Елена Дьячкова

 

Неразменная

 

Планы на пенсию строились грандиозные. Перемена места, новое начало. Полная свобода от уже взрослых детей, здоровая дистанция от внуков.

«Это время – наше. Проживем его в свое удовольствие», – соглашались и муж, и жена.

Было решено переехать за город, и не просто в пригород, а подальше. Так, чтобы куда ни глянешь, никого. Ни соседей, ни машин, ни городского шума.

– Купим какой-нибудь заброшенный дом с участком и сами его восстановим. По собственному дизайну. Теплосберегающие материалы, солнечные батареи, оборотная вода. С таким проектом нам не то что соскучиться, продохнуть будет некогда – занятий хватит на годы вперед.

Энтузиазм мужа был заразителен. Марта – учительница французского на пенсии – представила их новый дом. Он был похож на идеальное место для написания ее так давно вынашиваемой книги.

Подходящий участок нашелся быстро. До ближайшего магазина полчаса езды, до Мельбурна полдня. Пять акров земли. Свой лес, ручей, домашнее хозяйство. Главное же, большой дом нуждался в полной переделке – то, что надо!

Все связи со старым решено было рубить сразу: супруги продали не только городской дом, но и большую часть имущества. «В новой жизни быть всему новому!»

Следующие четыре месяца были сказочными. Муж увлеченно занимался ремонтом. Марта, наконец, приступила к работе над черновиком. Из-за строительства писать в доме было шумновато, и она уходила на дальние кордоны. Одним краем их участок упирался в узкую глубокую долину, с другой стороны которой возвышалась горная гряда. Марта садилась в траву на склоне, открывала планшет, и слова сами появлялись на экране. «Господи, как хорошо на пенсии! – периодически переводила она дух, – Хочу, чтобы это время никогда не кончалось!»

Время заявило о своей конечности внезапно: у мужа случился инфаркт. Вызванная немедленно «скорая»  добралась до них лишь час спустя. За это время тело уже успело остыть.

Марта осталась одна. Вдали от всех. В пустом, по-бестолковому большом доме. О книге забылось. Все, что она хотела – это вернуться к семье. Но наполовину отремонтированный дом покупателей не привлекал. Кому охота доводить до ума чужое начинание?

Продавец в единственном на всю округу продуктовом посоветовал местного строителя, вроде бы мастера на все руки.  «Надо отремонтировать, но по-минимуму», – на первой же встрече объяснила тому Марта.

Мастер оказался молодым (лет тридцать, не больше) и чем-то похожим на ее покойника-мужа. Тот же прищур в голубых глазах. Тот же русый вихор надо лбом. Было видно, что в строительстве он разбирался, в жизни тоже.

– Объем приличный, месяцев на пять работы хватит точно. На покупку стройматериалов деньги выделите сразу. Остальное будете оплачивать по мере завершения: сначала за крышу, окна, потом уже за внутреннюю отделку.

По уверенному голосу было понятно, что заявленные условия обсуждению не подлежат.

– Как скажете.

Он начал приходить каждый день, практически всегда с первыми лучами солнца. Сквозь сон Марта слышала скрежет колёс его джипа по гравию, сразу после – громкие звуки радио. Очевидно, молодой человек просто не мог работать в тишине. Для создания рабочего настроения ему необходима была ритмичная музыка.

– Сделайте тише! – кричала ему куда-то на крышу невыспавшаяся Марта.

– Не слышу! – также громко отвечал ей он.

Она плелась на кухню. Под ногами скрипели вздыбленные половицы, из всех окон безбожно дуло. С наступлением зимы в доме было ужасно сыро, и Марта старалась проводить внутри как можно меньше времени. Она уходила на долгие прогулки. Одинокие, бесцельные, не приносящие удовольствия. Серые горы вдалеке переходили в свинцовое небо. Казалось, со всех сторон ее окружал железный занавес. Марта возвращалась домой продрогшей и еще более несчастной, чем до выхода. Такого холода и одиночества она не испытывала никогда. Она скучала по старой жизни, по общению, по мужу.

– Сто долларов за близость! – однажды выпалила она, споткнувшись об мастера на пороге. – Хотите? Только немедленно!

– Наличными? – недоверчиво ухмыльнулся тот.

– Да!

Семью Майкла в округе знали все. Строителями были и его отец, и дядья. Старший брат газовщик, младший электрик. Все здешние, коренные, известные каждой собаке.

– Майк, иди сюда. Дело есть, – подозвал его как-то к себе хозяин продуктового, – Тут одна «залетная» ищет мастера. Поговоришь?

 «Залетными» местные жители называли между собой периодически появляющихся в их краях горожан. Их незнакомство с жизнью на земле вызывало у местных смесь презрения и  нездоровой радости: на дураках можно и нужно зарабатывать.

Дополнительный заработок был кстати: Майкл и его подруга уже второй год откладывали деньги на покупку дома. Даже со свадьбой решили повременить: сначало дело, веселье потом. Подруга тоже была из местных. Девка крепкая и отчаянная,  она подобрала его к своим рукам сразу, с самого начала дав понять, кто в их отношениях будет главным. Майкл ее даже побаивался: сил в ней было не меньше, чем у него, а характера больше. Он отдавал ей все заработанные деньги безоговорочно, оставляя себе разве что мелочь на пиво.

Работа, как и предполагалось, оказалась немудренной. «Залетная» хозяйка – простофилей. Майкл мог назвать любую цену, она на все соглашалась. При желании, на ней одной можно было заработать на год вперед. Но слишком перегибать палку все-таки не хотелось. Было в его новой клиентке что-то жалкое. До этого таких женщин в их краях Майкл вообще не встречал: «Ну какой местной придет в голову выйти на прогулку в юбке и туфлях-лодочках?! Когда ясно, что вот-вот  пойдет дождь!»

Когда она чуть не упала на него на пороге, он подумал, что ослышался. Мало ли, может, в песне слова такие – радио вон как орёт! Однако ожидающий взгляд подсказал, что предложение сделано всерьез. Майкл на секунду опешил. С одной стороны, о подобном его ещё никогда не просили. С другой, сто долларов на дороге не валяются. Тем более наличными. Дома и не узнают.

Майкл посмотрел на работодательницу оценивающим взглядом: «А она еще ничего!»

Ирина Морозовская

 

В жизни все проходит  быстро

           Чудо  Юрия Лореса

 

 

Как пришло время писать колонку – и тут началось. Сначала на двое суток исчезло электричество, потом ещё на двое – интернет. Когда интернет вернулся – стали сбоить наушники… Вспомнились братья Стругацкие “За миллиард лет до конца света” с происками Гомеостатического Мироздания всякий раз, когда подходишь вплотную к чему-то заветному и таинственному. Если не сдаться – проходишь и эту полосу.  За ней начала, наконец-то, слушать песни Юры Лореса, и… конечно же, в них залипла. В каждом из времён, о которых шла речь.  Казалось, что ещё что-то надо услышать прямо сейчас, и там сыщется какое-то важное слово. Что оно мелькнёт в этой следующей песне. Конечно, за этим самым словом слушалась ещё и ещё одна… И уносило в воспоминания, лет на очень много назад. Когда Юрий Львович был просто Юрой, лёгким и невероятно открытым в общении. На харьковской кухне после Эсхара, у костров на слётах разных, в Израиле, где удалось оказаться пару раз на его квартирниках. От песен я каждый раз впадала в натуральный транс. Подпевала – оказывалось,  всё помнится с прошлого раза. Не хочу впадать в пафосный тон, рассказывая о таком остроумном и ироничном человеке, как Юрий. Но как передать это сочетание высочайшего романтизма, страсти и философского взгляда на эти страсти с высоты, откуда можно одним взглядом объять гораздо больше, чем с земли? Поразительный сплав этого придаёт песням Лореса поразительную хрустальную звонкость. И хрупкость. Сюжеты для них, особенно связанные со священными писаниями – отдельное измерение, в которое можно шагнуть из нашего приземлённого мира и немного полетать самой, и ещё нырнуть на глубину, где забываешь дышать. И выныривать каждый раз немного не такой, как до того была. Лучше и тоньше, и гораздо внимательнее к деталям этой жизни.

А как оно с вами будет – проверьте же прямо сейчас. Гарантирую только чудо, для каждого – своё.

Несколько любимых – не только мною, похоже они стали культовыми – вот:

ШИПОВНИК

ЯБЛОНЕВЫЙ СПАС

Каждый раз переворачивающая всю душу наизнанку

МАРИЯ

 

Ольга Минская

Cука – любовь

Мы встретились осенним вечером, когда я допоздна засиделся со срочной работой. Вообще-то, я всегда любил работать по ночам: на землю опускалась божественная тишина, и можно было слышать эхо шагов, когда я шел на кухню приготовить себе чай. Я брал чашку чая, выходил в сад, смотрел на луну и радовался одиночеству. Самые смелые и неожиданные решения приходили ко мне именно в такие минуты. Вот и тогда, я заварил зеленый чай и вернулся в кабинет, оставив дверь в сад открытой, чтобы комната проветрилась после дневной жары. И тут она заглянула ко мне и робко переступила порог. Уселась напротив.

