Эдуард Учаров

 

Декабрь                                                

Свернёшь в декабрь – кидает на ухабах,
оглянешь даль – и позвонок свернёшь:
увидишь, как на наших снежных бабах
весь мир стоит, пронзительно хорош.

И вьюжная дорога бесконечна,
где путь саней уже в который раз
медведем с балалайкою отмечен,
а конь закатан в первозданный наст.

Замёрзший звон с уставших колоколен
за три поклона роздан мужикам
и, в медную чеканку перекован,
безудержно кочует по шинкам.

И тянется тяжёлое веселье
столетьями сугробными в умах,
и небо между звёздами и елью
на голову надето впопыхах.

 

Геннадию Капранову[1]

Ни росы, ни света – солнце опять не взошло,
я неряшлив и короток, как надписи на заборах,
меня заваривают, пьют, говорят – хорошо
помогает при пенье фольклора.

Лёд и пламень, мёд чабреца,
сон одуванчиков, корень ромашки ранней,
пожухлый лопух в пол-лица (это я), –
надо смешать и прикладывать к ране.

Будет вам горше, а мне от крови теплей,
солью и пеплом, сном, леденящим шилом, –
верно и долго, как эпоксидный клей,
тексты мои стынут у Камы в жилах.

Вся наша смерть – в ловких руках пчелы
молниеносной – той, что уже не промажет:
словно Капранов, я уплыву в Челны
белый песок перебирать на пляже.

                         ***

Не поезд Анну красит, –
но катится трамвай
отточенною фразой –

под дребезжанье свай.

Куют колёса гомон,
звенит прямая речь
в предчувствии знакомом
смертельных телу встреч.

Теперь за все цитаты
расплатится с лихвой
уже известный автор,
упав на мостовой.

Подворотня

Привет тебе, суровый понедельник!
Должно быть, вновь причина есть тому,
что в подворотне местной богадельни
тайком ты подворовываешь тьму.

И клинопись с облезлой штукатурки
на триумфальной арке сдует тут.
Здесь немцы были, после клали турки…
на Vaterland могильную плиту…

Теперь же неуёмная старушка
с бутыльим звонцем – сердцу веселей –
все мыслимые индексы обрушит
авоською стеклянных векселей.

И каждый здесь Растрелли или Росси,
когда в блаженстве пьяном, от души,
на белом расписаться пиво просит
и золотом историю прошить.

[1] Геннадий Капранов (1937 – 1985) – казанский поэт, погиб

от удара молнии на пляже в Набережных Челнах.

Андрей Чемоданов

Комета в форточку

    четыре кошки катались с горки

опять и снова потом ещё

а мы немножко хлебнули горькой

и нам и кошкам там хорошо

хороший двор тот где ходят кошки

кататься с горки а не менты

хлебнём-ка что ли ещё немножко

ещё немножко и мы коты

                    ***

   у синицы-то всего немного

тела мимолётного чуть-чуть

маленькие крылья легче вздоха

с веточки на палочку порхнуть

что-то клюнуть и куда-то деться

уронить на землю шелухи

я кормушку ей принёс из детства

семечки насыпал не стихи

                   ***

   извините но ко мне тут

прямо в форточку комета

залетела на чаёк

и хвостатой невдомёк

что я кофе пью с котом

с ней дружить не хочет он

                       ***
заштукатурю дырку в темечке

чтоб свет оттуда не пробился

ночных крылатых много в том мешке

и их удел лишь биться виться

чешуекрылыми замахами

прощупыванием хитина

хотят на свет слепым мухами

сгореть в сознании кретина

но я вас не пущу летайте

там в темноте она живая

в башке же вспыхните растаете

не надо вам такого рая

                   ***
говорила мама что ж ты пишешь

всё про смерть тюрьму или суму

белый парус счастия не ищешь

как тебе не стыдно самому

отвечаю я поэт в законе

так у нас положено прикинь

быть всё время в шоке или в коме

и повсюду постоянно клин

я и сам хотел бы про цветочки

облака и прочих соловьёв

но поэт всегда дойдёт до точки

к этому читателя любовь

                     ***
однажды выйдешь поутру но в полночь

на страшный берег жизни не шутя

и содрогаясь позовёшь на помощь

нетонущих резиновых утят

кораблики из порванной тетради

цветную плёнку мыльных пузырей

полезешь в воду ты чего-то ради

ты не умеешь плавать же андрей

зачем полезешь ты не зная броду

стуча зубами яйцами звеня

и словно в омут унесёт в свободу
студёная летейская струя

    ***

«что-нибудь о загубленной жизни

у меня невзыскательный вкус».

посмотри как мои ноябризмы

выдыхаются паром из уст

посмотри как сжимаются пальцы

как на шее на тонкой струне

задыхаясь не надо бояться

кровью имя писать на стене

посмотри в этой жизни ошибка

буквы нет или буква не та

посмотри улыбаясь улыбкой

«со слезою и пеной у рта»

Александр Климов-Южин

 

От дома до Дона

 

 

От Лебедяни до станции Лев Толстой, бывшая Астапово, ходит по узкоколейке столыпинский вагон. Купив билет и придя к положенному времени, двое путешественников, обозначим их так, обнаружили, что паровозик стоит в тупике и, по всей вероятности, ехать никуда не собирается.

– Как же так, у нас и билеты на руках.

Начальник станции выглянул из окна.

– Ну, чего взбаламутились, не уедете сегодня, так завтра утром точно. Вот бригада таджиков подойдёт, тогда и поедем, не отправлять же вас двоих.

