологические, которых за последние годы совершила немало. Печальный парк, помнивший, что он был когда-то болотом и постоянно напоминавший об этом посетителям, тяжелый дух водогрязелечебницы, хищные медные лапы старинной ванны и убаюкивающий клекот пузырьков в ее мраморном ложе, бесконечные источники совершенно одинаковой на вкус воды и неизбывные золотистые шторы физиотерапевтических кабинок, отвар шиповника вместо утреннего кофе  и бокал брюта к завтраку, занятия лечебной физкультурой со шведской стенкой  и деревянной палкой прямо из советского детства и допотопный кислородный коктейль в стеклянном стакане с резной ложечкой. Все эти вышедшие из моды еще 100 лет назад места смешались в моей памяти в одно нескончаемое санаторно-курортное лето. Именно во время такого путешествия, случившегося за год до коронакризиса, и произошла эта встреча.

Стояла середина июля. И даже северная страна, куда я двинулась по давней привычке бежать летом прочь от жары, пыли и толп отдыхающих, была тронута солнечными лучами и тусклым светом все еще уверенно белых ночей. В последние годы я стала робко учиться ощущать радость от физического мира в его самых простых и непосредственных проявлениях: запахи — приятные и не очень, прикосновения к поверхностям —  гладким и шероховатым, и, конечно же,  пение и крики птиц, жужжание пчел, шум моря, шелест дождя — все, что прежде оставляло меня совершено равнодушной. Вижу я все хуже, и поэтому зрительное богатство мира меня трогает меньше. Единственное, что вызывало стойкое и растущее отторжение — это мир людей. Наверное, поэтому меня так тянуло в печальные полузаброшенные санатории и пансионаты, что все еще можно встретить на задворках Европы. Они напоминали о другой эпохе и не были густо населены.

Но в тот год я остановилась в новехонькой гостинице, построенной на бережно сохраненных руинах почерневшего бревенчатого трехэтажного особнячка, некогда бывшего лазаретом. Гостиница напоминала чем-то древний музейный экспонат, в котором недостающие детали заменили стеклянными. Бесшумно раскрывались безупречно чистые тонированные двери, золотистый тревелатор подвозил отдыхающего прямо к стойке портье, но внутри можно было увидеть прежние очертания здания, его заскорузлые стены, низкие потолки, маленькие оконца, узкие приземистые двери, объединенные теперь в странный конгломерат с холодным хайтеком бутик-спа-отеля.

Потянулась курортная жизнь — вечерние прогулки по берегу моря, массаж, сухая углекислая ванна,  грязевые обертывания,  душ Шарко, йога на рассвете на плоской крыше отеля, тщетные попытки укрыться плотными шторами от всепроникающего света, вылазки на местный рынок за душистой земляникой и черникой. Послеобеденная сиеста часто прерывалась минорным голосом торговки, разносившей по окрестным санаториям, пансионам и гостиницам букетики анютиных глазок и маргариток, самодельные марципановые конфеты и творожные эклеры.  Она протяжно выводила: Ма-a-a-рципан! Флауэрз! Вецригас! Цветы-ы-ы!

Прошла неделя, и мне стало скучно сидеть в чахлом садике и на окропляемом мелким тихим дождиком пляже. Захотелось облазить болотистый, заросший кустарником лес, взобраться на ближний пологий холм, погулять вдоль спокойной медленной реки, словом, немного расширить доступное пространство существования. В библиотеке отеля обнаружилась бумажная карта окрестностей, на которой были нанесены даже проселочные дорожки и тропинки, не говоря о маленьких музеях, мастерских народных промыслов, церквях, харчевнях и старинных виллах и особняках, большая часть из которых была превращена теперь в пансионаты и гостиницы. На восточной стороне холма, на карте было обозначено какое-то странное скопление строений без названия и объяснения их предназначения. Проселочная дорога обрывалась за несколько сантиметров до этого места, как будто ее не достроили или она была забыта за ненадобностью

— Что это? — спросила я портье.

— О, это наша забро-о-ошка, там сейчас нет ничего, но когда-то был, м-м-м, санаторий. Его закрыли в 1991 году. Туда опасно ходить. Здания все аварийные. Там живет только Дорел. Давайте-ка я вас лучше запишу на жемчужную ванну!

Но я уже решила, что непременно отправлюсь в это место.

В субботу процедур не было. Погода стояла пасмурная, ветреная, но дождь не спешил начинаться. Угрожающе погромыхивая, за мной следовала на почтительном расстоянии увесистая темно-серая туча. Я быстро прошла через парк, который незаметно перерос в лес, не спеша добралась до холма на опушке, и пошла по узкой, утоптанной множеством ног тропинке вверх. Дорожка петляла и кружила, огибая холм, становилась все менее утоптанной и наконец, вовсе раздвоилась. Один хвостик устремился вниз к музею ремесел, а второй — заросший травой и едва различимый, продолжал карабкаться вверх. Его-то я и выбрала.  Вскоре меня окружили густые заросли. Тропинку было почти не разглядеть. В какой-то момент я решила, что стоит вернуться — уж слишком экстремальным становилось это поначалу невинное приключение. А я не была любительницей походов и палаточного отдыха даже в юности. Но тут из зарослей внезапно показался угол кирпичной стены, уходившей высоко вверх. Я подняла голову и увидела почерневший шпиль и небольшой колокол. Тропинка привела прямо к церкви. Простое приземистое здание с невысокой колокольней и впрямь выглядело полуразрушенным. Портье не обманул. В окнах не было стекол, стены облупились и потрескались.  Из всех щелей росла трава и торчали какие-то желтые сорные цветы. Было очень тихо и спокойно. Только горлинка жаловалась о чем-то с орехового дерева, да пели цикады.

Еще несколько шагов — и глазам открылась довольно широкая пологая площадка, заросшая травой и кое-где деревьями, расположенными на равном расстоянии друг от друга. Скорее всего, они были посажены специально, но очень давно. Поодаль торчали из земли два полуобугленных простых сарая, а ближе к лесу, там, где заканчивалось это явно рукотворное, расчищенное, но теперь позабытое пространство, желтел большой и когда-то красивый трехэтажный дом. В его строгих арочных окнах почти не осталось стекол. Кое-где особняк был покрыт порванной зеленой сеткой. Из дырявой крыши пробивались деревца. Я робко подошла поближе, и тут почувствовала на себе взгляд. Он исходил из темного слухового окна в фигурной мансарде, украшенной витиеватым растительным барельефом. В окне мелькнул чей-то силуэт и тут же исчез.

