Игорь Губерман

*

Истину, добро и красоту

все везде толкуют очень разно,
и хранить о троице мечту

зрелому уму несообразно.

*

Не тоскуй, глухой пенсионер,

не брани явление природы,

жизни остаётся – с гулькин хер,

но зато лихие были годы.

*

Земная красота – она в пейзаже,

в лесу, степи, лугу, саду, пустыне,

а если ты присмотришься, то даже

она в тебе, уродливой скотине.

*

Смысла жизнь моя не лишена,

даже в том, что сплю я, смысл есть,

с этим согласится и жена,

ибо я, поспав, сажусь поесть.

*

Нашёл я в нас на дне черту одну:

к тому, что равно прочим не безгрешны,

евреи ещё чувствуют вину

за то, что неумеренно успешны.

*

Должно быть, волею Создателя

такая выдалась эпоха:

передавая дух писателя,

пространство текста пахнет плохо.

*

Мифы, сказки и легенды,

даже бредни и параши

помогают людям бедным,

утешая души наши.

*

Мне посмотреть одним бы глазом,

как развернётся эта акция,

когда большим исламским тазом

накроется цивилизация.

*

Раньше я пылал, как люстра –

кончилось кино,

в голове не просто пусто,

там ещё темно

*

От этой мысли не в восторге

и не готов я бесшабашно

до похорон валяться в морге,

где есть покойники и страшно.

Алексей Антонов

фото Игоря Шелапутина

СТАРИК

Старик просыпается каждое утро ровно в 8:30 и безо всякого будильника. А потому что  первая пара. Но нет уже давно никакой ни первой, ни пары, и старик задремлевает. И вот тут-то наступают настоящие вящие сны. Тут даже он забывает про свою деревянную левую ногу. И в снах этих есть молодое неизбывное студенчество, есть игра мыслей и смыслов.

Но потом старик просыпается уже окончательно в доме своём для престарелых. И обводит суровым взглядом своё аскетическое жилище. Стол, тумбочка, койка, чайник. Старик, бывало, живал и хуже. На нарах, бывало, жил. Ну да что поминать. Старик поводит своим гоголевским носом и чувствует смрад. А это потому что он стал подванивать. Заживо разлагаться. И ничего уже с этим не сделаешь. Но – а жить-то надо. И он встаёт и идёт на скользкой деревяшке в душ. А он —  упрямый старик. И ещё – у него дырявые носки. Вернее – носок.

Вчера к старику приезжал молодой активный кандидат наук в джинсах, эпигон, и рассказывал тему, что он де, старик, сделал в плане мировой поэтики. «И надо же, – думает старик, – приехал аж из Москвы аж к нам в Иваново». Но тут получается, что старик – мировая уже величина. Вот он тут себе отвязно сидит, а весь их учёный мир сходит понемножку с умаот его пятидесятилетней давности амбивалентности. Говорил также, что выходит нарасхват его, эпигона, стараниями, его, старика, теоретическая книжка с его, эпигона, комментариями. И что поправит и в корне изменит она его, старика, финансовое благополучие. Но только он отсюда уже никуда. Стол, тумбочка, койка, чайник.

Он, старик, действительно, было дело, и взлетал, и воспарял мыслью. Ну а потом как бы иссяк и стух. И все свои грозные полемические тексты читает как уже не свои. Да и не читает он их. Ему теперь задача – с утра полностью опорожниться, потом успеть на семичасовой кефир, а далее – дремать до обеда. А это уж сквозь дрёму приходят к нему фрачные делегации и увенчивают заслуженными лаврами. А он – овощ и читает «Остров сокровищ».

А вообще-то старик хочет умереть. Но умереть естественно. И он уже и так пробовал, и этак. Но не дают. Приходят постаревшие делегации злобных гонителей и юлят, и заискивают. А старик сидит с каменным лицом. Он ведь – упрямый старик.

Нелли Воскобойник

фото Ицхак Хаимов

 

С БОЖЬЕЙ ПОМОЩЬЮ

Последняя субботняя трапеза закончилась. Сеньора Толедано подала супругу бокал, наполненный до краев и зажженную витую свечу. Он произнес благословение, отделяющее святое от будничного, выпил бокал и погасил свечу в остатке вина. Потом понюхал благовония в драгоценной коробочке с прорезями и передал ее старшему сыну. Тот вдохнул аромат и передал дальше. Коробочка в форме граната поплыла вдоль стола и вернулась к хозяйке.  Ицхак Толедано, судья Кадисской еврейской общины, знаток торы и судовладелец попросил прощения у домочадцев за то, что этот вечер не будет сопровожден пением, облегчающим переход от субботы к будням. Все его сыновья и дочери, незамужняя сестра жены и два племянника, которых он воспитывал после смерти своего брата, встали с мест, поклонились хозяину и вышли из столовой.

