Николаша
Юлик Лось не верил людям, так он был устроен; все услышанное он делил пополам. Почему Лось? Ну, как… У евреев часто встречаются звериные фамилии: Волк, Лев. Или рыбьи: Судак, Карп. Или птичьи: Соловей, Сова. А Юлик был – Лось.
Юлик людям не доверял, но любил их. А кого еще ему оставалось любить? Шимпанзе, что ли? Или советскую власть? Скорее, шимпанзе: заверения совграждан в любви к властям, знал Юлик, были лживы не наполовину, а целиком. «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно!» – ну, кто этому поверит не на зуб, а на слово? Да никто – ни в городе, ни на селе. Но и разлюбить людей лишь за то, что они привычно притворяются и скоморошничают под паучьим взглядом власти, – к этому Юлик Лось тоже был не готов. Да и не все подряд были такими дундуками, встречались и приятные исключения, правда, реже, чем хотелось бы.
С людьми Юлик общался с утра до вечера – он трудился разъездным корреспондентом еженедельника «Сельская новь» и круглый год мотался по стране от забора до забора. Эту «Новь» распространяли по принудительной подписке между колхозами, совхозами и партийными органами, от районных и выше, и тираж журнала зашкаливал. А как же! Страна должна знать своих кормильцев-поильцев и сельскохозяйственных героев, крестьянским трудом которых сыт рабочий класс и прослойка интеллигенции в придачу. «Там, где крестьянин плуг свой волок, / Бегает трактор, вонюч и высок», как сказал поэт. И это и есть сельхозновь, потому что в старину трактора нигде не бегали, а угнетенные хлеборобы меряли поля ногами, рассеивая семена пригоршнями из лукошка.
Разные люди встречались Юлику Лосю на полях и лугах родины чудесной, в сонных райцентрах и на пьяных народных гулянках по красным дням календаря, а их набиралось немало: и Седьмое ноября, и Первое мая, и День колхозника, и День Конституции. Да и Банный день в этом ряду был не последним: с бутылкой водки в кармане и узелком белья под мышкой граждане отправлялись в баньку попариться. Можно их понять. И со всеми вместе, и с каждым из них в отдельности Юлик находил общий язык – по профессиональной хватке и по складу характера; он был компанейский человек. Миллионы дремучих читателей «Сельской нови» знакомились со своими героями по репортажам и очеркам, вышедшим из-под легкого пера Юлика Лося.
Разговоры о политике с персонажами своих материалов Юлик никогда не заводил – это было бы бессмысленно, да к тому же и небезопасно: землепашцы и доярки корень зла своей сельской жизни – воды нет, денег нет, паспорта нет – видели в председателе колхоза, а дальше не заходили в силу узости взгляда. Что же до Юлика, то его критические замечания, которые он не сумел бы сдержать по ходу откровенного обмена мнениями, могли докатиться до редакции, до кабинета Главного – глубоко партийного человека с добротными связями на самом верху, и привести к неприятностям, вплоть до увольнения с волчьим билетом. Так это устроено в нашей жизни, полной замечательных чудес, на наших глазах преображающих сказку в быль. Нет, не зря спето: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Не зря.
Редакция «Сельской нови» размещалась в самом центре Москвы, в старинном трехэтажном особнячке. Подвальный этаж занимал отдел иллюстраций – боксы фоторепортеров и проявочная лаборатория, оборудованная по последнему слову быстро шагающей техники, на первом и втором этажах гнездились репортеры, правщики и корректоры, ответсек и Главный редактор по прозвищу «Коммодор» с замами. На третьем этаже цвел и пахнул буфет, где сотрудники редакции деятельно выпивали и закусывали. Начальство никогда здесь не показывалось – секретарши носили им спецкорм в их кабинеты. Каждый должен знать свое место в обществе, это составляет основу правопорядка. Знавших и любивших буфет на третьем этаже, включая Юлика Лося, насчитывалось человек тридцать. Здесь, за рюмкой коньяку и слоеным пирожком, можно было поговорить если и не начистоту, то на полу-чистоту. Журналисты в редакционном буфете понимали друг друга без подсказок, им-то, наторелым, было известно наверняка, что они идут одним путем, а власть – другим, параллельным. Они знали, что связующим звеном, тесным соприкосновением между интеллигенцией и властью служит тюрьма. Ну, еще окошечко кассы, через которое им из рук в руки выдают зарплату или гонорар. И это все, и этого достаточно.