Она была маленькая и какая-то жалкая. И еще голодная. Она почти дрожала от напряжения, готовая в любую минуту исчезнуть навсегда. Она заглянула вовнутрь меня, и я упал в пропасть ее глаз. Так прошла пара минут. Я встал с кресла и медленно подошел. Она превратилась в комок мышц, готовых раскрутиться, как пружина, чтобы испариться в темноте. Но взгляда не отвела. Я протянул к ней руку. Она медленно обнюхала каждый палец. Ее мокрый нос приятно щекотал мою ладонь, а потом шершавым языком она лизнула меня. Наши глаза встретились вновь, она что-то поискала в моей душе (и, видимо, нашла – я думаю, что это была моя безграничная преданность ей, о которой я еще ничего не знал), и медленно забралась на мою ладошку. Еще раз посмотрела куда-то вовнутрь меня, свернулась калачиком и осталась там на долгие годы. Отважная и очаровательная.

Я привязался к ней, прирос душой. Покупал ей деликатесы, давал витамины, вычесывал шкурку. Она была, видимо, сибирской породы: серо-черно-коричневого тигриного окраса, с огромными карими глазами, которые становились иногда зелеными, а в другое время янтарными, в зависимости от настроения. Она привыкла лежать у меня на коленях и умиротворенно мурлыкать. Она пристраивалась у меня на груди и обнюхивала мою шею, тыкаясь в нее мокрым носом.

Так мы и работали: я писал, а она смотрела на меня. Я рассказывал ей, что произошло за прошедший день, и она урчала в ответ. Если у нее было хорошее настроение, она пела мне свои песни, мурлыкала и была абсолютно счастлива. Но если ее что-то не устраивало, она шипела и выпускала когти. Ее урчание становилось рычанием, пушистым хвостом она разбрасывала бумаги на моем столе, царапалась и даже кусалась. У нее оказался ужасный характер – вспыльчивая и эгоцентричная. Со мной она совсем не считалась. В общем-то, она не была ручной. Она была тигрицей и еще вампиром. В минуты беспокойства, усаживалась у меня на ладони, крутилась и грызла мне вены. А потом, напившись крови, успокаивалась и затихала на какое-то время, пока я обессиленный лежал на кресле. Через несколько минут ее глаза начинали блестеть, а шкурка лосниться. Получив огромный приток моей энергии, она начинала буйствовать, кричать и требовать внимания. Заставляла меня собраться и разговаривать с ней, потому что боялась, что я не приду в себя, а жить без меня она не могла. Я открывал ящик стола, где лежала аптечка, заклеивал пластырями следы от ее зубов, прижимал ее к себе и гладил, пока она не успокоится.

Почему я терпел все это столько лет? Я любил тепло ее тела на моих коленях, ее взгляд прямо мне в душу. Когда она урчала – это была музыка моего сердца. Ее мокрый нос, шершавый язык и смышленая мордочка смешили меня. Когда она злилась и скандалила – я умилялся над ее отвагой и беспомощностью. Если она была добра ко мне, мне казалось, что я задыхаюсь от нежности. Я любил ее и все ей прощал.

Михаил Черейский

 

Гусар летучий: турецко-французский сефард Нисим де Камондо

 На протяжении веков образ еврея ассоциировался  – в том числе и самими евреями – исключительно с мирными занятиями: ремеслом и торговлей, медициной и финансами, музыкой и религиозным учением. О евреях-воинах вспоминали разве что при чтении Библии, насыщенной описаниями древних сражений, в которых прославили себя Самсон и Давид, Гидеон и Маккавеи.  Представление о мирном еврее, вздрагивающем от одного вида ружья или сабли, стало меняться только во второй половине 19-го веке, когда многие тысячи евреев оказались – часто без особого энтузиазма – в рядах армий Пруссии и Франции, Австро-Венгрии и Великобритании и приняли участие в войнах, которые эти страны вели друг с другом на европейском континенте и за его пределами.  Во всех этих странах евреи к тому времени пользовались полным гражданским равноправием (чего нельзя сказать о России) и могли при желании рассчитывать на военную карьеру, вплоть до высших офицерских чинов.

Окончательно стереотип еврея – “шпака” (пользуясь русской презрительной кличкой для всех невоенных мужчин) сломала Первая мировая война, в которой евреи сражались во всех воюющих армиях, как основных, так и менее значительных, таких как турецкая, итальянская и румынская. Этот очерк – об одном из еврейских героев той войны.

Путь воина

5 сентября 1917 года небо над живописной деревенькой Ремонкур недалеко от Нанси в Лотарингии было облачным. Это и помешало экипажу французского разведывательного биплана Dorand AR.1 эскадрильи F33, выполнявшему воздушную рекогносцировку прямо над линией фронта, вовремя заметить пару германских истребителей. Пулеметным огнем с дистанции 50 метров был убит летчик-наблюдатель лейтенант Луи дез Эссар – потомок легендарного королевского мушкетера, под началом которого якобы служил д’Артаньян – но до этого он успел все же всадить очередь в бензобак одного из вражеских самолетов. Тот загорелся и вышел из боя. Второй член французского экипажа, пилот лейтенант Ниссим де Камондо, будучи ранен в голову, попытался совершить вынужденную посадку на опушке леса, но не смог предотвратить крушение своего самолета. Прибежавшие на место катастрофы германские солдаты с воинскими почестями похоронили двух вражеских авиаторов на кладбище деревни Парруа. По окончании войны прах Ниссима де Камондо был перенесен семьей в фамильный склеп на парижском кладбище Монмартр.

Весть о гибели Ниссима де Камондо быстро достигла Парижа и повергла в глубокую печаль обитателей роскошного особняка на рю де Монсо – родного дома лейтенанта, его отца Моиза де Камондо и сестры Беатрис. Мать Ниссима, Ирен Каэн д’Анвер, в детстве запечатленная Огюстом Ренуаром на его знаменитом портрете “маленькой Ирен”, была в разводе с отцом и жила отдельно. Скорбящих мало утешили и сочувственное письмо Марселя Пруста, давнего друга семьи, и указ президента Франции о посмертном награждении Ниссима орденом Почетного легиона в дополнение к имевшимся у него при жизни Военному кресту с пальмовыми ветвями и медалям.

Лейтенант Ниссим де Камондо с самого начала своей карьеры военного авиатора пользовался репутацией мужественного, хладнокровного и находчивого летчика – сначала наблюдателя, а затем пилота, никогда не бросавшего в бою своих товарищей. Вот что писалось о нем в приказе по 6-й армии от 15 декабря 1916 года: «Лейтенант Ниссим де Камондо, наблюдатель эскадрильи F33, отличается как своей смелостью, так и хладнокровием, не менее важными, чем его профессиональное мастерство. Во время сражений при Вердене и Сомме, где был задействован армейский корпус, ему благодаря своей храбрости удалось выполнить значительное число заданий по аэрофотосъемке, бывших очень опасными из-за яростных атак сильно вооруженных истребителей противника».

Ниссим получил удостоверение военного пилота в ноябре 1916 г., но Первая мировая война началась для него гораздо раньше, в августе 1914, когда младший лейтенант запаса де Камондо прибыл по мобилизации в свой гусарский полк. Каким же образом парижский плейбой из богатейшей банкирской семьи угодил в гусары? Самым естественным: другой военной службы он для себя и не мыслил. В седле он уверенно сидел с детства, благо отец содержал одну из лучших в Париже конюшен породистых лошадей (хотя данное обстоятельство оказалось вредным для семейного счастья миллионера: его жена, мать Ниссима и бывшая ренуаровская “маленькая Ирен”, предпочла ему его собственного управляющего конюшней – правда, не абы какого, а настоящего итальянского графа. О скандальном бракоразводном процессе взахлеб писала вся парижская пресса. Но это так, к слову). Весь парижский высший свет, а в особенности юные девицы на выданье и их маменьки, в один голос одобрили элегантный гусарский мундир, как влитой сидевший на позвякивающем шпорами и побрякивающем саблей стройном новобранце.

Первоначально Ниссим был в 1911 г зачислен во 2-ой гусарский полк, дислоцировавшийся в городе Санлис в 40 километрах к северу от Парижа. Полк был основан еще в 1735 г. и с тех пор участвовал почти во всех войнах Франции, особо отличившись в сражениях при Аустерлице, Фридланде и Сольферино. Девизом полка с самого начала и по сей день – да-да, полк существует и сегодня в виде бронетанковой разведывательной части – было “Noblesse oblige, Chamborant autant” – “Честь обязывает, и Шамборан тоже”. Маркиз де Шамборан был первым командиром полка во времена Людовика XV. Во времена же Ниссима де Камондо полком командовал полковник Огюст Карле де Карбоньер.