— Ты встревожен, Ицхак, — сказала Ханна. — Пойдем, расскажешь мне, в чем дело. Она взяла мужа за руку и через спальню вывела его в маленький патио, освещенный масляными светильниками и предназначенный для них одних. Шла третья неделя нисана. Вечер был теплый и безветренный, они уселись в легкие кресла под цветущим олеандром, и Ханна спросила мужа: «Что, очень плохо?»
— Да, — сказал он. — Очень. «Гаон » и «Святой Михаил» потонули. Остальные суда разбросала буря и от них нет известий. Я взял кредит на строительство галеона и теперь, чтобы вернуть долги должен продать… что? Наш дом?
— Зачем же дом, — сказала Ханна. У меня есть изумруды, и имение в Эстремадуре стоит немалых денег.
— Прости, Ханита, — сказал сеньор Толедано. — Я не хотел тревожить тебя. Изумруды заложены в счет платы за товары. Цены упали, и я уже два раза оставался без прибыли. Имение я продам, но это потребует времени. Покупатель пожелает съездить и осмотреть его, а кредит должен быть погашен сразу же после пасхи.

— Продай галеон, — предложила Ханна. Он великолепен, устойчив, быстроходен и имеет огромные трюмы.
— Ты права, — согласился Толедано. Я уже договорился с Нахумом Абулафией. Если бы он не оказался предателем, мы бы сейчас пели с детьми. И я не стал бы тебя огорчать. Но он узнал о моем несчастии и хочет уничтожить наш торговый дом и мое честное имя. Как быть, Ханита? Он отказался покупать галеон.

Евгений Витковский

фото Светланы Кавериной

СКАЗКА ПРО КРАСНОГО БЫКА

ИЛИ  ХРОНИКИ  ЛЕНТЫ МЕБИУСА

роман-бустрофедон

Из всех слов русского языка Алоизия знала только два: «извозчик» и «сволочь». Могла бы запомнить больше, но муж не разрешил. В год, когда началась русско-турецкая война, ей, девятой дочери венского чаеторговца, довелось покинуть родной город, перейти из католичества в лютеранство и примириться с мыслью, что замужество в холодной Москве – большая удача. Еще бы: будущий супруг, всего на шестнадцать лет старше нее, был природным прибалтийским немцем, переселившимся из Риги в Москву и он твердо стоял на ногах. Занимался кондитерским картоном, работал на петербургского поставщика императорского двора кондитера Григория Бормана, известного как «Жорж Борман». На тридцать седьмом году жизни Вольдемар-Генрих Радецкий решил жениться. Он даже мог позволить себе не гоняться за большим приданым.

Из-за накладок с расписанием Алоизия приехала в Москву на сутки раньше, чем ее ожидали. Потрясенно оглядывая заснеженную площадь перед Брестским вокзалом, она понятия не имела, что делать дальше: предстояло добираться к будущему мужу в Лефортово. По счастью, служащий вокзала, говоривший на вполне понятном немецком, отловил для нее извозчика, хоть и не лихача, но и не ваньку-деревенщину. По-немецки тот не знал ни слова, но на Введенские горы за три двугривенных ехать согласился. Алоизия тихо радовалась, что багаж прибудет только завтра и ей с ним не возиться.

На Тверской-Ямской разъезженный снег был смешан с еще не остывшим конским навозом, запах был соответственный, но в Вене было ничуть не лучше, Алоизия держала перед лицом флакон с нюхательной солью и через раз делала вдох: смесь уксуса и эвкалиптового масла глушила все запахи. Алоизия заглядывалась на вывески и, хотя не разбирала ни единой буквы, – зачем им нужна эта кривая азбука? – но сами рисунки не давали ошибиться, у булочника и у аптекаря можно было обойтись без фамилии. Булочник Алоизию интересовал: она слыхала, что штрудель по-венски печь вовсе не умеют.

Извозчик сравнительно лихо промчался к Триумфальной арке, но, то ли лошадь поскользнулась, то ли глазом дурным кто глянул, при развороте на Садовую Триумфальную повозку занесло и она едва не перевернулась. Извозчик разразился длинной речью, пеняя лошади за ошибочность разворота. Слов было всего два или три, но повторил он их буквально бессчетное количество раз. И при любом повороте, при любой встряске повторял все то же самое. Алоизия на всякий случай запомнила два слова, которые он повторял чаще всего.