Было жутко, но интересно. Я всегда питала слабость к старым домам. Табличка на стене пострадала от времени. Уже не разобрать названия учреждения. Только левый нижний угол все еще гордо объявляет, что особняк был построен в 1898 году, что это загородная вилла барона фон Гау…Но конец фамилии барона канул в лету, как и сам барон, скорее всего репатриировавшийся в Германию накануне Второй мировой войны. Ржаво скрипнула и захлопнулась за мной парадная двухстворчатая дверь, на голову посыпалась штукатурка, ноги сами понесли меня к полуобвалившейся винтовой лестнице. Пролет, еще один, еще, и вот я, наконец, на последнем этаже. Внутри дом оказался гораздо больше, чем казалось снаружи. Сейчас, спустя много месяцев сидения взаперти, любое пространство мне кажется слишком узким и тесным. И любое воспоминание об открытом и свободном  месте греет душу упущенной возможностью иного мира.

Комната за комнатой, я брела по слою мусора и пыли к маленькой лестничке на чердак. Анфилада некогда роскошного убранства теперь представляла собой жалкое зрелище. Огромные зеркала на стенах разбиты, от витражей остались только рамы, но гипсовые кариатиды с отвалившимися носами и пустыми глазницами продолжали поддерживать ветхий потолок. В одной из комнат были беспорядочно свалены какие-то ящики с медицинскими препаратами, и все еще стоял характерный запах лекарств. В другой меня встретили несколько старых ржавых кроватей, заправленных байковыми одеялами. Бывшая бальная зала была полна пыльных витрин, в которых красовались грубые глиняные тарелки и кособокие вазы, вероятно, сделанные бывшими обитателями этого места.

Рука невольно застыла на полпути, но потом я все же тихонько постучала костяшками пальцев в деревянную дверь. Мне открыли сразу же. И не успев подумать, я инстинктивно отскочила назад. Теперь мы уже привыкли к этой реакции. Любой встреченный человек на подсознательном уровне воспринимается как опасность. Мы навсегда запомнили, что опасно даже просто дышать рядом с другими людьми — знакомыми и незнакомыми, условно здоровыми и больными. Наши глаза постоянно машинально сканируют пространство вокруг, замечая любого, кто оказался слишком близко и включая внутреннюю сирену страха. Мы не носим трещоток и колокольчиков, как это было в средневековье, но будничная близость тихой смертельной опасности делает свое черное дело. Впрочем, в тот момент я отскочила просто потому, что увидела её.

Давид Маркиш

Кто убьёт барса?

 

Среди моих друзей-приятелей встречалось немало людей необыкновенных профессий: астрофизик, цирковой силач, женщина-каучук. Самым любимым из этого славного ряда был памирский охотник-барсолов Кадам Кудайназаров. Как-то раз мы ехали с ним верхом на лошадях по улице высокогорного кишлака Дараут-Курган, что в Алайской долине. Дараут, надо сказать, довольно-таки безрадостное поселение, название которого, по уверениям местных людей, означает в переводе «Быстрей проходи мимо». Дело тут в том, что когда-то, во времена оны, в Дарауте гнездились свирепые разбойники, и путнику, желавшему дожить до завтрашнего утра, стоило миновать кишлак без задержки, лучше вскачь.

Близ входа в продуктовый магазин, куда мы с Кадамом направляли ход наших коней, сидел на земле, на подстилочке, узбек и торговал яблоками поштучно. В магазине можно было купить керосин, свинцовую дробь и порох для снаряжения охотничьих патронов, конфеты «подушечка», водку, консервы «Мясо кита с горохом»; много чего, полезного для жизни. Яблок в магазине не видали никогда – на памирском высокогорье они не росли, а налаженно их везти в эту глухомань из сладких узбекских долин торговому начальству в голову не приходило. Другое дело – инициативные торговцы-одиночки: они изредка наезжали в Дараут из низин с мешком яблок и, сидя у дверей магазина, распродавали свой товар за хорошие деньги, быстро и без помех: яблочки для детей были ещё лучше, чем конфеты «подушечка» с муравьями в начинке.

— Гляди! – сказал я Кадаму с радостным удивлением, как будто узбек не яблоки разложил на земле перед собой, а ананасы. – Яблоки!

Кадам взглянул на узбека мельком и сказал:

— Если все будут торговать яблоками, кто же убьёт барса?

Эта фраза запомнилась мне, и я вставил её, как она есть, в роман «Кадам, убивший сороку». Её, и ещё одну – о том, что снежный барс никогда не смотрит под ноги, а только вперёд, и поэтому попадает ногой в капкан, поставленный охотником на повороте тропы – прочитал в этом романе  замечательный грузинский актёр, мой друг и товарищ Нико Гомелаури. Прочитал и запомнил, и, вместе со своей женой Нинкой, преподнёс мне замечательный памятный подарок, куда более приятный, чем нищенский издательский гонорар: перстень с золотой головой барса, с зелёными изумрудинками глаз.

Так вот, если б не Кадам, не случиться бы всей этой истории.

3 ноября 1972 года, после двухлетних мытарств и неприятностей отказа, моя мать и я получили, наконец, разрешение властей на выезд в Израиль на постоянное жительство. Тут уместно привести выписку из документа, хранящегося в архиве А. Яковлева:

«Комитет Госбезопасности располагает данными о том, что некоторая часть еврейской интеллигенции из числа искусствоведов и литераторов использовала вечера памяти Переца Маркиша и Льва Квитко для демагогических и идеологически незрелых выступлений. В большинстве из них говорилось о трагической гибели талантливых еврейских поэтов, о невозместимой утрате, которую понесла наша литература в лице Маркиша и Квитко. Проводилась аналогия их гибели с убийством свободолюбивых поэтов в период царизма и средневековья…» Возмутило руководителей госбезопасности выступление на вечере Переца Маркиша 8 декабря 1965 года поэта и переводчика Арсения Тарковского, который заявил, что «во все времена убивали мыслящих поэтов. Жертвами произвола пали испанский поэт Гарсия Лорка, Лермонтов и Маркиш». Не понравилось и высказывание сына Переца Маркиша – поэта и переводчика Давида Маркиша, который «прочитал стихи, посвящённые памяти отца, в которых говорилось о том, что в нашей действительности «учёные и поэты не умирают в своих постелях». В его стихах «время до 1953 года сравнивалось со временем средневековья и мракобесия»… Несколько иначе поступили с вдовой известного еврейского поэта Переца Маркиша – Э. Лазебниковой и его сыном Д. Маркишем. Тот же Андропов в апреле 1971 года сообщил в ЦК о том, что они подали документы на выезд в Израиль и что в случае отказа намерены обратиться с жалобой в Совет Министров СССР и другие инстанции. В связи с этим Юрий Владимирович предложил ЦК: «Учитывая личность П. Маркиша (расстрелянного в своё время. – В.Л.) и его значение в развитии еврейской литературы, было бы нецелесообразным разрешать его ближайшим родственникам выезд в Израиль…»