Как и полагалось во французской армии, службу Ниссим начал в самом младшем солдатском чине “кавалериста 2-го класса”. Хотя он наравне с прочими новобранцами жил в казарме и выполнял все солдатские обязанности, социальное положение и воспитание давали о себе знать. В то время, как остальным новобранцам приходилось учиться верховой езде, обращению с оружием и премудростям стрельбы из карабина и револьвера, с седла и из пеших положений “стоя”, “лежа”, “с колена” и “прикрывшись лошадью” – для Ниссима все это было давно пройденным этапом. Об отцовской конюшне мы уже упоминали, а еще его отец очень любил охоту, прекрасно стрелял, состоял в нескольких охотничьих клубах и часто брал сына с собой поохотиться в угодьях многочисленных друзей и приятелей из французской аристократии (при этом, к удовольствию своих охотничьих приятелей, на добытую дичь ни отец, ни сын не претендовали, соблюдая еврейские традиции кашрута). Часто такие охоты включали многочасовую скачку верхом по лесам и лугам в погоне за дичью. Поэтому немудрено, что уже через полгода Ниссим был за лихую езду и меткую стрельбу произведен в капралы, а по-кавалерийски – в бригадиры (не путать с одноименным генеральским чином!).

Единственное, что не очень нравилось Ниссиму в прославленном полку, так это цвета его униформы: сочетание коричневого доломана с лазоревыми чакчирами было не по вкусу юноше, выросшему в окружении великолепной коллекции искусства, украшавшей семейный особняк. Поэтому, когда в 1912 г. в Санлис был передислоцирован из Реймса 3-й гусарский полк, Ниссим с большой охотой и без труда перевелся туда – командование было только радо и заполучить отличного кавалериста, и через него познакомиться с богатым и влиятельным семейством. Новый полк был не таким старинным, но также отличился при Йене, Фридланде и Эйлау. А самое главное – куда более изящное сочетание серебристо-серых доломанов с красными чакчирами теперь радовало глаз как самого молодого эстета, так и знакомых юных парижанок.

В те времена французская армия еще не обеспечивала своих солдат-евреев кошерным питанием. Ниссим без труда договорился с местной еврейской семьей и по будням столовался у них, а на выходные дни уезжал домой – благо поездка по железной дороге от Сенлиса до парижского Северного вокзала отнимала немногим дольше часа.

Через год, в ноябре 1913 г., Ниссим закончил обязательную службу и был уволен в запас в чине сержанта. Вернувшись в Париж, он по договоренности с отцом поступил стажером в крупнейший и респектабельный банк Banque de Paris et des Pays-Bas, чтобы набраться там опыта, необходимого для постепенного принятия от отца ответственности за семейный банковский бизнес. Трудился Ниссим в банке с усердием, не всегда свойственным миллионерским сынкам, тем более с гусарскими замашками, и его начальство, встречаясь по делам с де Камондо-отцом, не могло за кофе и сигарами нахвалиться трудолюбием,  острым умом и деловой хваткой де Камондо-сына.

К сожалению, длилась эта мирная идиллия недолго. В июне 1914 в Сараево выстрелы сербского недоросля в добродушного австрийского эрцгерцога и его симпатичную жену положили конец спокойствию на европейском континенте. 3 августа Германия объявила войну Франции – и снова, как в давние времена, прозвучал призыв “Марсельезы”: Aux armes, citoyens, formez vos bataillons, marchons, marchons! [К оружию, граждане, формируйте свои батальоны, марш, марш!]. Обуреваемые патриотическим энтузиазмом ситуайены толпами осадили призывные пункты, но нашего начинающего банкира среди них не было – он решил не терять времени (а то еще победят чертовых бошей без него!) и в тот же день отправился прямиком в свой 3-й гусарский полк.

Уже 1 сентября в приказе по полку значится: «21 августа во время патрулирования вокруг деревни Меллет четверо гусар под командой сержанта де Камондо были встречены винтовочным огнем противника и немедленно вступили в перестрелку. Один из всадников, был ранен и упал наземь, причем собственная лошадь придавила его. Сержант де Камондо тут же спешился и под огнем вызволил раненого, после чего трое гусар атаковали противника, убив двоих немецких кавалеристов и взяв в плен троих. Остальная часть отряда противника, насчитывавшего 15 кавалеристов, бежала. Этот боевой подвиг был отмечен приказом по 3-й кавалерийской дивизии».

Пароход Бабелон

                            

 

                                                           Афанасий Мамедов

О  РОМАНЕ

Я мечтал написать его давно – еще в другую эру, в другой стране, исчезнувшей с карт.

Я писал роман долго. «Долго» – это не значит, изо дня в день. За это время я успел издать книгу повестей и рассказов «Хорошо, что только раз», выходила в толстых журналах и моя малая проза.

Все это время я искал и собирал материал для романа. Находил его в книгах, на сайтах, в семейном архиве… Я советовался с профессиональными историками, специалистами по той эпохе, которую описываю в романе. Однако основой романа, его фундаментом, стали семейные истории, услышанные в детстве от бабушки.

«Пароход Бабелон» – это роман в романе, состоящий из трех временных колец,  у каждого из которых свой русский язык и свой устав, положенный жанру. Так что этот роман можно назвать и историческим, можно – готическим, все элементы «новой готики» в романе присутствуют, включая и замок в имении ясновельможного пана, есть в нем и чудовищная тайна и само чудище, от которого трясет всю страну; не будет  ошибкой назвать роман и семейным.

Кому-то может показаться: «Ну, накрутил!..» Не я!.. Я только по мере сил описал вихри истории, проделки ветра Хазара, которому обязан романом в очередной раз.

Обширной оказывается и география романа – здесь и Москва, и Баку, и Вена… Но начинается «Пароход Бабелон» с Константинополя, превращающегося прямо на глазах у главного героя в Стамбул. События в Стамбуле, убийство британского аристократа и разведчика в гостинице, встреча на Принцевых островах  главного героя – писателя, драматурга, одного из заговорщиков с Красным демоном революции (тов. Троцким), – то самое ядро, вокруг которого раскручивается, раскачивается история. Здесь и Советско-польская война, на которой главной герой – девятнадцатилетний красный командир, и эмигрантские флэшбеки – гурджиевская линия, в романе от назван мастером Джорджем Ивановичем, и линия любовная, уже после возвращения героя в СССР, а затем его побег из Москвы в Баку, и случайная встреча, с моей бабушкой, бабушкой Сарой, и само собою, разумеется, линия предательства, тянущаяся с первых страниц романа по последнюю. (Читатель узнает, кто предал главного героя только в заключительной сцене.)

Вообще в романе рассматривается несколько видов предательства, включая такую его разновидность, как предательство коллективное, за которое по сей день приходиться расплачиваться стране, преемнице той, что исчезла с карт.

Герои романа люди разные, кто-то – плод моего воображения, кто-то вполне реальная фигура, исторический персонаж. Еще вчера об актрисе и кинорежиссере Маргарите Барской мало кто знал, а сегодня о ней выходят книги.

А еще это роман о свойствах памяти: массовой, индивидуальной, интуитивной, случайно-ассоциативной, без которых невозможно воскрешение прошлого.

Несет роман в себе и черты рискованного откровения: некоторые его страницы – о непростых отношениях моего деда с Маргаритой Барской, чья судьба оказалось столь же трагичной, что и судьба моего деда – главного героя романа «Пароход Бабелон».

В какой-то степени мой последний роман связан с двумя предыдущими – «Хазарским ветром» (многосоставным романом) и «Фрау Шрам». Объединяет их точка отсчета. Дом, в котором я родился и жил в Баку до переезда в Москву. Это он, – дом 20/67 по Второй Параллельной оказался вместилищем историй,  среди которых я научился находить свои. Я благодарен ему за многое, в том числе и за то, что он до сих пор их хранит.

 

 Мадина Тлостанова

Писатель, доктор филологических наук, профессор Линчепингского Университета (Швеция) 

О НЕМИНУЕМОЙ ГИБЕЛИ ВАВИЛОНА

Время больших исторических романов прошло, но задача понимания прошлого, работы с памятью, воображения безвозвратно утраченного — как никогда актуальна. Компактный, многоплановый и словно сгущенный «Пароход Бабелон» Афанасия Мамедова — попытка вернуться к недосказанным тайнам прошлого посредством искусства воображения. Роман отталкивается от семейной истории, пáрой пластически точных мазков намечает катастрофические приметы эпохи и приоткрывает перед читателем совершенно другую, незнакомую по учебникам историю с ее забытыми героями и злодеями.

Вложенные один в другой, как китайские шкатулки, обрамленные и обрамляющие рассказы кружат вокруг одних и тех же трагических событий первых послереволюционных десятилетий, воссоздают южно-кавказское и польско-белорусско-литовское пограничье всякий раз с нового ракурса, добавляя одну за другой недостающие детали и предлагая нам разные точки входа в пространство плывущего к неминуемой гибели Вавилона. И окончательно сложить эту мозаику должен сам читатель.

Давид Маркиш

Писатель,  Израиль

                     ВРЕМЯ БУРИ

Верно говорят: поскреби прозу и обнаружишь автора. Автора «Парохода Бабелон» я обнаружил много лет назад, открыв для себя его во многом автобиографический роман «Фрау Шрам». Тогда и оценил качество этой прозы — неспешной, с особым ароматом и колоритностью. Новый роман Афанасия Мамедова «Пароход Бабелон» — по-старому своеобычен, но по-новому несет в себе информационную бурю: время, в котором разворачивается действие романа, все еще оставляет много вопросов. Афанасий Мамедов ориентируется в историческом материале, на базе которого работает, как рыба в воде. Он сам признается, что «Пароход Бабелон» навеян семейными хрониками. И я склонен верить ему: и в этом романе я без труда нахожу автора и снова убеждаюсь – это и делает его прозу настоящей».