Пришлось заночевать на станционных лавочках. Утром разбудил русский мат вперемежку с иноплеменной тарабарщиной. Кучка гастарбайтеров уже стояла у вагона. Начальник, он же отправитель, заспанный, вышел из здания вокзала в трусах, но в форменной фуражке, залез на вышку, дал отмашку флажком машинисту; свистнул в свисток, поезд тронулся.

Возвращаясь из центра, куда был послан женой за хлебом, ещё издалека у школы я заметил две фигурки. Было в них неуловимое, но что-то странно знакомое, и по мере приближения я наконец убедился, что двое скитальцев направляются к моему дому, и объектом их поиска являюсь, по-видимому, никто другой, как я. Наконец пути наши пересеклись.

– Ты чего с биноклем, нас поджидал, что ли?

– А как же, вот с хлебом вас встречаю, уж, извините, без соли.

На следующее утро, запасясь провизией, прихватив из запасов тестя две «Украинских степных» и водку «Русская», запечатанную сургучом, стоящих непочатыми в погребе ещё с советского времени и уже вполне перешедшими в разряд коллекционных, мы отправились обозревать чернавские окрестности.

Вел я моих скитальцев к Дону, откуда они собственно, только что вернулись. От дома до Дона – километров десять, но бешеной собаке и семь вёрст не крюк. Для Геннадия, имеющего репутацию монаха в миру за то, что свято соблюдал все посты и отстаивал все службы, это было вообще не расстояние. Автостопом он исколесил всю Европу, побывал на пяти континентах, сплавлялся по великим рекам, например, по Амазонке, – короче, побывал там, куда Макар телят не гонял. Другое дело Андрей Яныч, или Андрияныч – рафинированный сибарит, гедонист, как он вообще решился на хождение по Руси?! Не иначе, как на спор, другого объяснения я просто не находил.

Вот эдакой компанией дошли мы до росстани дорог, самой высокой точки в степном пространстве местности. Посолонь, на все четыре стороны, ничем не загороженный был виден горизонт, насколько глаз хватало; узкой щелью смыкающийся у небоземи. В промежутках, в низинах, зеленели островки леса. Между рядками вётел, спускающимися к Дону лесозащитной полосой, желтели в основном уже покошенные поля. Косматые стога, словно мамонты, брели за Дон, сверкнувший вдали едва видимой водой. Ни одной деревушки, ни единой души не просматривалось в этой бескрайней широте. Есть ещё где разгуляться человеку на нашем честном просторе. Каждый раз, проезжая или проходя здесь, я невольно останавливался, и сердце колотилось от восторга и счастья обретения свободы. Вот и сейчас по лазури неба плыли неторопливо облака, время от времени поглощая зефирной мякотью солнце. И тогда на освещённые нивы отбрасывалась тень, переходящая с одного участка на другой. Взгляд уставал от невозможности запечатлеть всю эту круговую панораму во всех подробностях.

Сзади затарахтел мотор. Два местных паренька – Саша-белобрыс со друганом, кажется, датенькие, ехали к Дону освежиться.

– Подвезти?

– Да нас трое.

– Ты чего, первый раз замужем, да хоть четверо.

Андрияныча посадили в коляску, Геннадий сел сзади на запаску, я,  как на кобыле Яша, болтался спереди. Никому не советую повторять этакий эксперимент; не перевернулись мы чудом: Бог хранит дураков и пьяниц. Только выехав на крутой берег, я долго недоумевал, как мог так бездумно согласиться на этот адский спуск.

Распрощавшись с ребятами, направились к месту, где предположительно раньше стояла первая Чернава, и берег был более отлогий. Прилегли на травку, Андрей закурил беломорину.

 – А почему Чернава первая и вторая?

– Потому что первую сожгли татары. Ведь было как? Ближе к весне они шли по ледоставу. Рекой по льду идти куда сподручней, чем через леса и буераки. Останавливались улусами в низинах Дона. Откармливали коней, грабили окрестности, а дальше совершали набеги на Русь. Так вот, первым поселением по реке на их пути и была Чернава, которую они стёрли с лица земли: кого убили, кого забрали в полон, тем же, кому посчастливилось спастись, позднее основали в междуречье между Доном и Окой Чернаву-два. Кстати, будем возвращаться – дорога в основном вся на подъём. Увидите, что Чернавы почти совсем не видно. Вся она отстроилась заново, как бы в природной котловине. Думаю, в том был умысел – сокрытую, её могли пройти мимо и не заметить.

Михаил Сипер

Луны тончайший серп

Стены книгами заросли,

Занавеску колышет ветром,

Мы с тобой в этот дом внесли

То, что вряд ли измеришь метром.

В ночь на Вербное в свет луны

Тучи тихо плывут по Невке,

Лишь с вокзала едва слышны

Поездов поздних перепевки.

Можно выйти в ночной тиши

Из парадного, крикнув дверью,

Помнишь это? Скорей пиши,

А не то тебе не поверят.

Разношёрстных желаний мяв

Не позволит прийти Морфею.

И, замкнуться себе не дав,

Я ослепну и онемею.

Я дышу этой простотой,

Этим счастьем в окне туманном,

Зная точно, что в жизни той

Ляжешь поздно – проснёшься рано.

След в душе – словно от гвоздя,

И саднят, и саднят нелепо

Этот питерский вкус дождя,

Этот питерский запах неба.