Рекомендация Андропова, к счастью, не сработала: под болезненным давлением западных политических лидеров на кремлёвские власти разрешение на выезд было получено, и нам дали целых четыре дня на сборы, включая выходной. Нас предупредили со всей строгостью: если не уложимся в отведённый срок, нас ждут крупные неприятности… Уже в Израиле я узнал доподлинную причину такой спешки: на следующий день после отведённых нам четырёх выпадал главный советский праздник – 7 ноября, и власти тревожились о том, что мы с мамой устроим пикет или объявим голодовку в 53-ю годовщину большевистского переворота. Так что казавшаяся голым произволом спешка имела под собой веское основание… Источником этой интересной информации послужил посвящённый во многие тайны советского режима «журналист по специальным поручениям» Виктор Луи; в этом случае у меня нет оснований ему не доверять.

На исходе четвёртого дня подготовки к отъезду, как говорится, «под занавес», я явился за полчаса до закрытия в зал таможенного досмотра, специально отведённый для евреев, выезжающих в Израиль на ПМЖ. Это было последнее, завершающее дело перед отъездом. Все формальности были уже позади: в домоуправлении получена липовая (оплаченная) справка с печатью о якобы проделанном в связи с отъездом ремонте наших двух комнат в коммуналке, собраны квитанции об уплате «жировок» — за квартиру, за свет, за газ, за воду. После недолгого препирательства в военкомате я снялся с воинского учёта. Мосты были сожжены, оставалось только отвезти на таможню сколоченный из досок ящик с багажом, размером с гроб, и наутро улететь в Вену, а оттуда в Тель-Авив (прямые рейсы из Москвы тогда ещё не проложили).

Без двадцати пять вечера я стоял у ворот вокзальной таможни, оборудованной в пакгаузе и задней своей стенкой выходившей на железнодорожные пути; туда можно было подогнать грузовые товарные вагоны. Ворота были задвинуты и заперты изнутри. Я постучал – сначала костяшками пальцев, потом кулаком. Ворота приотворились, в проёме стояла низкорослая кряжистая тётка в сером халате и головном платке, повязанном под подбородком.

— Закрыто! – объявила эта тётка, придерживая створку ворот сильной рукой. – Завтра приезжай.

Объяснять ей, что завтра ранним утром я улетаю, было пустой тратой времени. Поэтому, сунув ногу в щель между створкой и опорным столбом, я сказал голосом свежим и чистым, почти пропел:

— Вчера мой товарищ у тебя двадцать пять рублей занял, велел тебе отдать. Вот, держи!

Тётка стремительно приняла купюру и отворила ворота:

— Давай, заноси! – И, кивнув на ящик, обернулась и позвала из полутёмного зала за её спиной: — Эй, Витёк!

Витёк, в таком же сером халате, что и тётка, пришёл и без лишних разговоров помог мне втащить мой ящик в таможенный зал. Этот Витёк спешил: я оторвал его от приятного дела – в зале трое таможенников мирно выпивали, сидя на одном из десятка багажных ящиков, больших и поменьше, беспорядочно расставленных на бетонном полу пакгауза.

Не успел Витёк присоединиться к своим отдыхающим коллегам, как, выйдя из какого-то закутка, в зале появился начальник таможни – мужчина лет тридцати с медальным лицом, высокий и ладно скроенный. Из-под его служебного халата выглядывали офицерские хромовые сапоги. Быстро, но внимательно проглядев мои бумажки-сопроводиловки на отправку ящика за рубеж, он оборотился к отдыхающим таможенникам и приказал:

— Этот ящик! Досмотреть! — И, взглянув на наручные часы, добавил, нацелив в меня палец: — Он последний. Больше никого не пускать! – И остался, наблюдая, стоять на своём месте, а я – на своём, в сторонке.

С ящика быстренько содрали крышку, и все четверо, сгрудившись, запустили в него руки и принялись шуровать. Это сильно смахивало на обыск: из чрева ящика полетели на пол увязанные в стопки книги, кухонная утварь, старинный медный самовар, спасённый от конфискации ковёр из отцовского кабинета. Наконец, появилась на свет барсова шкура.

— Снежный барс! – удивлённо вымолвил начальник. – Запрещено к вывозу!

— Запрещено шкуру вывозить, — проявил я знание таможенных правил. – А если шкура на подкладке – это уже будет меховое изделие; мой барс на подкладке, сами видите.

— А где ты его взял, этого барса? – не скрывая ехидства, спросил начальник.

— Поймал, — я ответил.

— В какой это комиссионке ты его поймал? – продолжал он ехидствовать.

В ответ я достал из кармана бумагу с печатью и молча протянул начальнику.

 «Без права передачи другим лицам. Государственная инспекция по охоте, — держа документ на отлёте, негромкой скороговоркой читал начальник. — Лицензионное удостоверение номер шестьдесят пять. Выдано Маркиш Д. П. Разрешается отстрелять следующие виды диких зверей: двух козерогов-теке… и отловить одного барса…»

— И двух волков, — дополнил я не без гордости. – Тоже разрешение дали.

— Волков можно без разрешения, — со знанием дела уточнил начальник и продолжил допрос: – Где всё это было, ты мне скажи?

— Если от Дараут-Кургана ехать верхом по Заалайской долине, — охотно поделился я с начальником, — к вечеру спустимся с Терсагара и приедем в Алтын-Мазар. Вот там…

— Ты, значит, был в Алтын-Мазаре? – почему-то радостно удивился начальник. – Не свистишь?

— Я там был пять раз, — сказал я, ничуть не обижаясь на начальника за его недоверие. Плевать я хотел на этого начальника. – Летом и зимой. Ходил на Федченко, на ледник.

— Ну, назови хоть одного кого-нибудь из Алтын-Мазара! – решил, как видно, проверить меня начальник. Таможенники, прекратив рыться в моём ящике, слушали наш разговор с большим интересом. Такой разговор, возможно, впервые звучал в товарном пакгаузе для отъезжающих евреев.