 

                                                                                                                        

 

 

Афанасий Мамедов

ЖАННА-ОГОНЕК

                                                 Юозасу Будрайтису

 

Нет, конечно, я знал, что отсечение нас от верха продолжается, несмотря ни на что, конечно, догадывался, что кому-то может быть выгодно, чтобы под землю переезжали гирлянды электрического света, суды, министерства, мировые бренды, чтобы мы научились на дне земли ориентироваться во времени суток, выращивать свой хлеб насущный и апельсины с бананами, вносить поправки в конституцию и даже, на всякий случай, скупать акции авиа- и железнодорожных компаний, оказавшихся не у дел; но при всем этом очевидном движении вниз, нам следовало поторапливаться. Ходили упорные слухи, что в некоторых районах, наиболее неблагополучных, то есть, связанных все это время с жизнью наверху, а значит, игнорирующих режим изоляции, потихонечку распродают свои времянки, сворачивают хозяйства. Наш Заказчик как-то, потеряв бдительность, сообщил нам по секрету, что даже Макдоналдс намерен в ближайшее время перебраться наверх.

Я никогда не считал себя человеком успешным, никогда не знал, что ждет меня в будущем, но с будущим ведь всегда так. Может, поэтому, когда позвонила Жанна и предложила вписаться в «аварийный» проект, я сказал себе: «Дорогой Аарон, другого шанса все перевернуть, все поставить под вопрос, у тебя не будет». Не исключено, конечно, что, думая так, я до некоторой степени сгущал краски: здесь у нас такая темень, и так опостылела она, что невольно хочется яркой палитры.

Жанна была первой женщиной за время изоляции, кто решительно встала на каблуки и надела украшение – старинное жемчужное ожерелье бабушки.  В нем она была нужна фильму, а фильм – тем, кто не собирался тратить себя, забираясь вниз поглубже, поближе к ногохвосткам.

В «Аварийном выходе» я задавался вопросом: не слишком ли быстро мы привыкли к отсутствию живого света, к тому, что понедельник может начинаться с субботы, равно как и со среды и четверга, к непомерным штрафам за нарушение изоляции, принудительным работам, к ежедневным сводкам с числом заболевших, вылечившихся и погибших.

Поначалу в мою задачу не входило показать зрителю, как разительно отличается общий свет, добытый внизу, от света верхнего, который для каждого свой. Все, чего я хотел, это лишь донести до соотечественников, попавших в беду, что нельзя поддаваться меланхолии и мифам, срочно переписанным политтехнологами с целью двухсотпроцентной наживы, что нужно совершить невозможное – резко развернуться в сторону прошлого и попытаться прорваться наверх.

Не помню, кто из древних сказал, что «ночь никогда не стремится сблизиться с днем». Если бы я только знал, насколько мы сами отвыкли от жизни, которую с таким упоением вспоминаем на глубине в несколько сотен метров.

В «Аварийном выходе» есть сцена, когда Жанну охватывает глубокое опьянение солнцем и воздухом, и она чуть не падает, проходя мимо пока еще закрытого торгового центра, опоясанного красно-белой лентой. А как с непривычки тяжелели ее изящные ноги (тридцать четвертый размер – украшение «Ночи») во время ходьбы, когда она подставляла себя ветру: «Я придумала себе ветер. Солнечный ветер! И теперь не могу жить без него!». А каким сбивчивым становилось ее дыхание к концу съемок, как когда-то на съемках «Лифта»!.. И это при том, что, готовясь к выходу наверх, мы каждый день всем составом занимались йогой в покровах заплесневелого мрака, бегали по длинным полутемным туннелям от станции «Октябрьская» до станции «Института магнетизма Земли».

Я начал снимать «Аварийный выход» весною, закончил – в конце лета. Съемки проходили в реальных локациях. Весь фильм был построен на главной героине, персонаже Жанны, в районе золотой ветки, более известной, как Огонек: в кинотеатре «Огонек» на юго-востоке столицы постоянно крутили фильмы с ее участием.

По правде сказать, мы и не думали, насколько рискованным может оказаться наше открытие Старого света, когда после нескольких лет карантина выбрались в Город. Должен признаться, едва нам, с большим трудом, пограничники отворили аварийный выход, и я шагнул на свет, недоброе предчувствие посетило меня. Но мне как-то удалось справиться с ним: было с чем сравнить свет, пребывающий в вечном мгновении, и жар в сердце.

Я бы не сказал, что людей в Городе совсем не было. Тут, как мне кажется, многое зависело от округов и улиц. Но, конечно, в большинстве своем улицы были пусты: Город-то у нас большой, разные округа уходили под землю по-разному.

Странное дело – улицы без людей, идешь – и будто отовсюду проглядывает родоначальная основа. Впечатление такое, словно разглядываешь окаменелый след первочеловека через сильную немецкую линзу. А как завернешь за угол, сразу ищешь выход из закономерного течения событий, участником коих являешься, и не можешь найти. А на то, чтобы прорубить выход самому, не хватает сил и решительности самому зародить событие.

Как же мы удивились, когда увидели где-то в асфальтовом далеко – плавящемся от зноя, точно на дворе какой-нибудь июль – первый, мчащийся навстречу нам автомобиль, а когда он, подъехав к выцветшей пешеходной разметке, остановился совсем как в доисторические времена, умилению нашему и вовсе не было предела. Стоит ли говорить, что я незамедлительно заснял это дивное происшествие, это редкое создание, украшение столичных автострад, на свою 16-мм камеру, после чего Жанна на прощание помахала бело-желтой косынкой (мой подарок на 8 марта) владельцу «вольво». Попутно замечу – живущий по правилам ездок был без маски и перчаток. Это оказалось столь неожиданным для всей нашей команды, старавшейся жить по правилам, что и мы поспешили освободиться от них.

Сирень уже отцвела. В деревьях, каких раньше я не встречал – буйство оставленной без нашего догляда природы перекрывало школьные знания о ней – птицы пели так трепетно и так звонко, словно собирались донести до любого торопыги итоги последнего пернатого совещания. В Екатерининском парке разгуливали задумчивые длинноногие лоси, выглядывали из-за деревьев кабаньи семьи, а под виргилиевой гладью прудов томились стаи рыб с тугими темными спинами. Мне казалось: все, что происходит со мною сейчас – не что иное, как сон, выдуманный для себя, отыгранный и отосланный сначала в осень, после – в вечность.

Мы снимали Жанну в Нагорном парке и на юге – в Центральном, теперь скорее напоминавшим лес где-нибудь в Норвегии или Швеции, мы спустились к реке, ожидавшей ладью очередного рыжебородого князька с дружиною; побывали на развалинах кинотеатра «Родина» в западной части Города; рискнули прокатиться на безбожно дравшем глотку фуникулере – в восточной. За два дня мы объехали весь Город, но отснятые в эти дни кадры не вошли в фильм: я понял — цвет отвлекает от сути, и вечером, посовещавшись с Фалько, мы пришли к единодушному решению – отказаться от цвета, перейти на ЧБ.

В биографических справках обо мне пишут, что я снимал «Аварийный выход» с оператором Лео Вайнштоком, но это ошибка – я работал с Марком Фалько. Старина Фалько не снимал на пленку, он писал по ней светом. О, он был буквально слит со всем, что попадало в объектив. Камера Фалько превращалась в удивительно подвижный и плавный инструмент. Благодаря Фалько я и почувствовал, что то, что носится в воздухе, свободно от наших влияний, что это оно – вполне живое, пусть и не проявленное в привычном смысле. Оно – дзэн, оно джаз до его переезда на Север, оно – залог победы.

Мы сняли два прохода Жанны по пустым улицам. В утреннее и предвечернее время. Жанна шла вдоль витрин магазинов, раз даже припала к ослепшему от налипших к стеклу остатков прошлой осени, побеседовала о чем-то с манекеном, пластиковым пареньком, одетым по моде трехлетней давности, лишенным каких-либо черт лица, и, тем не менее, невероятно грустным. Хотя вся сцена была Жанниным экспромтом, я не кричал: «стоп!». Даже показал Фалько, чтобы он не останавливался, продолжал снимать дальше. Мне казалось, оживший манекен голосом диктора Байрама Гулиева с проверенного первого канала рассказывает нашей Жанне, какие древние рассветы встречал без нее, с какими непорочными закатами прощался.

Доверенное лицо манекена смотрелось, как всегда, трогательно. Так же, как в «Ночи», «Лифте», «Любви между строк»…

Так «прямо», как я, Жанну никто еще не снимал. Если вспомнить ее в других фильмах – хотя бы того же Кости Лазареффа – на ней всегда штукатурка лежала слоями. Ее ослепляли софитами в павильонах. Из нее делали вторую Норму Толмедж, а получалось – мраморное изваяние, безжизненное существо, только что съехавшее из отеля «Империал» где-нибудь в непострадавшей от пандемии Лигурии. А тут вдруг живая жилка на высоком лбу, брови – два взмахнувших птичьих крыла, резкие тени под глазами и скулами, порожденные трехиксовкой. Жанна – своя, а не чужая. Жанна — на переходе от одного мужчины к другому. От Заказчика – ко мне. (Снова ко мне…)

Жанна, Жанна!..