                       ***

годы прошли я не становлюсь ворчлив

да и в дальнейшем поверьте стану едва ли

так из кислющих и недозрелых слив

можно создать замечательный соус ткемали

вейзмир бояре старость не знак конца

всё ещё тянет на всяческие безумства

помнишь, как бегали  парк обежав с торца

на сеансы вечерние в Доме культуры УМСа

время сейчас иное другие слова на заборе

но не ложится грузом список прошедших лет

женщина смотрит вопрос содержа во взоре

и что ещё забавней я знаю ему ответ

кошка наполнена мурканьем по самую пуговку

носа

человек человеку брат, а порою даже сестра

в небе луна округла видимо ждёт опороса

чтобы количество звёзд выросло до утра

впрочем, опять отвлёкся от генеральной линии

нынче уже не вспомнить как матери нас рожали

можно пройти сквозь двор в торжественном

благочинии

и ото всех заныкавшись покуривать за

гаражами

значит решили время из уст не вытянет стона

будем крепки на трение круче нас лишь гранит

луны тончайший серп как ободок гондона

всех от грядущих бедствий спасёт и предохранит

                                  ***
Давай-ка прекратим, уткнувшись в калькулятор,
Считать остаток дней, часов, минут, секунд.
Давай смотреть в цвета горящего заката,
Давай сотрём печаль. Давай устроим бунт.

Что так стучит в ночи? Не сердце ж, в самом деле,
И не трамвай – их нет, они ушли в ничто.
Откуда столько сил скопилось в этом теле,
Что хочется сыграть с планидою в лото?

Пускай глядит луна зрачком своим совиным,
Не надо обижать прикосновеньем снег.
Тогда и вечер вдруг покажется недлинным,
И умным – к вам на свет зашедший человек.
Всё изменилось и не рвётся там, где тонко,
Дома вокруг слились в танцующую муть.
А помнишь про слезу невинного ребёнка?
Не забывай, а то бесцельным станет путь.

Под утро сквозь туман пройти по Самотёке
В колючие огни Садового кольца…
Мой пароход давно ржавеет в тесном доке,
А кто мог ожидать счастливого конца?

По небу, я прошу, как надо, всё развесьте —
Созвездия, Луну и чёрную дыру.
Я спрятал, уходя, мечты в надёжном месте.
Когда вернусь, то пыль ладонью оботру.

Елена Дьячкова

Костюм дяди Джозефа

 

Дядя Джозеф умер внезапно. Вернее, о том, что дела плохи, было известно давно, но насколько, никто не интересовался. В нашей традиционной еврейской семье дядя Джозеф считался отщепенцем. Он не ходил в синагогу, не чурался работать по субботам, любил выпить. Каждого из этих грехов было достаточно, чтобы мы с мамой смотрели на него искоса.

Утренний звонок из больницы показал, что даже если мы и не считали его за близкого родственника, он относился к нам именно так.

– Надо заняться похоронами, – сказала мне мать, придя в себя.

Стоял конец квартала. Для бухгалтера – самое занятое время, и поэтому до больницы я добрался лишь после обеда.

 –  Одежду принесли? – спросил меня суровый медбрат.

 –  Нет, только документы.

Приемная морга, в которой мы стояли, была стерильно пуста. Один гудящий люминисцентный светильник над головой и ведущая вовнутрь металлическая дверь. Обстановка совсем не в стиле моего дяди.

– Можно, я сначала посмотрю на тело? – заподозрил я ошибку.

Медбрат провел меня в помещение с холодильными камерами и открыл одну из них. Откинул накрывающую лицо простыню.

Передо мной лежал дядя Джозеф. За время болезни он сильно похудел и стал еще больше похож на своего покойного брата – моего отца. Я узнал эти высокие выпуклые скулы, гордый горбатый нос. На осунувшемся лице он выступал устремившимся в небо обелиском. Памятник каким победам? Мой взгляд остановился на его шикарных, густых, как обувная щетка, усах. По центру они были окрашены желтым: страстный курильщик, дядя не бросил курить даже после того, как ему диагностировали рак.

– Скоро вернусь, – пообещал я. В квартире дяди пахло лекарствами и табачным дымом. Шкаф в спальне был полон одежды, но мой выбор ограничивался черной. Любой другой цвет – и у мамы бы случился инфаркт. Я нашёл подходящий костюм, подготовил нужные вещи и, когда уже готов был уходить, заметил висящий в углу шкафа ярко-синий в крупную серую клетку костюм. Он выглядел щегольским и полностью в духе дяди Джозефа. Только он мог позволить себе такую экстравагантность – еще чуть-чуть и перебор.

Не знаю, что побудило меня  достать его. Но я достал и приложил костюм к себе. Взглянул в зеркало: синий цвет шёл к моим уже успевшим поседеть вискам.

– Примерь! – раздался у меня над ухом чей-то охрипший голос. От неожиданности я даже оглянулся, настолько явственно он прозвучал. Кто-то должен был стоять прямо у меня за спиной. Но нет: одна плывущая в воздухе пыль.

Первой мыслью было убраться восвояси, но собственные руки поступили иначе. Послушно сняв пиджак с вешалки, они нырнули в его рукава. Это был мой размер: плечи, длина — все. Не соображая, что делаю, я надел на себя остальное: белоснежную рубашку, брюки, галстук. Непривычно узкие ботинки из тонкой кожи сжали стопу, как обняли, золотые запонки плавно вошли в тугие прорези манжет. Из нагрудного кармана торчал край платка. Я слегка потянул его — и он лёг на груди полураскрытым бутоном. Когда я снова посмотрел на себя в зеркало, это был уже не я. Импозантный мужчина в отражении был мне незнаком.