— Зачем одного! – сказал я и пожал плечами. – Там всего пять кибиток, пять, значит, семей: Кадам Кудайназаров, старик Абдильда, Иса, Сегиз и таджик Гульмамад с красной бородой.

Начальник слушал меня с удовлетворением.

— А за Алтын-Мазаром, за арчовым лесом, стояла гидрометеостанция, — экзамен, кажется, близился к концу. – Там русские работали, муж с женой. Знаешь?

—  Шуркины, — сказал я. – Они уехали куда-то. Станцию закрыли, они и уехали.

— Вот этого я не знал… — сказал начальник и к моему распотрошённому ящику шагнул стремительно. – Давайте, кончайте быстро! – приказал он своим. – Кладите всё назад, и, смотрите, чтоб ничего не пропало. Книги, кастрюли – всё кладите, что есть! И заколачивайте.

Потом он подошёл ко мне вплотную и спросил, чуть понизив голос:

— Горючее привёз?

— Коньяк и водка. – Я знал, что на таможню надо  брать с собой спиртное.

— Водку отдай ребятам, а коньяк неси ко мне в кабинет, — он усмехнулся беспечально. – Вон в ту коморку.

— У меня там ковёр отцовский, в ящике, — удержал я начальника. – Старый. На него справка есть из музея, на вывоз. Пошлина почти тысяча рублей. Деньги я привёз.

— Давай сюда справку,- распорядился начальник.

Приняв бумажку, он, не глядя, разорвал её сначала на две части, потом на четыре, потом в клочья. А клочья сунул в карман.

— Ну, давай, неси, — сказал он.

В закутке было тесно: стол и два стула вмещались с трудом. Я вошёл и, не тратя времени, поставил на стол бутылку коньяка.

— Ну, садись, — сказал начальник, откупоривая и наливая в стаканы, извлечённые из ящика стола. – За знакомство! Александр меня зовут, Саша. Я служил начальником погранзаставы за Алтын-Мазаром, по ту сторону реки.

Теперь всё встало по своим местам. Значит, он там служил, и Алтын-Мазар ему, как и мне, совсем не чужой! Вот ведь как прихотливо сплетаются истории, из которых состоит наша жизнь: всего за несколько часов до отъезда из России навсегда, встречаю при диких обстоятельствах родственного мне по любви к Памиру русского человека, отогревшего мою душу, оледеневшую за два года отказа… А, может, «навсегда» — не нашего ума понятие?

— Я – капитан, — сказал Саша. – А ты — кто?

— Писатель, — сказал я. – Рядовой необученный.

— Я вот смотрю – люди едут и едут… — сказал капитан. – Думаешь, тебе там лучше будет?

— Лучше или хуже – это как поглядеть, — сказал я. – Зато я уверен: будет хорошо!

— Там Памира-то нет, — сказал Саша. – Барсов нет…

— Алтын-Мазар – здесь останется, это факт. Но ни я, ни ты, — перейдя на «ты», сказал я Саше, — туда жить не поехали, хотя лучше нигде ничего не найдёшь на свете. Я там хотел кибитку поставить и остаться – меня местные отговорили: «Каждый человек, — говорят, — должен жить на своём месте, среди своих».

— Да, вообще-то так, — согласился капитан. – Ты прав… — Когда пьёшь на двоих бутылку коньяка из гранёных стаканов, обращение на «вы» — нонсенс. – Но ты ведь шкуру эту везёшь в Израиль не шубу с неё шить, а на память!

Я кивнул: да, на память. Конечно.

Мою историю о том, как мы с Кадамом ставили капкан на барсовой тропе над Каинды, как зверь, не смотрящий под ноги, в него угодил и стальная дуга перебила ему лапу, — эту историю Саша слушал внимательно, но без особого интереса: он знал не хуже меня, как ловят снежных барсов-ирбисов на Памире. Лишь один раз он одобрительно кивнул головой, когда я мельком упомянул, что наш капкан на тропе не был заправлен привадой: ещё бы, какой дурак станет заправлять, если барс в жизни никогда не возьмёт чужую убоину – только свою!

— Ну, удачи тебе! – сказал капитан, дослушав и допив. – С Богом! Чтоб на всех хватило!

Даниэль Клугер

 

 

МАГДА

Поэма в 4-х танцевальных балладах с прологом, эпилогом, интермедией и постскриптумом

 

…Вечером 16 июня 1933 года на тель-авивском пляже неизвестными был убит один из ярчайших сионистских деятелей Хаим Арлозоров. Убийство это до сего дня остаётся нераскрытым. Было рождено много версий о причастности тех или иных кругов к этому преступлению, но ни ода из них не получила окончательного подтверждения…

 

ПРОЛОГ

«Срывайте двери – два несчастья

хочу я видеть, сыновей убитых,

злодейку мать, убившую несчастных!..

Появляется колесница, запряженная драконами.

В ней Медея с телами детей…»

Еврипид. Медея. Пер. Даниэля Клугера

Две женщины носили имена

Похожие, и первая – Медея,

Царя Колхиды бешеная дочь.

Чтоб отомстить неверному супругу,

Колдунья черная зарезала детей.

Прошли века, прошли тысячелетья.

Несчастную преступницу жалеем

И думаем: «Безумна от любви».

Вторую звали Магда, и она

Была женой министра пропаганды.

И, приготовив в чашке цианид,

И обмакнув конфеты в это зелье,

Она детей убила – и себя.

Был месяц май, и грохотали пушки.

Йазон и Йозеф, Магда и Медея.

И никого, кто мог бы пожалеть…

ПАЛЕСТИНСКОЕ ТАНГО

 

Во время обучения в Германии Виктор (Хаим) Арлозоров познакомился с Магдой – будущей супругой Йозефа Геббельса, которая была подругой его сестры. Магду с Хаимом связывала не только страстная любовь, но и увлечённость сионизмом.

 

Осенний Берлинский вокзал.

Прощаются Виктор и Магда.

Он пристально смотрит в глаза

Зеленые, словно смарагды.

Она улыбнется легко,

Снимая дождя паутину.

А Виктор уже далеко –

Он видит страну Палестину.

 

А марши в Берлине гремят

И рев оглушает трибуны.

И факелы ночью дымят,

Зигзагами – молнии-руны.

Ах, мутная эта вода,

Поет она дьявольским ладом…

Но тянет и тянет туда –

К огням, площадям и парадам…

 

Вокзала невнятная речь.

Невнятная сцена прощанья.

Не будет ни писем, ни встреч,

Не стоит давать обещанья.

Под небом глубоким едва ль

Он будет вздыхать по Берлину.