Общительный Юлик Лось был открытый парень, всегда готовый познакомиться с новым человеком и выпить рюмку водки с приятным знакомцем. А неприятных людей Юлик старательно избегал, не желая растрачивать социальную энергию на хамов и дураков. На что они ему сдались? У него и так вся Москва была полна знакомых, не говоря уже о провинции – от раскаленной Кушки до полуострова Ямал, где он искал, по наводке известного заполярного поэта, спрятанную оленеводами в тайной кумирне беременную Золотую бабу, да так и не нашел. Ну, на «нет» и суда нет. А проникни Юлик в священную кумирню, к этой самой Бабе, стало бы ясно, что среди продвинутых советских сельчан, читателей «Сельской нови», обретаются язычники, поклоняющиеся идолам. Впрочем, Лося, даже прикинься он северным оленем, и близко не подпустили бы к святыне: он был чужак.
Вот и получалось, что в заметках и статьях Юлика Лося фигурировали крестьянские люди, занятые своими насущными житейскими проблемами. Насчет казенного райского будущего, клятвенно обещанного партией, они держали рот на засове: колхозники не верили ни во что хорошее, кроме хорошей погоды. Заведи они разговор о сияющем завтрашнем дне, Юлик не поверил бы им ни на грош: он знал цену штампованным дифирамбам. В журнале его любили как раз за то, что со страниц его очерков и заметок глядели живые люди, а не манекены из музея Октябрьской резолюции.
К своим тридцати годам Юлик Лось успел жениться, развестись, похоронить погибших в дорожной аварии родителей на Ваганьковском кладбище и проводить брата в эмиграцию, правда, недалеко – в Болгарию. Так сложилось: старший брат, музыкальный критик, женился на актрисе – красавице-болгарке с подмесом турецкой крови, и, не теряя времени, уехал к жене в город Пловдив.
Рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше. Мысли об эмиграции, словно синие звезды в далеком небе, иногда вспыхивали в сознании Юлика Лося – как у всякого антисоветского гражданина, а другие не водились в редакции еженедельника «Сельская новь». Но то были мимолетные видения, и до практических шагов дело не доходило.
Так и катилось время, ни шатко, ни валко, до того ясного дня, когда родина-мать решила наградить колхозного дояра Николая Кошкина званием Героя социалистического труда. Дояра доставили в Москву, в Кремль, сам Брежнев привинтил к лацкану Кошкина золотую звезду, обнял его и крепко поцеловал. Страна ликовала. Теперь обгон Америки по надою молока обеспечен, не о чем беспокоиться. «Сельская новь», понятно, не могла пройти мимо такого события, и Юлик Лось собрался в командировку.
Проселочная дорога от Каширы до колхоза им. Клары Цеткин заняла часа три. Трясло и дождило. Шофер райкомовского «газика», закусив папиросу стальными зубами, бормотал нехорошие слова. По обочинам проселка распахивался осенний пейзаж средней полосы: мокрые поля и косогоры с заплатками темных перелесков. Кисея дождя висела над русской землей.
В кабинете колхозного председателя дожидались приезда столичного корреспондента, поглядывая в окошко, двое – сам председатель Шапкин, предупрежденный ответственным звонком из райкома, и заслуженная сельскохозяйственная бабушка Маланья. Бабушка, рук не покладая, всю жизнь трудилась на огородах и в этом занятии достигла высот, особенно по части картошки – этой царицки стола. О бабкиных достижениях много писали в газетах и ставили ее в пример. Пашка Шапкин, председатель, придумал выдвинуть испытанную в контактах с прессой Маланью вперед, чтоб она, как положено, поднесла почетному приезжему рюмаху с хлебом-солью, а уже потом представлять гостю еще не обтесавшегося Колю Кошкина.
Так все и вышло. Юлик Лось выпил рюмку, отщипнул от буханки корочку, обмакнул ее в соль и огляделся по сторонам, высматривая звездного дояра Кошкина. Героя, однако, в комнате не оказалось.
– У нас в хозяйстве теперь два маяка, – понимающе улыбнулся председатель на недоуменный взгляд корреспондента, – герой и героиня. Коля Кошкин по месту работы вас ждет, в трудовой, значит, обстановке. А героиня – вот она, наша Маланья.
Маланья стояла перед Лосем навытяжку, у нее на груди, на линялой синей кофте, золотилась орденская звезда с надписью на планке «мать-героиня».