Собственное преображение вызвало улыбку. Вспомнив старые кинофильмы, я по-донжуански откинул голову немного в сторону и назад. Заложил ладонь в карман пиджака. Там нащупал бумажку. Это была квитанция из ювелирной лавки.

– Черт побери, совсем забыл! – снова раздался голос.

В этот раз я его узнал. Раз в году, на Хануку, этот голос говорил со мной по телефону. Это был дядя Джозеф. Сейчас дядя лежал, вальяжно раскинувшись, на кровати. Его могучее голое тело было прозрачно. Небритое лицо освещала знакомая ироничная улыбка.

 – Что ты здесь делаешь? Ты же умер! – скорее возмутился, нежели удивился я.

  – Оканчиваю незаконченные дела. Идем, заберем перстень!

 –Тебя увидят!

–  Где им!

Мы вышли из квартиры. На улице вальсировало бабье лето. Дядя Джордж уверенно вёл меня в нужном направлении. Я шёл нехарактерным для себя летящим шагом. Было впечатление, что за спиной у меня выросли крылья. Перед тем, как зайти в салон, я заглянул вовнутрь. В маленьком помещении не было никого, кроме продавщицы.  Красивая молодая женщина, она раскладывала что-то на прилавке. У нее было открытое лицо, волнистые русые волосы и полные, по локоть оголенные руки.

Мой опыт отношений с противоположным полом был невелик. В свои сорок лет я тянулся к женщинам и одновременно боялся их. Сейчас я готов был ретироваться и, наверно, так бы и сделал, если бы костюм буквально не внёс меня в магазин.

 – Вот,– протянул я квитанцию.

– Да, заказ готов,

Продавщица достала из-под прилавка небольшую коробочку и вынула оттуда аккуратный золотой перстень с наложенными один поверх другого инициалами.

 – Примерите?

Я протянул ей левую руку, и она надела мне на мизинец кольцо. От ее прикосновения задрожало в груди.

 – Какие у вас красивые руки! – не своим голосом заметил я. Никогда раньше я не знал за собой такой мягкости тембра.  – И глаза, и улыбка!

С моих уст слетали банальности, но женщине, кажется, они нравились.

 – Пригласи ее на свидание, — шепнул мне голос.

Это было уже чересчур: дядя Джозеф прекрасно знал о моих трудностях! Я хотел было проигнорировать его совет, но костюм сдавил мои рёбра с такой силой, что у меня перехватило дыхание.

 – В котором часу вы заканчиваете?  – выдавил я из себя.

 – Через полчаса.

 – Хотите со мной поужинать?

– Да.

      Дядя довольно хохотнул за моим плечом: «Я знал, что она не откажет!»

Евгений Финкель

 

Он тебя не слышит

 

— Кто ты, девочка?

— Я судьба.

Конопатая, сбоку бантик.

Имя выцарапано на парте.

С горки кубарем —

в кровь губа.

— Я люблю тебя.

— Дурачок.

Я судьба твоя. Будет горько.

Мы в обнимку сидим на горке

и не спрашиваем ни о чём.

Вспоминая запах бабочек

Как-то раз на даче в Баковке

прячась в клевере с котом,

я узнал, как пахнут бабочки,

и рассказывал потом.

«Махаоны пахнут мыхами,

буроглазки — бузельцой,

голубянки — синевспыхами,

шоколадницы — жульцой».

Развалившись на диване, я

рядом с дремлющим котом,

всё придумывал названия,

чтоб названивать потом.

Пах павлиний глаз «павлухою»,

а лимонница — «кислёй»,

а капустница — «капухою»,

а крапивница — «визглёй».

И мои родные взрослые

улыбались невпопад.

Было ясно: не по росту им

этот энтоаромат.

Толстоглавки с адмиралами

над травой пускались в пляс.

Я их нюхал, замирая,

по ромашкам развалясь.

Две белянки, три желтушницы

и репейниц мельтешня

отражались в бурых лужицах,

улетая от меня.

А потом на даче в Монино

из газеты на стене

я проведал про гармонию,

про симметрию во мне.

И далась мне та симметрия —

то жучком, то мотыльком,

и собранием семейным

под пресветлым потолком.

Были пляски насекомые,

были тени надо мной.

Сохли в кладе заоконном

клевер с «мёртвой головой».

Были дедушка и бабушка.

Было горе — не беда.

Я забыл, как пахнут бабочки.

И не вспомню никогда.

                    ***

Чайки кричат причалу…

«Поешь борща!»

Что за печаль, Бабаня?

Что за печаль?

«Женя, идешь обедать?»

«Бабаня, ща!

Дай дочитать сначала».

Книжку сую под подушку.

«Два капитана», Детгиз.

Листик плюща закладкой.

Ты не сдавайся, Саня.

Слышишь, Санька, держись.

Басом шепчу в ракушку:

«Мягкой тебе посадки!»

Это рапан от папы.

Красный внутри как Марс.

Кладезь моих секретов.

Мой говоритель Богу.

Мы позапрошлым летом

тоже были на море.

Вот бы туда сейчас.

Вот бы его потрогать.

«Знаешь, Бабаня, знаешь,

какая она — любовь?»

«Что за любовь? Не знаю».

Вроде даже смешно ей.

Странная штука — старость.

Цвет её губ лилов.

Думать о ней грешно.

Что за печаль, Бабаня?

               ***

Нанизываются облака,

как бусы.

Играем с мамой в дурака —

на мусор.

Чай с пряником, не абы как,

вприкуску.

Сегодня пятничный дурак —

французский.

Нам по рубашке каждый туз —

знакомый.

— Тасуй, мадам.

— Вскрывай, француз.