…А ветер уносится вдаль,

В чужую страну – Палестину.

А марши в Берлине гремят

И рев оглушает трибуны.

И факелы ночью дымят,

Зигзагами – молнии-руны.

Ах, мутная эта вода,

Поет она дьявольским ладом…

И тянется Магда туда –

К речам, площадям и парадам…

Дмитрий Бирман

 

Мне перестали сниться сны

 

***

Дай високосному году закончиться,

не торопись с умножением бед,

пусть многоточие снова отсрочится –

слушай вселенной незримый совет.

Пей влажный воздух глотками и радуйся

запахам снега, костров и машин.

Просто плыви с облаками,

под градусом,

просто допей.

Долюби,

допиши…

***

Не начинай словопренья нервически,

не разрушай покосившийся дом,

перетерпи. Раздвоение личности

может быть, сможешь исправить. Потом.

Просто себя обними и задумайся,

вспомни улыбку свою по утрам.

Памяти нашей любимые улицы

ждут и скучают по тихим шагам.

Дай високосному году закончиться.

Не торопись с умножением бед.

Ночью и днём мелодичная звонница

шлёт от ушедших далекий привет.

***

Мне перестали сниться сны,

когда в телесном одеяньи

приходят гости в подсознанье,

и ставят память на весы.

Когда я накрываю стол,

и водкой потчую ушедших,

по сонной радуге пришедших

мне сделать совести укол.

Когда врастяжку разговор…

Не разговор, а монологи!

И, как предвестие тревоги

ответ-молчание в укор.

Я знаю, что не виноват,

но не спешу на толковище,

где лютый ветер злобно свищет,

где не спасёт ни сват, ни брат.

Из ниоткуда жду друзей,

когда удобная подушка

погладит ласково макушку,

и ангел встанет у дверей.

***

Я все чаще вспоминаю папу,

может это старость, господа?

Как он брёл по зимнему этапу

десять лет неведомо куда.

Чаще говорю его словами

и смотрю с прищуром сквозь года.

Может это догорает пламя,

что во мне зажгла его звезда?

Он все чаще снится мне, ребята,

то больной, то строгий, то чужой,

и не только в горестные даты

он приходит поболтать со мной.

Только нет канвы у разговора,

что поделать,-это просто сон,

говорит он: «позвони!» сурово.

Я с утра не помню телефон…

***

Не пишется, сука, не можется!

Душа расползлась как овсянка,

устал видеть в зеркале рожу я,

звоню всем друзьям спозаранку.

Под кофе несу околесицу,

и строю воздушные замки,

за слово поддержки и лестницу

я вывернусь весь наизнанку!

О, лестница в небо! «Лед Зеппелин»,

года вереницей ушедшие…

На то, что тогда был нацелен я,

сейчас – как мечты сумасшедшего.

И, вместо улыбки джокондовой,

в сети только рожки, а рожицы

кричат мне про «правду посконную»…

Не пишется, сука, не можется!

Александр Климов-Южин

Незаметное исчезновение Карасева

В Москве встречали Новый 2020 год, корпорации резервировали ночные клубы, пары заказывали столики в ресторанах, все места в гостиницах были давно забронированы. Китай? Что Китай. Китай далеко, это у них, не у нас.

В канун Нового года мы с женой сидели у друзей – бывших соседей по дому. Провожали старый, пили за новый, желали друг другу счастья и здоровья. Никто ещё не догадывался, что встречаем не только 2020, что вместе с ним вступаем в новую эру, в мир, который никогда уже не будет прежним, и даже общение с ближними и друзьями станет со временем немыслимой роскошью.

Хозяин показывал мне последние приобретения – книги с ярмарки nonfiction: Мишеля Уэльбека «Серотонин», Дмитрия Быкова «Русская литература: страсть и власть»; ультралайтовые японские удилища с высочайшей чувствительностью, с тестом от одного до шести граммов, рассказывал, как будет ловить летом с двухграммовым грузиком на пенопласт и на самые маленькие блёсенки, мимо которых рыба не проходит.

– Знаешь, я тут всю осень скачивал фильмы, теперь пусть  отключают всемирную паутину,  – по барабану. Мне читать, не перечитать, смотреть, не пересмотреть, слушать, не переслушать.

Меня всегда удивляла его всеядность, необоримая любовь к вещам, к тому, что можно потрогать, попробовать и, конечно, непременно купить. Мне незачем было заглядывать в яндекс-магазин. На помощь приходил мой деловой сосед, который, казалось, знал всё: чем отличается Kodak 50 от Kodak CD-50, какой смартфон лучше всего покупать в данный момент и в чём его преимущество, почему не стоит покупать виски «White Horse» московского разлива, наконец, на каком рынке продают качественное мясо по сносной цене и т.д. и т.п.

Вернулись к столу, я предложил тост за ушедших в 2019 году. Стали перечислять поимённо. Оказалось, их немало. Были и общие знакомые. Выпили не чокаясь.

Хозяин  неуклюже оправдывался за их отсутствие на нашем празднике:

– Не повезло им, а может быть нам, смотрят на нас оттуда, как мы тут свечку коптим, пыжимся из последних сил. А зачем? Я вообще-то умереть не против, утомлять природу – Боже упаси, только противно. Пугает меня во всём этом утилизация тела. «Дано мне тело, что мне делать с ним таким любимым и таким родным?». В том-то и дело, что ничего. Как представлю этот гроб, этот труп, отданный на стенания толпе, мужиков, копающих яму, червей, опарышей – фу. Вот кабы исчезнуть незаметно, разлететься на невидимые атомы, протоны-нейтроны, так другое дело.

Во всей его доморощенной философии сквозил сарказм, но сарказм с какой-то горчинкой обдуманности: жизнь конечна, умирать придётся всё равно, но уж если умирать,  лучше молодым, и как можно позже.

События развивались стремительно. В марте объявили глобальную пандемию. Обязали носить средства индивидуальной защиты, цена на маски в аптеках доходила до пятисот рублей, впрочем, их всё равно раскупили. Пенсионеров и хроников перевели на режим самоизоляции. Друг мой уехал с женой и детьми на дачу. Я, как «счастливый» человек, входящий в группу риска, проводил время в своей Обломовке – Чернаве. Ловил карасей и щук, переправляя фотографии с уловами другу-соседу по Ватсапу, а вот стишок в догляд переслать припозднился:

        Другу Карасёву

 

Я послал по ватсапу себя и двух щук

Другу в правой и в левой руке,

Эсэмэс присылает с вопросом мне друг,

Где ловил: в Озерах иль в реке?