– Героиня и передовик труда! – с подъемом продолжал председатель. – Четырнадцать детей подарила нашей великой родине. Ура!
Выпили за здоровье Маланьи. Как тут не выпить.
Героиня, украдкой перекрестив рот, завела унылый рассказ об огородных обстоятельствах. Слушать ее было неинтересно. Закончив, она подняла рюмку за успехи председателя Шапкина. Выпили, крякнули. Можно было ехать.
Дождик перестал, небо с непостижимой быстротой очищалось от облаков и светлело на глазах. Райкомовский шофер клевал носом над рулем «газика». Юлик Лось отворил дверцу машины, и шофер, отогнав дремоту, включил мотор. До коровника было рукой подать.
Побеленный домик молочной фермы примыкал к стене коровника. Из приоткрытого окна домика вырывались на волю сахарные звуки гармошки. Костяшкой согнутого пальца Юлик стукнул в дверь и вошел в комнату. Дощатый стол стоял под окном. На столешнице, на расстеленной газетке, помещались два граненых стакана и банка сливок. Вдоль стены выстроились сорокалитровые молочные фляги с бирками на шее. На лавке, развалив на колене гармонь, сидел и чистым голосом пел частушку-нескладушку молодой парень с орденом героя соцтруда на лацкане колхозного пиджака:
– Из-за леса выбегает
Конная милиция, – выводил герой, –
Задирайте, девки, юбки,
Покажите кой-чего!
– Я музыку очень уважаю, – сказал Коля Кошкин, закончив свое занятие. – От нее на душе ясно.
– А без нее? – спросил Юлик, присаживаясь рядом с музыкантом.
– Тоже, – сказал герой. – Но – не так. – Он сдул воздух из мехов инструмента, а гармошку, приобняв ее распластанными ладонями дояра, с коленей не убрал. – В Кремле подарили. Вот как знали!
– А еще что-нибудь подарили? – поинтересовался Юлик.
– Ну да, – сказал Коля. – Крючков получил под расписку, мне поделит на трудодни.
– А расписка эта у тебя есть? – спросил Юлик.
– На кой она мне? – удивился Коля-Николай. – На лоб я ее, что ли, прилеплю?
– Ну, как… – замешкался Юлик Лось. – Ведь могут обмануть!
– Обязательно, – не стал спорить Коля. – А кто не обманывает? Коровы – те честные. Им даешь – они дают. Без обмана. – Он кивнул на строй фляг вдоль стены, за которой в стойлах похмыкивали буренки.
– Ты здесь доишь? – спросил Юлик.
– Как когда, – ответил герой. – И здесь, и в поле. Как придется.
– А электричество? – спросил Юлик Лось. – В поле? Для доильного аппарата?
– Какой там аппарат! – по-детски широко улыбнулся Николай. – Вот он, мой аппарат! – он снял с гармони большие, задубелые ладони и протянул корреспонденту.
– Руками, значит, доишь? – уточнил Юлик.
– А как – ногами? – сказал Коля Кошкин. – Ногами не выйдет.
Он вернул руки на перламутровые бока гармони, снова растянул черные меха и заиграл, запел приятным голосом:
– Мой миленок-мурмуленок,
Он, наверное, селькор.
Тремя буквами, мерзавец,
Исписал мне весь забор.
– Хорошо поешь, – сказал Юлик Лось, дослушав. – Ты в армии в музкоманде служил?
– Меня в армию не взяли, – ответил Коля. – По здоровью.
– Как так? – не скрыл удивления Юлик. – По болезни?
– Я еще до призыва с полуторки упал, – беззаботно разъяснил Коля Кошкин. – Из кузова. Головой стукнулся, темечком. У меня невеста была, Валька, так она меня бросила. Ты, говорит, теперь дурной, так она сказала. А сама, Валька эта, за городского вышла, за лейтенанта, и уехала в Коми эсэсэр.
– Так ты, значит, один теперь? – спросил Юлик.
– Ну да, – ответил Коля Кошкин.
– И я один, – сказал Юлик Лось и зачем-то подмигнул герою одним глазом.
– Давай выпьем за знакомство, – предложил Коля и вытянул из внутреннего кармана пиджака непочатую бутылку водки, – а то стремно. Мне Шапкин вчера еще сказал: корреспондент приедет, вот я и припас. Закуску бери, сливки утренние. Ты сливки уважаешь?