— Запомним…

Запомним шелест старых карт,

их запах,

и наш нешуточный азарт.

По крапу

запомним каждую змею

в колоде…

— Сдавай.

— Французам не сдаюсь.

— Кто ходит?

Кто побеждён — тому с ведром

к помойке —

там пивняка желтеет дом

нестойкий.

Там проплывают облака,

как бусы.

Там мы сыграли в дурака —

на мусор.

Ольга Минская

В поисках себя

Когда я смотрю на себя в зеркало, …а когда я смотрю на себя в зеркало? Моя жизнь забита до отказа, как чемодан сестры, когда она навещает нас из Америки, привозя все на всех, а нас, слава Богу, не мало. У меня семья и работа, мама, собака, подружки. У меня коллеги, продавец овощей и те, кого я ежедневно встречаю, когда иду по своим дорогам. Мои мысли и дни принадлежат людям, составляющим мою жизнь. По вечерам я смотрю в зеркало и думаю о своем муже. О том, что спустя столько лет, он мне по-прежнему нравится. Нравится, как он улыбается, когда спешит ко мне. Нравится гулять с ним по чужому городу или просто по берегу моря. Выпивать с ним виски и устраивать редкие совместные ужины для нас двоих. Когда я думаю о нем, я вижу в зеркале женщину с огромными влажными глазами, в которые он падает, если не успевает вовремя отвести взгляд. Он барахтается там, как рыба в сети, запутываясь все сильнее.   Он забывает, о чем думал, или запинается на фразе, которую говорил, обсуждая последнюю статью коллеги. Он смотрит восторженно и выглядит беззащитным. А потом говорит, чтобы я ничего не произносила еще пару минут, чтобы он не потерял мысль окончательно. А потом –  что ему нравится смотреть на мои губы, улыбающиеся ему, и что движение моих бедер завораживает его. Он повторяет это много лет подряд. И глядя на себя его глазами, я вижу красавицу. Красавицу с обольстительной улыбкой и очаровательным ртом, движение рук которой отключает его разум.

Когда я смотрю на себя глазами своего сына, я вижу львицу, играющую со львенком. Ее тело налито силой, ее мышцы напряжены, она готова в любую минуту встать между детенышем и миром. Львица ловкая, сильная, сытая, упругая. Она катает его лапой по земле, и он смеется. Он прыгает вокруг радостный и беззаботный, а она полна уверенности, что может противостоять всем ради него. Он смотрит на нее восторженно, принюхивается к ее запаху и говорит, как прекрасно она пахнет. Он – ее маленький щенок. Существо, ради которого она сумеет разорвать мир. Она учит его охотиться и остерегаться. Оценивать ситуацию и вовремя уходить в сторону, но в нужный момент разворачиваться и идти вперед, навстречу угрозе. Я вижу в зеркале женщину, умеющую выживать и побеждать. Она, как пружина, как акробат под куполом цирка. Ей все по плечу.

Я смотрю на себя глазами взрослеющей дочери. И вижу каждую новую морщину, готовую появиться на моем лице. Вижу отсутствие румянца там, где он еще был пару лет тому назад. Вижу усталость, которая разливается на лице различными оттенками серого. Вижу лишние килограммы и вялые руки. Обращаю внимание на то, что пришло время покрасить волосы. Но при этом от меня идет тепло, которое согревает ее и дает ощущение безопасности. Оно создает мир, в котором можно решиться на все и все пробовать. Она, конечно, волнуется, будет ли она красивой, но глядя на меня, сквозь проявившиеся морщины, видит ту красоту, которая станет ее, когда она еще немного подрастет. А я вижу в себе огонь, который раньше пылал, а теперь стал очагом, огромным и мощным: на нем можно приготовить еду и обогреть помещение. Рядом с ним ей не о чем волноваться, и у нее все, несомненно, получится.

В глазах моей сестры я всегда восторжена и влюблена. В нее, в ее женственность, в покой и в сказки, которые она раскидывает около нас. Я мягкая, как пластилин, из которого можно вылепить любую фигуру. Я беззаботная, потому, что мир вокруг меня искрится, как южное море. Потому что рядом с сестрой время течет иначе и завтрак перетекает в ужин, а воздух пахнет свежеиспеченным хлебом. И мне хорошо от того, что мы есть  друг у друга. И тогда я вижу нас, как древних мойр, плетущих бесконечные истории. Наши истории радостны и легки, и неизбежны, как мощный поток судьбы, несущий наших любимых через случайности к неотвратимости счастья.

Валентина Уваль-Крижановская

Еще раз о еврейской теме в литературе

 

“Моцарт на старенькой скрипке играет.

Моцарт играет, а скрипка поет.

Моцарт Отечества не выбирает,

Просто играет всю жизнь напролет.”

Б. Окуджава

 

Тексты Танаха выверены тысячелетиями. Гениальный Томас Манн создал грандиозную книгу под названием “Иосиф и его братья”.

Два тяжелых тома повествуют в мельчайших подробностях о том, что происходило на Святой Земле почти три тысячи лет тому назад.

Писатель попытался повернуть время вспять. И вот, когда книга уже прочитана, в сухом остатке, в нашей памяти остается только изложенная уже в Библии история о том, как братья продали Иосифа в египетское рабство. Все подробности, детали быта скоро улетучиваются.

В 17-м номере журнала “Артикль” напечатан замечательный поэтический рассказ Анны Файн “Горький запах свободы”, где за основу своего повествования она берет историю о выходе народа Божьего из рабства.