– На жерлицу в реке я их нынче поймал,

Любопытный мой друг Карасёв.

– На кого ж ты поймал? – мне мой друг отписал.

– Ну, естественно, на карасёв.

И на что мне мой друг сообщенье опять

С поздравлением шлёт: «Молодец».

Не пойму, как он может меня поздравлять, –

Сам Карась, карасиный отец.

Как гром среди ясного неба пришла весточка от Лары: «У нас несчастье, Стёпы больше нет».

Марта Кетро

фото Марина Бесчастнова

Я что-то нажала и всё исчезло

 

Новая примета флирта: когда хорошенькая женщина входит в помещение, мужчины как бы случайно опускают маски.

В банке  прекрасный блондин взрослых лет, в кудрях и в маске под подбородком, говорит куда-то в пространство «сколько же времени?»

«Полвторого», — отвечаю я, и он вздрагивает — ну в самом деле, Тель-Авив, Алленби, с какой стати его должны понимать по-русски. И тут же слышу позади бескомпромиссное: «Сегодня в шесть идём пить к Ане».

«Город захвачен», — думаю я:

— А что, бабка, евреи тут есть?

— Видали на днях парочку, огородами утекли.

Реальность смывается, как свежий акварельный рисунок, который кто-то размазывает мокрой кистью: только что здесь была густая зелень и синь, а вот уже видна фактура белой бумаги.

Это я виновата, много беспокоилась вчера о родителях, к которым хорошо бы рвануть и быть рядом. И что последние дни настают и следует встречать их в оснежённом Подмосковье, там хоть картоху по весне посеять можно. А здесь что, здесь пустыня, я пропаду.

А в результате в тёплом морском воздухе вдруг холодок, колкая льдинка, март, возлюбленный из месяцев, самый красивый брат с тонким лицом и волчьим взглядом, с которым, наверное, выживешь, но сердца не соберёшь.

И я, старая цирковая лошадь, немного выпрямляюсь и поправляю на лбу невидимый пышный султан из перьев.

                                           *

С продавщицей говорили:

— Вы понимаете, что это манка, а не мука? — спрашивает.

— Мне её и надо, я тот человек, у которого правда всё кончилось: манка, соль, сахар, спички.

— И у меня, — говорит продавщица, — сижу тут на продуктах, а в доме пусто. Но это ведь долго не продлится.

— Мой муж из-за границы едет, — говорю, — нам в карантине сидеть.

А сама думаю: конечно, не продлится, какой разговор. Тут жизни всего ничего, долго ничто не бывает, всё не навсегда, особенно быстро кончается масло.

Не получается только отделаться от чувства, что как заболела я перед новым годом, так и не поправилась, то ли умерла, то ли в бреду до сих пор, и мир раскручивается вокруг на медленной карусели, поёт мультяшным голосом итальянскую песенку, и сначала смешно, потом тошнит, потом уже страшно, а слезть не можешь. Но и это не продлится, раз верный человек пообещал, так и будет.

Муж вернётся и решит, что ему подменили бабу: носится с оккупантскими сумками и хаотично тащит в дом еду. Ладно, сумка у меня хоть и большая, но деликатная, из флорентийского магазина Pam, что на via Nazionale, а всё же муки туда влезает два пакета, овощей, курей всяких, того-сего. Где теперь та Флоренция в своих голубых и розовых платьях, где маленькие ножки в красных туфельках, что бегали по мощёным мостовым из музей в музей? Топают с рынка в супермаркет, обходя по широкой дуге редких прохожих. Муж приедет, сядем в карантин, станем развлекаться едой, буду из теста лепить птичек, каждой маленький глазик из горошинки, а на крылышках напишу: Firenze, Roma, Barcelona, Paris. Лети, птичка, с востока на запад, через север, через юг, не возвращайся, незачем.

                                              *

Так-то я в панике, конечно, потому что конец света — концом, а арендная плата по расписанию. Когда бы не это, то что мне сделается. Тель-Авив пуст, холодильник полон, коты пуховы, с моря дует чудесный тёплый ветер, если не дождь, а если дождь, то ещё и свежо. Выйдешь за пищей, а там мир Бредбери, притом без особой трагической ноты пока — город как никогда похож на серого слона, который медленно дышит, подрагивая бетонными боками; люди есть, но затаились и ощущаются как единый живой организм — немного боится, но в целом бодр, сидит в укрытии, ждёт, умирать не хочет.

Золотое время, если бы не финансовая тревога и родители были в безопасности, а так нет. Зато в зоопарке Рамат-Гана родился слонёнок, которого по родословной полагается назвать на П, и все шутки, которые у вас есть по этому поводу, уже перешутили. Хорошо, что я ничего не решаю на свете, а то назвала бы Пушок, мучился бы всю жизнь — тяжёлый, лысый, кожаный, а сердце, как у цветка.

                                          *

«В Израиле, начиная с 20 марта, введены ограничения на передвижение населения. Из дома можно выходить для приобретения продуктов питания, лекарств и получения медицинской помощи»

Ночь не спала — куда там спать, я в тревоге, и в семь утра уже подорвалась в банк, потому что страшную весть принесла в мой дом пресса: с восьми вечера у нас запретят отходить от дома далее, чем на сто метров.

И как ответственный гражданин, я надела на правую руку перчатку, видимо, с левой, хотя по резиновым не поймёшь. Думаю, банкомат трогать, двери, надо предохраниться.

А у меня, знаете, какая-то сенсорная хрень, которая не даёт носить шапку, перчатки с пальцами и трусы-танга. Не знаю, какая связь, но от этих предметов на себе я дико и бесповоротно тупею. Мозг уходит в отказ, и я до сих пор не понимаю, где же он у меня в таком случае расположен.

Ну и в результате осознала, что правую держу подогнув, как тиранозавр, а всё делаю левой. Кое-как справилась с транзакциями, пошла к магазину за маслом. Там уже какая-то женщина стоит, очередь на улице теперь. И она мне что-то говорит, по-русски, конечно, а я ей вроде отвечаю близко по смыслу, но понимания не возникает.

И тут я думаю, что у меня наверняка корона, потому что один из симптомов — потеря вкуса пищи. А я, очевидно, потеряла смысл слов, и это точно оно (да, и логику тоже).

В общем, в конечном итоге я прорвала дырку на большом пальце и  разобрала, что эта женщина тут работает, а магазин откроется в восемь. А сейчас, сюрприз! всего семь тридцать.