Катя Капович

ГОРОД  НЕБА

МАША ЛЬЯНОС

ОПЫТ ПРОЧТЕНИЯ ОДНОГО СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ «ГОРОДА НЕБА»

Автор: Капович Катя

Издательство: Эксмо, 2021 г.

Серия: Поэзия – Подарочные издания
Подробнее: 
https://www.labirint.ru/books/783703/

 

Я в детстве слышала фразу: «лавку можно на него оставить»; почему-то воображала бакалею Чехова-отца. (Поразил рассказ учительницы о тоске мальчика-продавца Антоши в отцовской лавке…)

Такому человеку доверяешь, как самому себе, что бы он ни говорил, сколько бы ни молчал.

Именно таким человеком из своих стихов встаёт Катя Капович, поэт абсолютной подлинности. Я полюбила её стихи сразу и навсегда, хотя у нас с Катей «судьбы разные» биографически, географически. Общее – драгоценный язык, на котором сказано обо всех о нас.

. Николай Гумилёв говорил, что ему всегда тринадцать. Открывая и перечитывая книгу «Город неба», осознала, что в Капович я чувствую друга по племени вечных подростков. И ведь это не раздражающая романтичность, перепады настроения или неровность поведения, а изумление от неизбывной новизны жизни, даже от самой простой повседневности. Это талант в любом возрасте и в любой стране обитания сохранять дар возвращения в Эдем, цитируя слова Бахыта Кенжеева о стихах Капович.

То же качество диктует и ясность изложения, ей свойственно говорение без красивостей, даже иногда с резкостью, которая – простите за тавтологию – наводит вещи на резкость. Дмитрий Быков называет Капович мастером первой руки, истинным поэтом-виртуозом, чья поэзия не нуждается в виртуозности.

Вышесказанное хорошо иллюстрируется следующим стихотворением.

***

маме

Такая жизнь, такая жизнь,

в шесть лет война, в окошке – Азия,

с крахмальной синевой кумыс,

когда глаза закрывши засветло,

голодными ложились спать,

вставали, голода не чувствуя.

«Там тоже счастье было грустное,

пойми!». Да что там понимать.

С какой невероятной ясностью

тебя я вижу молодой,

русоволосой в синеватости

в дверях над белою чертой.

Ты ночью в каменном мешке

среди громыкинского зодчества

белеешь со свечой в руке,

как жизнь над бездной одиночества.

«Такая жизнь, такая жизнь» – дочь начинает разговор с матерью, которую шестилетним ребёнком увезли в эвакуацию в Среднюю Азию. Стих выдержан в тихих тонах, нет ожидаемого восклицательного знака. В первых шести строках просто названы топонимы времени: война, Азия, кумыс, голод; глаза закрывши засветло, голодными ложились спать, вставали, голода не чувствуя. Детские хождения по мукам перечислены через обыденные запятые. Глагольные формы прошедшего времени: ложились, вставали, было. «Вспоминательное время», как сказал один первоклассник.

Слова матери звучат только раз, в конце первой строфы, и они утешительные.

«Там тоже счастье было грустное, пойми

Вот знание, достойное единственного в стихотворении восклицательного знака; дочке в наследство передается знание: счастье бывает грустным! Оно бывает разным, не по шаблону. Надо суметь его различить в странном обличье и в тяжелых обстоятельствах.

 И как же важно это материнское «тоже» — значит, сейчас, в день разговора, мать ощущает себя счастливой…

Глаза мои скользят вниз по второй строфе, и возникает тревога. Дурная привычка – сходу прочесть последнюю строку, а там написано «бездна» …

…Интересно, освещена ли кем-то из литературоведов тема употребления существительного «бездна» в русской поэзии ХХ и ХХI века? Безумно любопытно.

Нужно быть очень храбрым поэтом, чтобы в наше время решиться произнести слово «бездна».

В иные века богатыри Державин, Баратынский, Тютчев и иже с ними бесстрашно оперировали этим термином. Ну и Пушкин, само собой, у которого «упоение в бою» зарифмовано с «бездной мрачной на краю». Но посреди нашей унылой действительности кто отважится произнести слово такого масштаба, такой мощи, такого отчаянья да еще таким образом, чтобы бездна преисполнилась светом, осветилась?

«С какой невероятной ясностью тебя я вижу молодой» – вторая строфа. (Но ведь ночью глазами плохо видишь…) Во сне? В памяти? Сердцем?

В синеватых ночных сумерках мать на пороге:

 «В дверях. Над белою чертой.

Ты ночью в каменном мешке

среди громыкинского зодчества

белеешь со свечой в руке,

как жизнь над бездной одиночества

Каменный мешок – страшный образ пыточной несвободы, замкнутого мира, ямы Аввакума, казней раскольников. Каменный мешок среди…зодчества создают в исторической ретроспективе картину российского средневековья, башен, теремов, погостов, монастырских келий и укреплений.

Белеет во тьме материнская фигура, свеча в её руке разгоняет мрак. Высвечена бездна.

Мать вызволяет жизнь из ночного морока, спасает на краю бездны, на кромке бытия. Отступает одиночество, возвращается любовь(с).

Глаголов два, оба произносит дочь. В первом лице – вижу; во втором лице – белеешь определяет чувство героини стихотворения к матери. Оба в настоящем времени. Ежесекундно переходящем в будущее.

Это, конечно, только попытку истолкования стихов замечательного поэта, чьё творчество стало мне подарком и утешением, а «Город неба» – настольной книгой.

                                                                                                                  КАТЯ КАПОВИЧ

СТИХИ ИЗ КНИГИ «ГОРОД НЕБА»

 

ПОЕЗДКА

Под председательством труб золотых,
прочих в тот день духовых
я не пошла на работу, взамен
села в автобус один.

Был тот автобус с разбитым стеклом,
шёл он на Иерихон,
рядом монах со своим псалтырём
и две старухи с мешком.

Пыль поднималась, метался сквозняк,
заполдень город возник,
вышли старухи, и вышел монах,
и я прошла мимо них.

И подходил ко мне белый мулла
и говорил мне: «Алла»,
чётки какие-то в руки совал,
денег нечистых не брал.

В лавке одной прикупила еды,
вышла и села у стен
и всё смотрела на эти дворы,
даже не знаю зачем.

И всё смотрела и вдруг поняла —
к небу глаза подняла —
что никогда, никогда, никогда
счастлива так не была.

Свет был какой-то почти неземной,
пыль поднималась светло,
в каждой крупице пыли сухой
кто-то шагал сквозь село.

В дом возвращался убитый солдат,
в жизнь свою, в день-дребедень.
Но подожди, уже трубы гудят:
шапку-бейсболку надень.

Встань и иди, отряхнувши штаны,
мир уже будет иным,
жалости больше и больше вины
будет на свете к живым.

***

В траве они устроили пикник

в безлиственном, расшатанном лесу,

зимою песню спели на двоих

и с ней холодным утром шли к венцу.

И это был как раз такой вот день,

что раздвигает пустоту углом,

как дом, в котором нет еще людей,

но есть уже такое слово – дом.

ХОДАСЕВИЧ

Выживут прекрасные стихи,

мрачные классические строфы,

надо только сдохнуть от тоски

посреди сверкающей Европы.

Чтобы жемчуг принял блеск тугой –

есть рассвета узкая полоска,

по-над Сеной – злая бровь дугой,

и не с кем, ни с кем на свете в доску.

Тогда лет так через пятьдесят

без толку шатающийся призрак

совершит такой же променад,

понимая этой речи призвук.

ПЕРЕПИСКА ИЗ ДВУХ ЗАХОЛУСТИЙ

“Пишет вам Маша, российская школьница

из Подмосковья, шестнадцати лет,

я бы хотела спросить вас про творчество

и как живет за границей поэт”.

Милая Машенька из Подмосковья,

солнце заходит и солнце встает,

жизнь за границей совсем нехеровая,

творчество сильным ключом у нас бьет.

Только заря запылает пожарищем,

пашет наш Фордов конвейер в обгон,

творчество бьет по затылочку гаечным

на восемнадцать рожковым ключом.

Маша, есть в наших широтах традиция

ставить дары золотому тельцу

за нехеровую жизнь за границею

и за еврейскую нашу мацу.

С этой традицией мы поднимаемся

на героический, пламенный труд,

с этой традицией жаримся, паримся,

Лично – кто как, только я уже труп.

Милая Машенька, всё утирается!

За перекуром, за бледным лучом,

жизнь в лучшем виде навек повторяется,

вечность по стеночке вьется плющом.

И вот когда затихают окрестности,

в белую кухню спокойно иду

и про историю русской словесности

лекцию на ночь читаю коту.

Мадина Тлостанова

Эклеры с творогом

 

 

«Изгнание для него — особая форма причастия».

М. Фуко.