“Случилось: некий раб полюбил рабыню.” “Они были даже не знакомы”. “Одна из них прошелестела подолом платья по голове сидящего раба, словно это мать погладила его сухой легкой ладонью. От ее подола шел запах горькой полыни, пустыни. То был запах свободы. Он знал это – когда ветер гнал полынный запах в их ном, мать говорила ему: так когда-то пахло у нас на родине. Он поглядел на уходящую рабыню. По ее спине, прикрытой льном, вились спутанные побеги волос – так вьется плющ по стене. Ее худые коричневые ноги мелькали    быстро-быстро, показывалась то одна иссеченная трещинами, измазанная глиной ступня, то другая. Под коленкой, на голени у нее было крупное родимое пятно. И этот раб полюбил ее…”

 Казалось бы, это фантазия, но так бывает в юности, и даже не в юности: человек любит образ случайно возникшего перед ним существа противоположного пола. И это очень точно подмечено. История этой любви изложена замечательно. Не понимаешь даже, проза ли это, или стихи. Но вот падает с неба “манна небесная”.  И рабы ропщут: “Нам бы мяса!”

И здесь начинается описание ужасов египетского плена: “Котлы с мясом подвозили к бараку на храмовые праздники…”, ” подвезут котел к бараку и поставят во дворе – один на всех. А мы бежим с мисками и ложками. Когда подберешься к котлу, рассиживаться нельзя – знай хватай, что в черпак влезло. Те, что за спиной, уже толкают тебя, подталкивают, чуть не в котел окунают. А задержишься – еще и миской по голове ударят…”. Что это? А не Варлам ли Шаламов все это написал? Бараки, миски, ложки, очереди… Понятно, что это – намек на Советский Союз.

Но если Варлам Шаламов отсидел в сталинских лагерях и застал страшное время, то наша ровесница Анна Файн этих ужасов уже не увидела. И уезжали мы из Советского Союза в “горбачевскй период”. Большей свободы, чем в это благословенное время не было и уже никогда не будет ни в одной стране. Мы не толкались в очереди за мясом. Мы перестали бояться друг друга. Мы доверяли власти. И не нужны были десять казней египетских, чтобы всех желающих выпустили из страны. Поднялся “железный занавес”.

Но вот повествование возвращается в свое поэтическое русло, продолжилась история любви раба и рабыни…

Изумительно описан переход через Море Растений: “Море расступилось. Мы все шли по мокрому песку. Но это только так говорится — по песку. Ведь Море Растений не зря так называется. Там чего только не растет. Кораллы, например. Это такие полукамни, полуцветы…”

И уже до конца повествования писательница выдерживает ту высокую поэтическую ноту, которую взяла в начале.

Но библейские мотивы не заканчиваются на повествовании Анны Файн.

Вот уже писатель Михаил Гельфанд пытается по-своему интерпретировать историю Эстер и Мордехая. Историю, которую каждый год мы заново перечитываем в праздник Пурим со своими детьми. Он пытается писать библейским слогом: “И явился император Ашшура, Шалманшар и осадил Самарию, столицу десяти племен, город, сверкавший, словно драгоценность, на высоком холме над плодородной равниной”.

В прологе мы читаем о том историческом периоде, который, собственно, предшествовал рассказу об Эстер – спасительнице народа.

Существуют несколько версий о том, кем приходились друг другу Эстер и Мордехай. Одна из версий гласит, что Мордехай был дядей Эстер и одновременно ее мужем. Михаил Гельфанд выбирает версию о том, что Эстер была двоюродной сестрой Мордехая.

“Принес он, со слезами на глазах, единственную дочь дяди своего из опустелого дома ее родителей, да будет благословенна память их обоих.” Писатель делает смелое предположение о том, что Мордехай был тайно влюблен в мать Эстер: “Много раньше, когда принес Мордехай крошечную девочку из дома дяди своего и жены его, женщины, которую любил он больше всего на свете, не смея ни словом, ни даже взглядом выразить свою любовь.”

Далее Михаил Гельфанд развивает тему: он наделяет Мордехая женой – наставницей юной Эстер и двумя сыновьями. Один из сыновей, естественно, питает чувства к самой Эстер.

Писатель подробно описывает быт и жизнь Вавилона. Он наделяет Эстер недюжинными умственными способностями и великолепным образованием. Он изображает Мордехая владельцем несметных сокровищ, коммерсантом, управлявшим мировой торговлей. И всегда при нем юное создание – Эстер, вникающая в тайны счетных книг: “Сажал Мордехай ее рядом с собой. Сажал и тогда, когда вел он счетные книги и когда выслушивал отчеты караванщиков и тамкаров и капитанов кораблей…”

“Звучали отчеты, и записывал старший из слуг, доверенный счетовод, то, что Мордехай приказывал ему записать. И не раз случалось так, что кроха Эстер подавала Мордехаю на диво разумные деловые советы.”

Неспешно льется рассказ о быте и обычаях Вавилона, о том, что пили, ели, как отдыхали в семье Мордехая.

Вот на страницах повествования появляется Вашти – жена царя. По одной из версий Вашти была изгнана из дворца во время пира, когда и решался вопрос о том, быть ли народу Израиля, или погибнуть. Гордая Вашти отказалась танцевать перед царем и придворными. Вот тогда-то Мордехай молниеносно выводит прекрасную, юную Эстер “перед царевы очи.” И Эстер самозабвенно танцует и покоряет своей красотой сердце старого сластолюбца. Вашти, близкая к Аману, изгнана. И теперь ее место займет прекрасная и дерзкая Эстер. По этой версии события разворачивались стремительно. И не было времени у Мордехая на раздумья. Ему нужно было любой ценой “скрутить” Амана.