Содрогнулась и поскакала дальше, а перчатку выкинула от греха, убьюсь я в ней, как летучая мышь в наушниках.

Вернулась домой, но всё не могла перестать скакать, решила напоследок побегать по берегу и, по ассоциации с предыдущей мыслью, в наушниках. Последний раз я бегала, не считая за автобусом, в средней школе, поэтому посмотрела ролик, как там чего ноги ставить, влезла в кедики, песню включила, вышла к морю и побежала, будто птичка. То есть точно, как они на своих коротеньких ножках бегают — как могут. И так легко мне, так вольно, что готова, кажется, бежать целый день. Каково же было моё удивление через пятьдесят метров.

Ладно, побрела шагом, а музыка тем временем вошла в эмоциональный штопор — я слушала альбом с органичным для меня названием «Музыка бедных» и дошла до «Ломбардии». Это такая удачная песня, что я могу подпевать ей по-итальянски — лёмбардИя ляляляля лёмбардИя. И вот иду я, пою как умею и понимаю, что слёзы не то чтобы застилают мои глаза, но были бы уместны, ведь прямо сейчас эта несчастная лёмбардИя гибнет, а буквально с восьми вечера меня отлучат от моря, а уже завтра и вовсе придётся в жёсткий карантин с мужем. А море при этом прекрасное, как сама любовь, пустое, ветер с него дует тёплый, но свежий, а солнце незаметно раскрашивает мне нос веснушками. И я понимаю, что есть неиллюзорный шанс этой весны больше не увидеть, и ладно бы я умерла, так нет, карантин затянется до лета и в конце концов выплюнет нас, изрядно пожёванных, в душный липкий июль. Иду и всею собой чувствую эти истекающие часы, думаю при этом: дура ты дура, что мешало тебе ходить вот так всю предыдущую неделю и ранее, пока нас не закрывали. И вся жизнь твоя дурацкая стоит на этом сожалении у порога — эх, чего же я раньше-то…

А потом песенка сменилась на Apecar, это про машинку. И так она была зажигательна, что я с некоторым смущением начала подёргивать руками и подскакивать ногами на ходу. Так и шла вдоль моря, приплясывая, как заневестившийся бегемот — народу мало и стыда немного. К тому же, сказала я себе, не все свидетели доживут до лета. Да и не было никому дела друг до друга, каждый проживал своё расставание с этой набережной, как умел. Кто плясал (не я одна тут не в себе), кто бежал, кто смотрел на воду. Подобрала в песке ракушку, как всегда, когда уезжала с моря.

А совсем вечером, около семи, выбралась за морковкой (маленькой, детской), возвращалась по набережной. Дошла до яхтенной стоянки, чтобы послушать, как звенит такелаж, это самый утешительный звук в мире. Обидно мне, зачем жизнь так обошлась с весёлым городом Тель-Авивом, зачем разломала наши способы существования, зачем всё испортила, когда не ждали?

На обратном пути без двадцати восемь приехала полиция, спросила, куда я, ответом удовлетворилась — началось. Но мы, конечно, ещё выйдем к морю все вместе и обнимемся, как дураки, со всеми, кто сегодня плясал, бежал, смотрел на воду и немножко плакал. Но попозже, не сейчас.

Елена Дорогавцева

 

Ярче

—Чувствуешь, как весной пахнет?
За ночь двор занесло снегом, а утром сугробы превратились в коричневое месиво. Нужно было позавтракать, а для этого выйти за хлебом, проделав длинный, опасный путь в соседний двор. Десятилетний сын предлагал сходить самостоятельно, но я боялась, что, по прибытии, хлеб превратится в пончики. Наш спор о вреде хлебобулочных изделий затянулся. К вечеру, мы выдвинулись вместе, но тормознули у дома— вдохнуть аромат улицы.

—Даааа…—мечтательно протянул ребенок, стянув под нос медицинскую маску, теряя равновесие и падая в грязь. Цепляться в грязи было не за что, поэтому я полетела вслед за ним. Из черной лужи мир казался ещё свежее. Мы выползли на свет, отряхнулись и пошли в темноту.
—В темноте пахнет зимой!—заметил сын и, на всякий случай, остановился. Я резко шагнула в сторону и осмотрела периметр. На углу, в тусклом свете нервного светофора полоскался человек. Мы присмотрелись и узнали соседа. Это был мужчина средних лет из квартиры сверху, из квартиры снизу, из соседнего подъезда, из дома напротив. Это был вездесущий, среднестатистический, клонированный сосед, всегда поддатый и ласковый, в черной куртке и черной шапке, по вечерам обладающий повышенной парусностью. Его сносило собственным перегаром к самому краю дороги. Медицинской маски на нем не было.

Мы с ребенком переглянулись.
—Я не хочу его трогать—заныл сын— Пусть падает мимо нас!
—Он сейчас под машину попадет. Тебе его не жалко?
—Он без маски! Ему самому себя не жалко!
Сосед тем временем доплел до указателя, закрутился вокруг него спиралью и осел в мокрый снег.
—У него нет костей, я тебе давно говорил! Или он резиновый!

Из курса жизненного опыта общей реанимации СКЛИФа я помнила, что пьяные не только хорошо гнутся, но и с трудом ломаются. Падая с пятого этажа, бухарик может не покалечится, и, даже не получит отек мозга. Весь секрет в том, что в расслабленном состоянии кости не такие хрупкие, как в напряженном, а сосуды пьющего не поддаются тяжелому отеку, поскольку во многих местах закупорены.

Повредить мозг алкоголика так же трудно, как и найти.

Но вслух говорить я этого не стала. Раскрывать военные тайны подрастающему сыну не было никакого педагогического смысла.

Какое-то время мы с ребенком отстоялись в темноте, оценивая суммарную грузоподъемность. Данные не сходились. Сын настаивал на невмешательстве:

—А, если он заразный? Давай позвоним в полицию или в Скорую?
—И они приедут послезавтра, если вообще приедут.
—А в психиатрическую? Есть же такая?
—Тогда они увезут большую часть нашего района.

Сосед, все это время безрезультатно пытавшийся подняться, горячо обнял столбик и уронил голову. Через минуту послышался храп. С чистой совестью опытных следопытов мы пошли в магазин.