В доме жениха ее ждали. Депеша, посланная с дороги, все-таки попала к нему, он был расстроен, что не смог встретить Алоизию, но, убедившись, что она оказалась в состоянии без знания языка не заблудиться в огромном городе, только порадовался. В доме жили вместе с ним его матушка, будущая свекровь Алоизии, и ее сестра. Говорили они с прибалтийским акцентом, и невеста твердо решила немедленно начать осваивать все местное: не зря ей говорили, что Россия – это самая восточная часть Германии, а она все же была из Австрии.

За кофием жених шутливо спросил:

– Ну, Луиза, учишься говорить по-русски?

– Учусь! – гордо ответила она и громко повторила любимые слова извозчика.

Свекровь и ее сестра побледнели, а жених твердо сказал:

– Ни к чему тебе русский язык, даже не пытайся запомнить. В России достаточно знать немецкий и французский.

В итоге Алоизии от всего русского только и были оставлены два слова – «извозчик» и «сволочь». Да и то муж полагал, что второе – уже лишнее.

…Меньше чем за год вжилась Алоизия в Москву и почти полюбила ее. «Почти» – потому что в нормальных странах не бывает такого количества снега и, конечно, в них говорят на нормальных языках. Зачем им этот язык? Говорили бы по-немецки. Впрочем, говорящих по-немецки в Москве тоже хватало. В Немецком клубе на Софийке регулярно шли любительские спектакли, а иногда из Петербурга наезжал с гастролью и настоящий театр; Радецким посчастливилось увидеть там великого Фридриха Гаазе в роли шиллеровского фон Кальбе. Увы, в прошлом, девяностом году немецкий театр в Петербурге окончательно закрылся, и теперь остались только редкие любительские постановки. Муж, знавший русский язык, щадил ее и на непонятные спектакли не водил.

Да и не очень у нее теперь было для этого время: она растила двоих сыновей, как две капли воды похожих на отца, только волосы у них были еще светлее. Муж называл этот цвет «блондин до жалости»; мальчики не обижались.

У Вольдемара-Генриха забот было выше головы, присматривать за фабрикой, где трудится почти тысяча рабочих – дело ой какое непростое. К тому же ей пришлось привыкнуть к тому, что он дико, чудовищно суеверен, боится таких примет и соблюдает такие правила, о которых она слыхом не слыхивала. Подкова, незаметно прибитая над входом, была из них самой понятной, как и привычка говорить «той, той, той» в тех случаях, когда он боялся спугнуть удачу. Кроме того, он был «чётник» – не любил нечетных чисел. Про число тринадцать вообще говорить нечего. И еще много чего.

Если ему перебегала дорогу кошка, то, разумеется, все зависело от направления: если слева направо, по-немецки – день, можно сказать, удался, если по-еврейски, справа налево – он поворачивал назад, и весь день на фабрике распоряжался доверенный приказчик из армян, Артур Матасов, которому Радецкий доверял как самому себе. Чокаясь бокалом, он непременно пристально глядел в глаза тому, с кем чокался. И, разумеется, по десятку разных случаев стучал по дереву.

Он соблюдал даже русские приметы, неизвестные ни немцам, ни австрийцам. И ладно бы, что запрещал детям свистеть в помещении, хороший немецкий мальчик свистеть не будет нигде, но суеверия, касающиеся финансов, были для него настоящим ритуалом.

В гостиной, в так называемом «красном углу» висела православная икона с изображением благословляющего Христа. Висела она не просто так: русский человек, войдя в дом, сперва крестится на икону, потом читает короткую молитву и лишь потом здоровается с хозяевами. Рядом с иконой на полу стояли высокие часы с маятником. И это было сделано не просто так.

Если кто-то из рабочих приходил в дом и совершал этот ритуал, то обычно следом он просил в счет будущего жалования три рубля или пять. Если на часах не было шести вечера, Радецкий открывал кошелек и почти всегда давал просимое – знал, что деньги не пропадут, пьяницы на фабрике не удерживались.

Но после шести – ни-ни. Он качал головой и отвечал, что приди ты полчаса назад – даже не думал бы, дал бы, а сейчас – нет, уж извини, вечером денег в долг не дают. Алоизия в его дела не вмешивалась. Единственное, что ее в муже огорчало – в иные дни он уезжал в «Стрельну», к ипподрому, на который никогда не заходил, и отъедался и отпивался там так, что весь следующий день лежал больной.

Виктория Райхер

фото Аша Комаровская

ОЩУЩЕНИЕ  ВЛАСТИ  НАД  МИРОМ

***

Свое ощущение власти над миром,
которое было нам не по силам,
мы закопали под яблоней —
я и Ганс Христиан
(мама сказала бы, что надо писать «Ганс Христиан и я»).
Ганс Христиан ушел на войну
и лег под сосну.
И его сыновья
не родились. Но яблоня
так и растет,
и яблоки всем дает,
кто ее потрясёт.