И вот уже под влиянием ставшей дорогой его сердцу Эстер царь приказывает повесить Амана и его сыновей. Амана, замыслившего истребить народ Израиля. Отведена смертельная угроза. Аман повешен, уши его отрезаны. Народ Израиля ликует и прославляет Эстер и Мордехая. И эта радость передается через века и тысячелетия. Все остались живы. “Ле-хаим”, — говорят евреи. “За жизнь!”

В судьбе Амана просматривается и жребий нацистских преступников, осужденных на Нюренбергском процессе. Они тоже были повешены, хотя к этому времени существовало множество других способов расправы.

Что же такое еврейская тема в литературе? Не обязательно брать сюжеты из Торы и обыгрывать их в собственном исполнении. Они так отшлифованы временем, что вряд ли возможно что-то улучшить и усовершенствовать в них. Я вспоминаю роман Ирины Маулер “Под знаком перемен, или Любовь эмигрантки”, где действие происходит в 90-е годы. Это роман о нас с вами – о репатриантах и их судьбах. О тяжелых испытаниях, выпавших на долю эмигрантов. Но написан он легко, вдохновенно. В романе море юмора. И оставляет он по прочтении светлое чувство, которое, конечно же, связано с личностью автора.

В ее романе есть нечто общее с произведением М. Кундеры “Невыносимая легкость бытия”, с той только разницей, что роман Маулер заканчивается относительно счастливо.

Наша сегодняшняя жизнь не менее интересна, чем предания предков. Кто знает, возможно хасидские рассказы Якова Шехтера, романы Афанасия Мамедова, книги Михаила Юдсона, рассказы Риты Грузман, – сложатся в летопись и составят правдивую картину нашего времени и не так давно прошедших времен.

Я хочу отдельно остановиться на поэзии Ирины Маулер. Жизнь посылает некоторым поэтам такую судьбу, которая с первых же шагов ставит их в самые благоприятные условия для развития природного дара. Все в окружающей среде способствует скорому утверждению избранного пути. Уже в школьном возрасте Ирина начала писать стихи. Еще в Москве начала печататься. Но первые ее сборники вышли в свет уже здесь, в Израиле. Они были замечены читающей интеллигенцией, появились рецензии. Внимание к ним привлекла недилетантская зрелость стихотворной речи. Крепнет упругость стихотворной строки, расширяется диапазон речевых, вскрывающих правду чувства интонаций, ясно ощущается стремление к сжатой, краткой и выразительной манере, где все ясно, точно, стремительно в ритме, но вместе с тем и глубоко лирично.

Сжатостью мысли и энергией чувства отмечены стихи Маулер.

Вот новое стихотворение “Израиль”:

“Что такое еврей – мишень для камней,

Для травли и для поля боя идей.

Евреи во всем виноваты.

Еврей, это вместо – “плохиш”, вместо – “зверь”,

Которого надо – ату! И за дверь…”

Сила ее стихов – не в зрительных образах, а в завораживающем потоке все время меняющихся, гибких, вовлекающих в себя ритмов. То торжественно-приподнятые, то разговорно-бытовые, то песенно-распевные, то задорно-лукавые, то иронически-насмешливые, они в своем богатстве мастерски передают особенности ее емкой и меткой речи. Звуковые сочетания ее поэзии не заботятся о гладком благозвучии. И поэтому ее стихи всегда чуткий сейсмограф сердца, мысли, волнения, владеющего поэтом.

“Зачем нужны стихи – затем

Чтоб страх и сырость с серых стен

Стереть, всего сложив слова,

Но так, чтоб комната жила,

Дышала, полнилась теплом,

Чтоб счастье и любовь вдвоем,

Обнявшись, за руки взялись.

И так на всю страницу – жизнь.”

Взволновано и гневно звучат стихи Ирины Маулер, направленные против антисемитизма, против духовного оскудения и пошлости.

И тут же совершенно прекрасные, отвлеченные, “высокие” стихи, лишенные социальной направленности:

“Кашка скоро превратится в кашу,

Платья маков красные завянут,

Солнце по утрам надсадно кашлять

Будет, нарушая сны и планы.

Доведет до белого каления,

Раскидает нежность и надежду.

Надо будет белые одежды приготовить,

Но пока есть время.

На добычу слов и снов весенних,

На восторг и ожиданье счастья,

И на то, что сядет на колени

Бабочка по имени Удача…”

Это совершенно замечательное, “акварельное”, просто ахматовское стихотворение:

“Крылышки прозрачно кареоки.

И загар от усиков до брюшка.

Видимо летела издалека

И присела подзаправить душу.

Нашими полями и лесами,

Нашей ближнею восточной пеной.

Что взбиваем днями и ночами

Мы величиною переменной.

Здесь живу, и дальше ни ногою

Мне нельзя пока, ну что же делать…

Бабочка с восточною косою,

Приходи со мною пообедать.”

В израильской поэзии Ирина Маулер занимает особое место. Новизна и свежесть ее поэтической речи – это воплощение в словах ее мятущегося, ищущего истины, беспокойного духа.

Замечательный рассказ Якова Шехтера “Прямая трансляция из преисподней, или двести лет спустя”, глава тринадцатая романа “Бесы и демоны” повествует о жизни Ицхока-Лейбуша, габая синагоги “Биберман” в Бней-Браке. С юмором и сарказмом Шехтер пишет о демонах и прочей нечистой силе, пытающейся погубить душу праведного пожилого человека. Читатели со смехом находят в образах демонов что-то “до боли знакомое…”

Пошлая, грубая и бессовестная сила вторгается в жизнь этого человека. Мы читаем о том, как он то поддается, то противостоит соблазну. И каждый из нас задается вопросом: если за такие невинные прегрешения его ждет столь суровое наказание, то что же будет с нами, грешными?