В месяцы самоизоляции, незаметно превратившейся в новую нормальность, борясь с неизвестной, долго тянущейся болезнью, прислушиваясь к своему телу, подбиравшему к ней ключи, я пыталась унять растущую тревожность воспоминаниями о многочисленных путешествиях. Странствия были для меня всегда уходом в себя и бегством от себя одновременно. Я неизменно пропускала новые места через свое тело, прислушивалась к эмоциям и физическим реакциям, порождаемым пространствами, силилась уловить гений места. Легко научившись обходиться  без людей, с тех пор, как ушло из моего лексикона слово «дом», я все же была привязана к миру – природному и отчасти, рукотворному. Хотя, может быть, мне только так казалось. Если у других общение с себе подобными есть способ придать смысл своему существованию, для меня в этой роли выступали путешествия, изредка даровавшие богатство общения с близкими по духу, и почти всегда – сокровища неизведанных пространств. Впрочем, теперь я уже сомневаюсь, нужно ли мне и это. Возможно, карантин навсегда избавил меня от привязанности к физическим местам, от пространственной памяти, от необходимости почувствовать место в реальности. Ведь не зря же те места, где я никогда не бывала, места, целиком выдуманные, получались в моих книгах неизменно  живее и ощутимее.

Где теперь это навсегда утраченное очарование спонтанности, даровавшее незадачливому путнику свободу и счастье, пусть и недолговечные? Во внезапно замедлившейся жизни, подсвеченной отныне лишь иконками зума и редкими сорочьими визитами на мой просторный балкон, я начала было мечтать наяву о деловых и туристических поездках, но прежде всего, по понятным причинам, вспоминать вояжи санаторные и бальнеологические, которых за последние годы совершила немало. Печальный парк, помнивший, что он был когда-то болотом и постоянно напоминавший об этом посетителям, тяжелый дух водогрязелечебницы, хищные медные лапы старинной ванны и убаюкивающий клекот пузырьков в ее мраморном ложе, бесконечные источники совершенно одинаковой на вкус воды и неизбывные золотистые шторы физиотерапевтических кабинок, отвар шиповника вместо утреннего кофе  и бокал брюта к завтраку, занятия лечебной физкультурой со шведской стенкой  и деревянной палкой прямо из советского детства и допотопный кислородный коктейль в стеклянном стакане с резной ложечкой. Все эти вышедшие из моды еще 100 лет назад места смешались в моей памяти в одно нескончаемое санаторно-курортное лето. Именно во время такого путешествия, случившегося за год до коронакризиса, и произошла эта встреча.

Стояла середина июля. И даже северная страна, куда я двинулась по давней привычке бежать летом прочь от жары, пыли и толп отдыхающих, была тронута солнечными лучами и тусклым светом все еще уверенно белых ночей. В последние годы я стала робко учиться ощущать радость от физического мира в его самых простых и непосредственных проявлениях: запахи – приятные и не очень, прикосновения к поверхностям –  гладким и шероховатым, и, конечно же,  пение и крики птиц, жужжание пчел, шум моря, шелест дождя – все, что прежде оставляло меня совершено равнодушной. Вижу я все хуже, и поэтому зрительное богатство мира меня трогает меньше. Единственное, что вызывало стойкое и растущее отторжение – это мир людей. Наверное, поэтому меня так тянуло в печальные полузаброшенные санатории и пансионаты, что все еще можно встретить на задворках Европы. Они напоминали о другой эпохе и не были густо населены.

Но в тот год я остановилась в новехонькой гостинице, построенной на бережно сохраненных руинах почерневшего бревенчатого трехэтажного особнячка, некогда бывшего лазаретом. Гостиница напоминала чем-то древний музейный экспонат, в котором недостающие детали заменили стеклянными. Бесшумно раскрывались безупречно чистые тонированные двери, золотистый тревелатор подвозил отдыхающего прямо к стойке портье, но внутри можно было увидеть прежние очертания здания, его заскорузлые стены, низкие потолки, маленькие оконца, узкие приземистые двери, объединенные теперь в странный конгломерат с холодным хайтеком бутик-спа-отеля.

Потянулась курортная жизнь – вечерние прогулки по берегу моря, массаж, сухая углекислая ванна,  грязевые обертывания,  душ Шарко, йога на рассвете на плоской крыше отеля, тщетные попытки укрыться плотными шторами от всепроникающего света, вылазки на местный рынок за душистой земляникой и черникой. Послеобеденная сиеста часто прерывалась минорным голосом торговки, разносившей по окрестным санаториям, пансионам и гостиницам букетики анютиных глазок и маргариток, самодельные марципановые конфеты и творожные эклеры.  Она протяжно выводила: Ма-a-a-рципан! Флауэрз! Вецригас! Цветы-ы-ы!

Прошла неделя, и мне стало скучно сидеть в чахлом садике и на окропляемом мелким тихим дождиком пляже. Захотелось облазить болотистый, заросший кустарником лес, взобраться на ближний пологий холм, погулять вдоль спокойной медленной реки, словом, немного расширить доступное пространство существования. В библиотеке отеля обнаружилась бумажная карта окрестностей, на которой были нанесены даже проселочные дорожки и тропинки, не говоря о маленьких музеях, мастерских народных промыслов, церквях, харчевнях и старинных виллах и особняках, большая часть из которых была превращена теперь в пансионаты и гостиницы. На восточной стороне холма, на карте было обозначено какое-то странное скопление строений без названия и объяснения их предназначения. Проселочная дорога обрывалась за несколько сантиметров до этого места, как будто ее не достроили или она была забыта за ненадобностью

– Что это? – спросила я портье.

– О, это наша забро-о-ошка, там сейчас нет ничего, но когда-то был, м-м-м, санаторий. Его закрыли в 1991 году. Туда опасно ходить. Здания все аварийные. Там живет только Дорел. Давайте-ка я вас лучше запишу на жемчужную ванну!

Но я уже решила, что непременно отправлюсь в это место.

В субботу процедур не было. Погода стояла пасмурная, ветреная, но дождь не спешил начинаться. Угрожающе погромыхивая, за мной следовала на почтительном расстоянии увесистая темно-серая туча. Я быстро прошла через парк, который незаметно перерос в лес, не спеша добралась до холма на опушке, и пошла по узкой, утоптанной множеством ног тропинке вверх. Дорожка петляла и кружила, огибая холм, становилась все менее утоптанной и наконец, вовсе раздвоилась. Один хвостик устремился вниз к музею ремесел, а второй – заросший травой и едва различимый, продолжал карабкаться вверх. Его-то я и выбрала.  Вскоре меня окружили густые заросли. Тропинку было почти не разглядеть. В какой-то момент я решила, что стоит вернуться – уж слишком экстремальным становилось это поначалу невинное приключение. А я не была любительницей походов и палаточного отдыха даже в юности. Но тут из зарослей внезапно показался угол кирпичной стены, уходившей высоко вверх. Я подняла голову и увидела почерневший шпиль и небольшой колокол. Тропинка привела прямо к церкви. Простое приземистое здание с невысокой колокольней и впрямь выглядело полуразрушенным. Портье не обманул. В окнах не было стекол, стены облупились и потрескались.  Из всех щелей росла трава и торчали какие-то желтые сорные цветы. Было очень тихо и спокойно. Только горлинка жаловалась о чем-то с орехового дерева, да пели цикады.

Еще несколько шагов – и глазам открылась довольно широкая пологая площадка, заросшая травой и кое-где деревьями, расположенными на равном расстоянии друг от друга. Скорее всего, они были посажены специально, но очень давно. Поодаль торчали из земли два полуобугленных простых сарая, а ближе к лесу, там, где заканчивалось это явно рукотворное, расчищенное, но теперь позабытое пространство, желтел большой и когда-то красивый трехэтажный дом. В его строгих арочных окнах почти не осталось стекол. Кое-где особняк был покрыт порванной зеленой сеткой. Из дырявой крыши пробивались деревца. Я робко подошла поближе, и тут почувствовала на себе взгляд. Он исходил из темного слухового окна в фигурной мансарде, украшенной витиеватым растительным барельефом. В окне мелькнул чей-то силуэт и тут же исчез.

Было жутко, но интересно. Я всегда питала слабость к старым домам. Табличка на стене пострадала от времени. Уже не разобрать названия учреждения. Только левый нижний угол все еще гордо объявляет, что особняк был построен в 1898 году, что это загородная вилла барона фон Гау…Но конец фамилии барона канул в лету, как и сам барон, скорее всего репатриировавшийся в Германию накануне Второй мировой войны. Ржаво скрипнула и захлопнулась за мной парадная двухстворчатая дверь, на голову посыпалась штукатурка, ноги сами понесли меня к полуобвалившейся винтовой лестнице. Пролет, еще один, еще, и вот я, наконец, на последнем этаже. Внутри дом оказался гораздо больше, чем казалось снаружи. Сейчас, спустя много месяцев сидения взаперти, любое пространство мне кажется слишком узким и тесным. И любое воспоминание об открытом и свободном  месте греет душу упущенной возможностью иного мира.

Комната за комнатой, я брела по слою мусора и пыли к маленькой лестничке на чердак. Анфилада некогда роскошного убранства теперь представляла собой жалкое зрелище. Огромные зеркала на стенах разбиты, от витражей остались только рамы, но гипсовые кариатиды с отвалившимися носами и пустыми глазницами продолжали поддерживать ветхий потолок. В одной из комнат были беспорядочно свалены какие-то ящики с медицинскими препаратами, и все еще стоял характерный запах лекарств. В другой меня встретили несколько старых ржавых кроватей, заправленных байковыми одеялами. Бывшая бальная зала была полна пыльных витрин, в которых красовались грубые глиняные тарелки и кособокие вазы, вероятно, сделанные бывшими обитателями этого места.