Коля откупорил бутылку и сильной рукой разлил водку по стаканам. Выпили, запрокидывая головы.
– Тебе Шапкин Пашка про меня что-нибудь рассказывал? – утерев рот рукавом пиджака, спросил Коля.
– Нет, – сказал Юлик. – Про какую-то Маланью, мать-героиню, рассказывал.
– Тогда ничего, – успокоился Коля Кошкин. – А то нам, русакам, что ни скажи – мы верим. А еще раз повтори – еще сильней верим.
– Я вообще-то еврей, – сообщил Юлик, дивясь вдруг нахлынувшему на него чистосердечию: свою национальную принадлежность он обычно держал при себе, а тут потянуло на откровенность.
– Кто? – не поверил Коля Кошкин. – Ты? Не может быть!
– Может, может, – подтвердил Юлик Лось. – Почему не может?
– Ну, как… – призадумался Коля. – Другие они, я сам видал.
– А я? – нажал Юлик. – Не другой?
– Ты как мы, – сказал Коля Кошкин, и Юлик почему-то обрадовался простодушию своего героя.
– Понятно, – сказал Юлик. – Евреи всякие есть. Например, Иисус Христос.
Ставить в пример пророка Моисея или хоть Клару Цеткин было бы нелепостью – Коля о них наверняка представления не имел.
– Значит, Иисус Христос тоже еврей? – не без помех поверил Коля Кошкин. – Точно знаешь? А человек-то хороший!
– Точно, точно! – кивнул Юлик. – Не волнуйся ни о чем!
– От него ведь, говорят, все пошло, – продолжил тему Коля. – А кругом, получается, одни евреи жили?
– Ну да, – пожал плечами Лось. – В общем и целом.
– Тогда я тоже, может, еврей, – неожиданно предположил Коля Кошкин. – Раз оттуда все пошло-поехало… Ты там был?
– Где? – уточнил Юлик.
– Как где, – сказал Коля. – В Израи́ле.
Юлик отрицательно повел головой. Очерк о передовом герое-дояре вырисовывался все туманней.
– Зря, – укорил Коля. – Если б мне кто подсказал, откуда я родом, то я обязательно поехал бы поглядеть.
Корреспондент промолчал: разговор повернул в каменистое русло.
– По радио передавали про Израи́ль, – сказал Коля Кошкин, – ругались очень. Вот я тебе и говорю: нам что плетут – мы уши развесим и верим; у нас душа так устроена. Не так, что ли?
Юлик Лось снова кивнул: да, так.
– Маланья рассказывала, – продолжал Коля, – что у евреев копыта растут, как у коровы. – Он виновато покосился на корреспондента. – Ну, не у всех.
– Не у всех, – повторил Юлик. – Ты сам-то веришь?
– Я сам не видал, – оправдался Коля Кошкин. –Теперь не верю.
– А раньше верил? – правды добивался Юлик Лось.
– Раньше верил, – признался Коля. – Маланья наша говорила – у некоторых еще рожки растут под шапкой, так что снаружи не видать.
– Рожки да ножки… – промямлил Юлик Лось. – Хорошая у вас тут мать-героиня, не зря трудилась. А ты, Коля, сам откуда? Семья где?
– Я сам детдомовский, – ответил Коля-Николай. – Меня колхоз пацаном усыновил, я тут вырос, при стаде.
– А в школу ходил? – спросил Юлик.
– А как же! – сказал Коля. – Пока с полуторки не упал. А потом уже не ходил… Ну, давай еще по чуть-чуть. – Он потянулся к бутылке. – За все хорошее!
Так сидели, довольные друг другом, говорили невпопад о разном и об общем. Николай снова развернул свою кремлевскую гармошку, и дивная песня полилась:
– Коло-коло-колокольчик,
Колокольчик голубой.
Коля, Коля, Николаша,
Что ж я сделала с тобой!
Тем временем снова закапало с небес. Смерклось. Райкомовский водила надавил на клаксон – пора возвращаться в Каширу.
Обнялись по-дружески, расстались сердечно. Теплые слова, как бывает, остались посверкивать невысказанными на донышке души, на ее золоченом донышке. Оба знали, что это их первая и последняя встреча, другой не будет. Но как славно, что случилась эта!
Юлик Лось шагнул к двери, за которой серел ранний вечер. В спину уходящему летело легко и почти празднично:
– Надоело жить в Рязани
И плясать с тобой кадриль.