Пришел герр Гитлер и откопал
ощущение власти над миром,
но и ему оказалось оно не по силам,
и он закопал его в Монте-Кассино,
под дождем,
и сказал «подождем».

Приехал шут, дурачок, взял совок,
поковырялся в земле и лег,
заснул в тени.
Пойди его теперь, подними.
Время жужжит, шут лежит,
в земле секрет, его яблоня сторожит.
Откусишь от яблочка — сразу и сыт, и пьян.
Жаль, не дожил Ганс Христиан.

Semper Excelsior

У каждого в жизни свое назначение.
Вот Софья Марковна.
Ей шестьдесят четыре.
Рыбой, которую она пожарила
в сметане за эти годы,
можно было бы заселить небольшое озеро.
Детьми, которых Софья Марковна не родила,
можно было бы заполнить целый детсад,
или техникум, или подразделение,
танковое или пехотное.
Из книг, которые Софья Марковна не прочитала,
можно собрать Александрийскую библиотеку,
а в придачу Библиотеку Поэта
и на сдачу тайный архив Ватикана.

Шестьдесят четыре неиспеченных торта
ко дню рожденья,
шестьдесят четыре пары домашних тапочек,
смятых на левую ногу,
шестьдесят четыре вязаных кофточки,
заштопанных аккуратно,
шестьдесят четыре растаявших плитки
молочного шоколада.
Магазин по утрам, рассыпанные монетки,
недорогая булочка в воскресенье,
рыба на ужин, в сковороде сметана,
днем передача: «Сокровища Ватикана».

Все как обычно. Но по ночам
Софье Марковне снится: на берегу небольшого озера,
в котором весело плавают рыбы,
сидят нарядные дети, молодые мамы с колясками,
солдаты в штатском, смешные студенты в очках —
сидят и читают книги
из Александрийской библиотеки.
Софья Марковна подходит ближе, рада, смеется,
говорит им: «Дайте и мне, скорее!»,
ей протягивают книги,
и тут она вспоминает
что давно разучилась читать.

Софья Марковна просыпается с колотящимся сердцем,
пьет валидол, надевает кофточку,
распахивает окно, опасно свешивается вниз
и думает:
— Если я сейчас спрыгну,
что это изменит?

И тут
появляется мальчик.
Бритый подросток с фингалом под глазом и выбитым зубом,
возвращающийся ночью — ну, допустим,
из Александрийской библиотеки.
Он поднимает голову,
видит лохматую Софью Марковну
в темном оконном проеме,
машет рукой и кричит ей:
— Эксцельсиор!

Это слово он выучил накануне,
когда пил с соседом, бывшим политзаключенным,
и оно ему страшно понравилось,
потому что похоже на «еб твою мать», но гораздо красивей.

Софья Марковна ловит взлетевшее слово двумя руками,
сует за пазуху, со стуком защелкивает окно,
ложится в постель и шепчет:
— Эксцельсиор!
Засыпает уже, но шепчет:
— Эксцельсиор…
Просыпается утром и повторяет твердо:
— Эксцельсиор.

От этого шаг ее крепнет, настроение повышается,
осанка ее улучшается, улыбка светится.
Софья Марковна находит монетку —
эксцельсиор!
Софья Марковна покупает сметану —
эксцельсиор!
Софья Марковна жарит рыбу —
эксцельсиор!
И на душе у неё хорошо.

У каждого в жизни свое назначение.
Софья Марковна
назначена хранителем слова «excelsior»
на семьдесят лет.
Ей осталось шесть.

А потом, как-то ночью, вскочив и набросив кофточку,
Софья Марковна свесится из окна, увидит мальчика,
поймает слово «Эксцельсиор», попытается удержать,
но слово рванется, захлопает крыльями, закричит
и с силой потянет ее наружу. И Софья Марковна,
теряя тапочки, вцепившись покрепче,
плача от страха и радости,
рванется за ним и улетит навечно.

А мы останемся сидеть возле озера
без слова «эксцельсиор» —
долго, долго совсем без слова «эксцельсиор»,
до тех пор, пока Наталья Кирилловна
(голубые бусы, набухшие вены, рыжий пучок, программа «Время»)
не отыщет его под скамейкой —
растерявшее перья, похудевшее, но, в общем, хорошее —
не подманит поближе на кусочек молочного шоколада
и не утешит, погладив по спинке.
Теперь оно будет её.

Берегите Наталью Кирилловну.
Ей шестьдесят четыре.
Осталось шесть.