Рука невольно застыла на полпути, но потом я все же тихонько постучала костяшками пальцев в деревянную дверь. Мне открыли сразу же. И не успев подумать, я инстинктивно отскочила назад. Теперь мы уже привыкли к этой реакции. Любой встреченный человек на подсознательном уровне воспринимается как опасность. Мы навсегда запомнили, что опасно даже просто дышать рядом с другими людьми – знакомыми и незнакомыми, условно здоровыми и больными. Наши глаза постоянно машинально сканируют пространство вокруг, замечая любого, кто оказался слишком близко и включая внутреннюю сирену страха. Мы не носим трещоток и колокольчиков, как это было в средневековье, но будничная близость тихой смертельной опасности делает свое черное дело. Впрочем, в тот момент я отскочила просто потому, что увидела её.

Давид Маркиш

Кто убьёт барса?

 

Среди моих друзей-приятелей встречалось немало людей необыкновенных профессий: астрофизик, цирковой силач, женщина-каучук. Самым любимым из этого славного ряда был памирский охотник-барсолов Кадам Кудайназаров. Как-то раз мы ехали с ним верхом на лошадях по улице высокогорного кишлака Дараут-Курган, что в Алайской долине. Дараут, надо сказать, довольно-таки безрадостное поселение, название которого, по уверениям местных людей, означает в переводе «Быстрей проходи мимо». Дело тут в том, что когда-то, во времена оны, в Дарауте гнездились свирепые разбойники, и путнику, желавшему дожить до завтрашнего утра, стоило миновать кишлак без задержки, лучше вскачь.

Близ входа в продуктовый магазин, куда мы с Кадамом направляли ход наших коней, сидел на земле, на подстилочке, узбек и торговал яблоками поштучно. В магазине можно было купить керосин, свинцовую дробь и порох для снаряжения охотничьих патронов, конфеты «подушечка», водку, консервы «Мясо кита с горохом»; много чего, полезного для жизни. Яблок в магазине не видали никогда – на памирском высокогорье они не росли, а налаженно их везти в эту глухомань из сладких узбекских долин торговому начальству в голову не приходило. Другое дело – инициативные торговцы-одиночки: они изредка наезжали в Дараут из низин с мешком яблок и, сидя у дверей магазина, распродавали свой товар за хорошие деньги, быстро и без помех: яблочки для детей были ещё лучше, чем конфеты «подушечка» с муравьями в начинке.

– Гляди! – сказал я Кадаму с радостным удивлением, как будто узбек не яблоки разложил на земле перед собой, а ананасы. – Яблоки!

Кадам взглянул на узбека мельком и сказал:

– Если все будут торговать яблоками, кто же убьёт барса?

Эта фраза запомнилась мне, и я вставил её, как она есть, в роман «Кадам, убивший сороку». Её, и ещё одну – о том, что снежный барс никогда не смотрит под ноги, а только вперёд, и поэтому попадает ногой в капкан, поставленный охотником на повороте тропы – прочитал в этом романе  замечательный грузинский актёр, мой друг и товарищ Нико Гомелаури. Прочитал и запомнил, и, вместе со своей женой Нинкой, преподнёс мне замечательный памятный подарок, куда более приятный, чем нищенский издательский гонорар: перстень с золотой головой барса, с зелёными изумрудинками глаз.

Так вот, если б не Кадам, не случиться бы всей этой истории.

3 ноября 1972 года, после двухлетних мытарств и неприятностей отказа, моя мать и я получили, наконец, разрешение властей на выезд в Израиль на постоянное жительство. Тут уместно привести выписку из документа, хранящегося в архиве А. Яковлева:

«Комитет Госбезопасности располагает данными о том, что некоторая часть еврейской интеллигенции из числа искусствоведов и литераторов использовала вечера памяти Переца Маркиша и Льва Квитко для демагогических и идеологически незрелых выступлений. В большинстве из них говорилось о трагической гибели талантливых еврейских поэтов, о невозместимой утрате, которую понесла наша литература в лице Маркиша и Квитко. Проводилась аналогия их гибели с убийством свободолюбивых поэтов в период царизма и средневековья…» Возмутило руководителей госбезопасности выступление на вечере Переца Маркиша 8 декабря 1965 года поэта и переводчика Арсения Тарковского, который заявил, что «во все времена убивали мыслящих поэтов. Жертвами произвола пали испанский поэт Гарсия Лорка, Лермонтов и Маркиш». Не понравилось и высказывание сына Переца Маркиша – поэта и переводчика Давида Маркиша, который «прочитал стихи, посвящённые памяти отца, в которых говорилось о том, что в нашей действительности «учёные и поэты не умирают в своих постелях». В его стихах «время до 1953 года сравнивалось со временем средневековья и мракобесия»… Несколько иначе поступили с вдовой известного еврейского поэта Переца Маркиша – Э. Лазебниковой и его сыном Д. Маркишем. Тот же Андропов в апреле 1971 года сообщил в ЦК о том, что они подали документы на выезд в Израиль и что в случае отказа намерены обратиться с жалобой в Совет Министров СССР и другие инстанции. В связи с этим Юрий Владимирович предложил ЦК: «Учитывая личность П. Маркиша (расстрелянного в своё время. – В.Л.) и его значение в развитии еврейской литературы, было бы нецелесообразным разрешать его ближайшим родственникам выезд в Израиль…»

Рекомендация Андропова, к счастью, не сработала: под болезненным давлением западных политических лидеров на кремлёвские власти разрешение на выезд было получено, и нам дали целых четыре дня на сборы, включая выходной. Нас предупредили со всей строгостью: если не уложимся в отведённый срок, нас ждут крупные неприятности… Уже в Израиле я узнал доподлинную причину такой спешки: на следующий день после отведённых нам четырёх выпадал главный советский праздник – 7 ноября, и власти тревожились о том, что мы с мамой устроим пикет или объявим голодовку в 53-ю годовщину большевистского переворота. Так что казавшаяся голым произволом спешка имела под собой веское основание… Источником этой интересной информации послужил посвящённый во многие тайны советского режима «журналист по специальным поручениям» Виктор Луи; в этом случае у меня нет оснований ему не доверять.

На исходе четвёртого дня подготовки к отъезду, как говорится, «под занавес», я явился за полчаса до закрытия в зал таможенного досмотра, специально отведённый для евреев, выезжающих в Израиль на ПМЖ. Это было последнее, завершающее дело перед отъездом. Все формальности были уже позади: в домоуправлении получена липовая (оплаченная) справка с печатью о якобы проделанном в связи с отъездом ремонте наших двух комнат в коммуналке, собраны квитанции об уплате «жировок» – за квартиру, за свет, за газ, за воду. После недолгого препирательства в военкомате я снялся с воинского учёта. Мосты были сожжены, оставалось только отвезти на таможню сколоченный из досок ящик с багажом, размером с гроб, и наутро улететь в Вену, а оттуда в Тель-Авив (прямые рейсы из Москвы тогда ещё не проложили).

Без двадцати пять вечера я стоял у ворот вокзальной таможни, оборудованной в пакгаузе и задней своей стенкой выходившей на железнодорожные пути; туда можно было подогнать грузовые товарные вагоны. Ворота были задвинуты и заперты изнутри. Я постучал – сначала костяшками пальцев, потом кулаком. Ворота приотворились, в проёме стояла низкорослая кряжистая тётка в сером халате и головном платке, повязанном под подбородком.

– Закрыто! – объявила эта тётка, придерживая створку ворот сильной рукой. – Завтра приезжай.

Объяснять ей, что завтра ранним утром я улетаю, было пустой тратой времени. Поэтому, сунув ногу в щель между створкой и опорным столбом, я сказал голосом свежим и чистым, почти пропел:

– Вчера мой товарищ у тебя двадцать пять рублей занял, велел тебе отдать. Вот, держи!

Тётка стремительно приняла купюру и отворила ворота:

– Давай, заноси! – И, кивнув на ящик, обернулась и позвала из полутёмного зала за её спиной: – Эй, Витёк!

Витёк, в таком же сером халате, что и тётка, пришёл и без лишних разговоров помог мне втащить мой ящик в таможенный зал. Этот Витёк спешил: я оторвал его от приятного дела – в зале трое таможенников мирно выпивали, сидя на одном из десятка багажных ящиков, больших и поменьше, беспорядочно расставленных на бетонном полу пакгауза.

Не успел Витёк присоединиться к своим отдыхающим коллегам, как, выйдя из какого-то закутка, в зале появился начальник таможни – мужчина лет тридцати с медальным лицом, высокий и ладно скроенный. Из-под его служебного халата выглядывали офицерские хромовые сапоги. Быстро, но внимательно проглядев мои бумажки-сопроводиловки на отправку ящика за рубеж, он оборотился к отдыхающим таможенникам и приказал:

– Этот ящик! Досмотреть! – И, взглянув на наручные часы, добавил, нацелив в меня палец: – Он последний. Больше никого не пускать! – И остался, наблюдая, стоять на своём месте, а я – на своём, в сторонке.