Сделай, Ваня, обрезанье,
И поедем в Израи́ль!
Вчерашний свет
Артем Званцев, доцент кафедры истории русской литературы, любил свое расхожее имя – Тема. Оно прилепилось к нему с давних пор и ностальгически напоминало о юных годах, куда более живых, чем проходные средние. Тема – так его звали близкие друзья и дальние приятели, а посторонние люди адресовались честь по чести, по имени-отчеству: Артем Наумович Званцев. Что такого можно было совершить в эти средние годы? Написать учебное пособие. Защитить диссертацию. Развестись. Снова жениться. Вот, пожалуй, и все. Раньше, на заре, будущее представлялось иначе – оно казалось накатанным, и героические нотки трубно звучали. В отроческие годы петарды желаний вспыхивают в крови подростков, одни хамят и бунтуют, другие погружаются в уныние, а Тему властно потянуло к сочинению стихов; переходный возраст и ветер смутных надежд этому способствовал. Стихи у Темы получались так себе, скорее средние, чем совсем плохие – про жар любви, про птиц в небе. С годами поэтическая тяга прошла, как рукой ее сняло, и доценту Званцеву и в голову не приходило сесть и сочинить стишок. Но вспоминать о юном стихотворном вихре было тепло и трогательно: возвращаясь в те молодые шаткие годы, он словно бы входил заново в заповедную башню из слоновой кости, открытую только для поэтов.
Интересное Темино былое вплотную примыкало к нынешнему времени, стоявшему за окном. Прошлое, наполненное событиями, исчезало в бескрайней дали и умещалось в размытом понятии «вчерашний день». Бескрайнее «вчера» соприкасалось с сиюминутным «сегодня», не оставляя ни царапин, ни шрамов – одно перетекало в другое. Тема с удовлетворением наблюдал за этим плавным движением и извлекал из него минувшие события, словно читаные книжки снимал с полки домашней библиотеки.
В этом зазоре между прожитым прошлым и неопределимым будущим и проживал безмятежно, подобно рыбке в аквариуме, Артем Наумович Званцев, доцент. Сослуживцы по Педагогическому институту относились к нему как к предмету казенной мебели – письменному столу или обшарпанной тумбе, а студенты находили в нем ментора, скучного, как штопаный носок. А Тема, чем дальше, тем больше упивался, оглядываясь, вчерашним светом – красочными картинками прошлого, бережно хранившимися в недоступном для чужих запаснике памяти.
Девичья память – кисейная, а мужская – дырявая; дорога вспять пестрит пробелами. Вся прелесть заключалась в том, что Тема с любовью редактировал истории из своего прошлого. В их неровном ряду переливчато играла оттенками московская консерватория – вместительный строгий зал, вдоль по стенам овальные портреты знаменитых композиторов в золоченых рамах: Чайковский, Бетховен, Моцарт, Вагнер. Лучше других Теме запомнился Мусоргский, похожий почему-то на удалого ямщика: вот сейчас щелкнет кнутом и по-разбойничьи свистнет в два пальца.
Последние месяцы перед окончанием школы Тема повадился ходить в консерваторию – в неделю раз, по воскресеньям. Сидя на своем грошовом месте, в конце зала, по соседству со студентами и солдатами, которых приводили сюда группой после бани, для повышения культурного уровня, он глаз не сводил со сцены, где музыканты деловито рассаживались перед пюпитрами. Ему, с замиранием сердца, казалось, что и сам он – среди этих оркестрантов, и, как только появится дирижер со своей волшебной палочкой в руке, он, Тема, послушно вскинет скрипку к подбородку или сунет в рот мундштук кларнета… И вот поток музыки со сцены накатывал валом на примолкнувший зал, и хрустальный водопад обрушивался на Тему, расплющивал его и переносил в иное измерение, где он был неподвластен своим желаниям, а только послушно подчинялся воле гениального глухого немца. Выйдя после концерта на улицу, он, медленно и неохотно приходя в себя и возвращаясь в наш мир, брел потерянно к Манежной площади, к метро. Аккорды выветривались, отзвуки сохранялись.