Грустная история самого Ицхока-Лейбуша перемежается в рассказе со сценами из жизни демонов. И все это вместе создает атмосферу совершенно своеобразного юмора, не похожего на юмор знакомых нам писателей (и Гоголь, и Щедрин, и Булгаков писали совершенно в другой манере).

“Долго сомневался Самаэль, выбирая наиболее достойного. Наконец выбор пал на солидного пожилого демоняку по имени Перец. У демонов ведь тоже имена есть, подобно людям, и они, подобно им, рождаются, умирают, едят, пьют и размножаются. Самые близкие к человеку существа. Ласково поглядел Самаэль на посланца:

– Давай, дружок, мчись в Бней-Брак, задай там перцу. Не подведешь?

– Не подведу, ваше злодейство, – гаркнул демон, вытягиваясь в струнку. -Можете на меня рассчитывать.”

Никто из “литературоведов” до сих пор не смог ответить на вопрос: что же такое талант? Я не берусь отвечать на этот вопрос, но есть критерии, по которым я для себя определяю, хорошая книга или плохая. Это в первую очередь, желание прочитать произведение от начала до конца.  Мне должно быть интересно. И, во-вторых, это особая энергетика таланта, которая вдохновляет, дает заряд жизненной энергии. Всеми этими качествами обладает писатель Яков Шехтер. И его произведения волнуют людей, независимо от их взглядов и даже вероисповедания.

Завораживает в этих рассказах не только сюжет, но и ощутимое в них невидимое присутствие Б-га.

Яна-Мария Курмангалина

 

Мари с Хуаном

 

                    ***

шустрит торговец не сдам ни цента
кинзу и перец с лотка толкая
она такая идет по центру
в густой толкучке
одна такая

плечами сникнув стоит охрана
обмен валюты плакат с шампунем
галдят китайцы ища в карманах
в монетах мая
юань июня

она такая одна конечно
мы видим это рука на пульсе
он ей не пишет случилось нечто
случилось что то
и я не в курсе

слова кусачи а мысли жгучи
не плачь красотка дождись ответа
штаны версаче жилетка гуччи
все будет круто
в такое лето

                 ***

когда взлетев на дальний холм

закатный свет опустит крылья
ты спросишь энибади хоум и в эпизод вкрадется триллер

где дом насупившись молчит

(в нем по сюжету кто-то умер)
где предсказуемо в ночи подвала заедает тумблер

не вспыхнет лампа в потолок не кинется слепая птица
но есть невидимый хичкок но есть гнилая половица

но сердце мечется в груди и мир темнее кинозала
зачем ты это мне сказала теперь сюда не заходи

            ***

вымыта чашка,

выключен блендер,

ночь навевает

сонную грусть.

что тебе снится,

мистер фассбендер[1],

новый сценарий,

роль наизусть,

грохот хлопушки,

саспенс недетский,

гул вечеринки,

танцы, огни?

рыжий ирландец

с кровью немецкой,

что тебе снится,

что тебе сни…

может быть, дело

в вечной, знакомой

истине жизни, –

взглядом извне…

где-то за мкадом,

с глузда с какого,

дальний твой образ

вижу во сне?

тихо пылится

чья-то “приора”,

в нише дворовой,

в спальном мешке…

радио ретро,

“крейсер аврора”,

шторы на окнах,

фикус в горшке.

[1]Майкл Фассбендер – американский актёр кино.

Ольга Аникина

 

О мурашах и людях

     De profundis

Мне дали тишину,

а я её боюсь,

включаю музыку

и с тишиной борюсь,

кому-нибудь звоню,

листаю ленту,

и с девятиэтажной высоты

смотрю туда,

где скоро будет лето,

где ветки прячут

новые цветы

и листья новые

в холодных, напряжённых

остроконечных красных кулачках,

где берегут молитвы бережёных

на маленьких отдельных пятачках.

В развёрнутой ко мне бесцветной тыльной

поверхности –

есть признаки надкрыльной

пластины,

а под ней дрожит крыло,

но для полёта время не пришло –

немая продолжительность пробела.

И в ожиданье жизнь моя проста,

смирительна, убога, неумела.

Качайся в тишине,

о маленькое тело,

ныряльщик над опорою моста

и гусеница на краю листа.

      Жара

Старуха замёрзла в столичной жаре.

Старуха под мокрым лежит одеялом

и видит рисунок на старом ковре

и солнце, горящее полным накалом.

Какое бы пекло в Москву ни пришло,

старухе не жарко, совсем не тепло.

В невидимом поле блуждают частицы,

гривастые кони трясут головами,

плывут краснопёрки, ерши и плотицы

и разные твари без лиц и названий,

пылинки в луче или рябь на экране,

какая-то мелочь, ничто и нигде.

Плывёт на своём допотопном диване,

как белый ледник в раскалённой воде.

      Паук

слепой паук нащупывает путь

двумя ногами,

как инвалид

идёт куда-нибудь

с двумя клюками.

по шторе вверх ползти,

по шторе вниз ползти,

ступить на воздух,

и на нём почти

зависнуть,

чтобы

снова провалиться,

дорога будет

колыхаться,

длиться,

пока он доползёт до края шторы.

молчи и ничего не говори.

не предусмотрены поводыри

в законах мира

фауны и флоры.