С ящика быстренько содрали крышку, и все четверо, сгрудившись, запустили в него руки и принялись шуровать. Это сильно смахивало на обыск: из чрева ящика полетели на пол увязанные в стопки книги, кухонная утварь, старинный медный самовар, спасённый от конфискации ковёр из отцовского кабинета. Наконец, появилась на свет барсова шкура.

– Снежный барс! – удивлённо вымолвил начальник. – Запрещено к вывозу!

– Запрещено шкуру вывозить, – проявил я знание таможенных правил. – А если шкура на подкладке – это уже будет меховое изделие; мой барс на подкладке, сами видите.

– А где ты его взял, этого барса? – не скрывая ехидства, спросил начальник.

– Поймал, – я ответил.

– В какой это комиссионке ты его поймал? – продолжал он ехидствовать.

В ответ я достал из кармана бумагу с печатью и молча протянул начальнику.

 «Без права передачи другим лицам. Государственная инспекция по охоте, – держа документ на отлёте, негромкой скороговоркой читал начальник. – Лицензионное удостоверение номер шестьдесят пять. Выдано Маркиш Д. П. Разрешается отстрелять следующие виды диких зверей: двух козерогов-теке… и отловить одного барса…»

– И двух волков, – дополнил я не без гордости. – Тоже разрешение дали.

– Волков можно без разрешения, – со знанием дела уточнил начальник и продолжил допрос: – Где всё это было, ты мне скажи?

– Если от Дараут-Кургана ехать верхом по Заалайской долине, – охотно поделился я с начальником, – к вечеру спустимся с Терсагара и приедем в Алтын-Мазар. Вот там…

– Ты, значит, был в Алтын-Мазаре? – почему-то радостно удивился начальник. – Не свистишь?

– Я там был пять раз, – сказал я, ничуть не обижаясь на начальника за его недоверие. Плевать я хотел на этого начальника. – Летом и зимой. Ходил на Федченко, на ледник.

– Ну, назови хоть одного кого-нибудь из Алтын-Мазара! – решил, как видно, проверить меня начальник. Таможенники, прекратив рыться в моём ящике, слушали наш разговор с большим интересом. Такой разговор, возможно, впервые звучал в товарном пакгаузе для отъезжающих евреев.

– Зачем одного! – сказал я и пожал плечами. – Там всего пять кибиток, пять, значит, семей: Кадам Кудайназаров, старик Абдильда, Иса, Сегиз и таджик Гульмамад с красной бородой.

Начальник слушал меня с удовлетворением.

– А за Алтын-Мазаром, за арчовым лесом, стояла гидрометеостанция, – экзамен, кажется, близился к концу. – Там русские работали, муж с женой. Знаешь?

–  Шуркины, – сказал я. – Они уехали куда-то. Станцию закрыли, они и уехали.

– Вот этого я не знал… – сказал начальник и к моему распотрошённому ящику шагнул стремительно. – Давайте, кончайте быстро! – приказал он своим. – Кладите всё назад, и, смотрите, чтоб ничего не пропало. Книги, кастрюли – всё кладите, что есть! И заколачивайте.

Потом он подошёл ко мне вплотную и спросил, чуть понизив голос:

– Горючее привёз?

– Коньяк и водка. – Я знал, что на таможню надо  брать с собой спиртное.

– Водку отдай ребятам, а коньяк неси ко мне в кабинет, – он усмехнулся беспечально. – Вон в ту коморку.

– У меня там ковёр отцовский, в ящике, – удержал я начальника. – Старый. На него справка есть из музея, на вывоз. Пошлина почти тысяча рублей. Деньги я привёз.

– Давай сюда справку,- распорядился начальник.

Приняв бумажку, он, не глядя, разорвал её сначала на две части, потом на четыре, потом в клочья. А клочья сунул в карман.

– Ну, давай, неси, – сказал он.

В закутке было тесно: стол и два стула вмещались с трудом. Я вошёл и, не тратя времени, поставил на стол бутылку коньяка.

– Ну, садись, – сказал начальник, откупоривая и наливая в стаканы, извлечённые из ящика стола. – За знакомство! Александр меня зовут, Саша. Я служил начальником погранзаставы за Алтын-Мазаром, по ту сторону реки.

Теперь всё встало по своим местам. Значит, он там служил, и Алтын-Мазар ему, как и мне, совсем не чужой! Вот ведь как прихотливо сплетаются истории, из которых состоит наша жизнь: всего за несколько часов до отъезда из России навсегда, встречаю при диких обстоятельствах родственного мне по любви к Памиру русского человека, отогревшего мою душу, оледеневшую за два года отказа… А, может, «навсегда» – не нашего ума понятие?

– Я – капитан, – сказал Саша. – А ты – кто?

– Писатель, – сказал я. – Рядовой необученный.

– Я вот смотрю – люди едут и едут… – сказал капитан. – Думаешь, тебе там лучше будет?

– Лучше или хуже – это как поглядеть, – сказал я. – Зато я уверен: будет хорошо!

– Там Памира-то нет, – сказал Саша. – Барсов нет…

– Алтын-Мазар – здесь останется, это факт. Но ни я, ни ты, – перейдя на «ты», сказал я Саше, – туда жить не поехали, хотя лучше нигде ничего не найдёшь на свете. Я там хотел кибитку поставить и остаться – меня местные отговорили: «Каждый человек, – говорят, – должен жить на своём месте, среди своих».

– Да, вообще-то так, – согласился капитан. – Ты прав… – Когда пьёшь на двоих бутылку коньяка из гранёных стаканов, обращение на «вы» – нонсенс. – Но ты ведь шкуру эту везёшь в Израиль не шубу с неё шить, а на память!

Я кивнул: да, на память. Конечно.

Мою историю о том, как мы с Кадамом ставили капкан на барсовой тропе над Каинды, как зверь, не смотрящий под ноги, в него угодил и стальная дуга перебила ему лапу, – эту историю Саша слушал внимательно, но без особого интереса: он знал не хуже меня, как ловят снежных барсов-ирбисов на Памире. Лишь один раз он одобрительно кивнул головой, когда я мельком упомянул, что наш капкан на тропе не был заправлен привадой: ещё бы, какой дурак станет заправлять, если барс в жизни никогда не возьмёт чужую убоину – только свою!

– Ну, удачи тебе! – сказал капитан, дослушав и допив. – С Богом! Чтоб на всех хватило!

Даниэль Клугер

 

 

МАГДА

Поэма в 4-х танцевальных балладах с прологом, эпилогом, интермедией и постскриптумом

 

…Вечером 16 июня 1933 года на тель-авивском пляже неизвестными был убит один из ярчайших сионистских деятелей Хаим Арлозоров. Убийство это до сего дня остаётся нераскрытым. Было рождено много версий о причастности тех или иных кругов к этому преступлению, но ни ода из них не получила окончательного подтверждения…

 

ПРОЛОГ

«Срывайте двери – два несчастья

хочу я видеть, сыновей убитых,

злодейку мать, убившую несчастных!..

Появляется колесница, запряженная драконами.

В ней Медея с телами детей…»

Еврипид. Медея. Пер. Даниэля Клугера

Две женщины носили имена

Похожие, и первая – Медея,

Царя Колхиды бешеная дочь.

Чтоб отомстить неверному супругу,

Колдунья черная зарезала детей.

Прошли века, прошли тысячелетья.

Несчастную преступницу жалеем

И думаем: «Безумна от любви».

Вторую звали Магда, и она

Была женой министра пропаганды.

И, приготовив в чашке цианид,

И обмакнув конфеты в это зелье,

Она детей убила – и себя.

Был месяц май, и грохотали пушки.

Йазон и Йозеф, Магда и Медея.

И никого, кто мог бы пожалеть…

ПАЛЕСТИНСКОЕ ТАНГО

 

Во время обучения в Германии Виктор (Хаим) Арлозоров познакомился с Магдой – будущей супругой Йозефа Геббельса, которая была подругой его сестры. Магду с Хаимом связывала не только страстная любовь, но и увлечённость сионизмом.

 

Осенний Берлинский вокзал.

Прощаются Виктор и Магда.

Он пристально смотрит в глаза

Зеленые, словно смарагды.

Она улыбнется легко,

Снимая дождя паутину.

А Виктор уже далеко –

Он видит страну Палестину.

 

А марши в Берлине гремят

И рев оглушает трибуны.

И факелы ночью дымят,

Зигзагами – молнии-руны.

Ах, мутная эта вода,

Поет она дьявольским ладом…

Но тянет и тянет туда –

К огням, площадям и парадам…

 

Вокзала невнятная речь.

Невнятная сцена прощанья.

Не будет ни писем, ни встреч,

Не стоит давать обещанья.

Под небом глубоким едва ль

Он будет вздыхать по Берлину.

…А ветер уносится вдаль,

В чужую страну – Палестину.

А марши в Берлине гремят

И рев оглушает трибуны.

И факелы ночью дымят,

Зигзагами – молнии-руны.

Ах, мутная эта вода,

Поет она дьявольским ладом…

И тянется Магда туда –

К речам, площадям и парадам…