Велвл Чернин

ПРОРОКИ И ГЛУПЦЫ

  

Моя бабушка, да будет благословенна память о ней, когда-то говаривала, глядя на меня: «А шейнер понем, а лихтикер понем, кейнайнорэ»[1]. Позднее она говаривала так, глядя на моих сыновей. Моя покойная мама была учительницей русского языка в средней школе. Она предпочитала говорить по-русски. Но, говоря обо мне, а потом – о моих сыновьях, он добавляла: «невроку». Настоящие украинцы говорят «нивроку», но моя мама, учившаяся в украинской школе, тем не менее, говорила «невроку». В детстве я думал, что «невроку» это по-русски, хотя настоящие русские такого слова не знали.

 Но это еще ладно. Мало ли что думают дети о всяких словах и языках, особенно те дети, которые растут со смесью трех языков в голове. Вот, например, моя младшая. Она когда-то вообще не знала, как называются языки, на которых мы разговариваем. Она думал, что есть язык «как дома», то есть русский, есть «как в садике», то есть иврит, и «язык, который я знаю не весь», то есть идиш. Все остальные языки она называла «дурацкими» – английский, арабский, греческий и т.д.

 Я в таком возрасте не знал, что у евреев есть еще какой-то язык, кроме идиша. Не говоря уже о том, чтобы понимать смысл бабушкиного словечка «айнорэ» – «дурной глаз», а без дурного глаза то, что произошло с нами, не могло бы произойти. Или все-таки могло, и все эти граффити на стенах, все этих лозунги на демонстрациях, общий смысл которых может быть сведен к одному пожеланию: «Поселенцы, чтоб вы провалились!», были не дурным глазом, а просто болтовней?

 В то утро – теперь так говорят все – «а-бокера-у» – «то утро» – я встал, как обычно, в половине шестого, чтобы идти, точнее – ехать на работу. Электричества не было. – «Ладно, бывает, — подумал я, — Особенно в наших местах». Я умылся – вода, слава Богу, была, мы получаем воду из скважины рядом с Ткоа, наспех перекусил и сел в машину. Было немного странно, что, когда я включил радио, мне не удалось найти свою любимую радиостанцию «Решет бет», но и это – ладно. Бывает, особенно в наших местах…

 То, что было не ладно, и чего раньше, насколько мне известно, не случалось даже в наших местах, началось в пятистах метрах от ворот поселения. Нет, шоссе было в порядке, но деревня исчезла. Я автоматически гнал машину, пытаясь осмыслить, что я вижу: беспорядочно разбросанных по горам и холмам арабских домов не было. Точнее что-то было, но очень мало и странно. И довольно далеко от шоссе.

 «Что это такое? – лихорадочно пытался сообразить я, — Как у Стены плача во время Шестидневной войны, когда за одну ночь снесли весь квартал Муграби и устроили на его месте площадь?»

 На перекрестке рядом с Иродионом стоял армейский джип. Солдаты не задержали меня, и я ничего у них не спросил. Примерно через километр после перекрестка шоссе идет под гору, и вдалеке, как обычно, стали видны иерусалимские кварталы – Ар-Хома, а еще дальше – Гило. Вдоль шоссе было пустынно. Только с перекрестка Бейт-Сахур я разглядел слева какую-то густо застроенную территорию, но она была довольно далеко. Одно из далеких зданий явно было какой-то церковью.

 Перед блокпостом меня остановили. Не солдаты, а довольно длинная очередь из автомобилей. Очередь почти не двигалась. Время от времени по встречной полосе проносились отдельные автомобили, ехавшие из Иерусалима, или, может быть, от блокпоста. Найти «Решет бет» мне все еще не удавалось. Вообще из приемника доносился лишь треск помех. Стоя в очереди, я продолжал искать. Время от времени прорывались отдельные слова и отрывки фраз по-английски и по-арабски. На иврите я ничего не нашел, и по-английски мне тоже не удавалось толком поймать ни одной радиостанции.

 Я вышел из машины. В очереди стояли исключительно машины с израильскими номерами. Неподалеку от меня собрались и что-то бурно обсуждали несколько водителей. Я, конечно, подошел к ним: «Шалом, Что случилось? Теракт?» Один из водителей повернулся ко мне. Его лицо было немного знакомым. «Кажется, он из Ткоа…» – подумал я. «Включи радио, — сказал он, — «Галей ЦАХАЛ» работает. Только «Галей ЦАХАЛ»». Водитель, машина которого стояла совсем рядом, включил радио погромче. И тогда я узнал…

***

[1]Красивое лицо, светлое лицо, не сглазить бы (идиш).

№47(15)

Израильский литературный журнал

АРТИКЛЬ

№ 15

Общественный фонд культурных связей «Израиль – Россия»

Тель-Авив

2020

  СОДЕРЖАНИЕ

 ПРОЗА

Дина Рубина. Одинокий пишущий человек

Моше Воскобойник,  Нелли Воскобойник. Часовщик

Татьяна Алферова. Последний учитель

Александр Дашков.  Зейд

Капитан  Зельтц.  Ночь санитара

Калле Каспер. Молотштейн и Риббенсноб

Давид Шехтер. Корсар из квартала Маре

Владимир Ханан. Рассказ

Евгений Деменок. Человек с безупречным вкусом

Михаил Юдсон. Остатки

Яков Шехтер. Человек, который хотел  стать демоном

ИЗРАИЛЬСКАЯ ЛИТЕРАТУРА НА  ИВРИТЕ  СЕГОДНЯ

Александр Крюков. Романы и стихи забытой  поэтессы

Израильский анекдот

ПОЭЗИЯ

Елена Тверская. Середина круга

Ирина Маулер.  Ладонь

Дина Меерсон. У него, у ветра, такая харизма

Феликс Чечик.  Помолчим, поговорим

Борис Колымагин.  Знакомая незнакомка

Игорь Губерман. Иерусалимский дневник (гарики)

НОН-ФИКШН

Александр Карабчиевский.  Письмо  Михаилу Юдсону

Яков Шехтер.  Во сне и  наяву

ХРОНИКА ТЕКУЩИХ СОБЫТИЙ В ИЗРАИЛЬСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ НА РУССКОМ ЯЗЫКЕ

Клавдия Смола. «Лестница на шкаф» Михаила Юдсона

Роман Кацман. «Мозговой» Михаила Юдсона

Денис Соболев. Один способ читать роман «Мозговой»

Михаил Копелиович. Многообразный Борис Камянов

Андрей Зоилов. Лицо  поэзии под маской  псевдонимов

СТИХИ И СТРУНЫ

Ирина Морозовская. Любите меня, пока я жива.      

Сведения об авторах номера

На титульной  странице: Редакторы журнала «Артикль» Михаил  Юдсон  и  Яков Шехтер во время работы над  очередным номером

Фотография  Татьяны Кацман