Все началось с первого прихода сюда, когда милая девочка, прилежная ученица ЦМШ по классу фортепьяно, пригласила его в Консерваторию, на Третий концерт Бетховена. Он шел не классику слушать, его музыкальные предпочтения ограничивались упоительным «Караваном» Дюка Эллингтона и песенками Дорис Дэй, самодельно переписанными с контрабандных американских дисков-гигантов на целлулоидные рентгеновские «ребра». Напрочь лишенный склонности к музыкальным занятиям, Тема руководствовался иным намерением: в полутьме зала, к тому ж под музыку, он собирался прижаться потесней к милой девушке, распустить руки и хлебнуть немного кайфа. Объяснимое желание и вполне достойное.
Вначале, смирно сидя, он присматривался и примеривался. К его откровенному удивлению, слушатели, вплоть до самой сцены, словно впали в транс – с головой уйдя в прилив музыки, они были сами по себе, а он сам по себе. Ошеломленный Тема потянулся сообразить, что привело его соседей в такое дикое состояние. Он вслушался и сосредоточился – и сам вдруг оцепенел: Людвиг ван Бетховен подавил Тему Званцева и властно овладел его чувствами.
Освободиться от этого мо́рока оказалось непросто. Теперь, единожды отведав, Тему тянуло снова и снова вбирать, прикрыв ладонью глаза́, медовую музыку, сочиненную когда-то строгими господами, глядящими на него со стен Большого зала. Под непреходящим влиянием нового музыкального увлечения существование Темы, составленное из унылой школьной учебы и сочинения стихов, претерпело разлад. Мутней всего пришлось строчкам стихов, обмакнутых в сладчайшую кровь музыки: казалось, Тема, если бы умел, перешел с букв кириллицы на ноты – но он не умел: нотные значки были для него столь же загадочны, как китайские иероглифы. Слова стихов, потерянно блуждая меж тяжелыми колоннами звуков, теряли дорогу и цель. Да и сам одурманенный Тема петлял и запинался в этом колдовском лесу… Надо было с этим кончать.
И Тема решил: стихи надо спасать, с хождениями в Консерваторию покончить раз и навсегда. Большой зал остался за спиной, а с ним и милая девушка. Но вот незадача: музыка ушла, а вместе с нею и стихи – и не вернулись. Резная двустворчатая дверца, ведущая в заветную башню из слоновой кости, затворилась перед самым Теминым носом. Рассеялись зыбкие мечты о поэтическом будущем.
Окончив школу, Тема поступил учиться на филфак МГУ, на отделение русского языка и литературы.
Ученье давалось легко Теме Званцеву: лекции он пропускал, над учебниками не горбатился, а время, свободное как ветер, использовал по собственному прихотливому усмотрению. Нежданно-негаданно он записался в кружок парашютного спорта и без понуканий взялся прыгать из поднебесья, с борта «кукурузника» наземь. Поостыв к прыжкам, занялся верховой ездой и альпинизмом: вольному воля, свободному – тюрьма. К свободолюбцам-диссидентам проявлял одобрительный интерес, но выходить с ними на площадь даже не думал: перерисовка хамского профиля большевиков в «социализм с человеческим лицом» его не увлекала, а всем прочим гуманитарным свободам он предпочитал индивидуальную свободу рук и ног. Так, рывками, и перемещалась окружающая его действительность из года в год.
К сорока ретиво́е поостыло, к полувеку угомонилось и пришло к налаженному ритму: день да ночь, сутки прочь. Жизнь плавно скользила, как река Волга в среднем течении. Публика толклась на дебаркадерах и переступала с ноги на ногу в ожидании отплыва в один конец на Тот берег, которому еще никто не подобрал подходящее определение.
Артему Наумовичу Званцеву, доценту, на оставалось ничего, кроме как посвящать свободное время путешествиям в плацкартном вагоне по просторам родины чудесной и листать невыцветающие страницы вчерашнего: почти вживе прыгать с парашютом, восходить на горные вершины и скакать на коне. Тема завел большую разноцветную карту СССР, на которой старательно пометил значками все те места, куда заносила его кривая странствий. Разглядывая карту, он словно бы снова оказывался в тех краях.
Вот Таллин. Вечер. Пушистый туман. Ресторан «Астория». Швейцар не пускает без галстука – не положено, но неприятность поправима: за рубль можно получить галстук напрокат. Тяга к коммерции неистребима, даже большевики не в силах с ней справиться.
Залитый приглушенным светом зал набит битком, посетители оживленно теснятся за столиками или танцуют аргентинское танго на танцплощадке, а певица в облегающем платье и шляпе из страусовых перьев поет с эстрады песню на иностранном языке. Окунувшись в атмосферу сладко загнивающего Запада, повторяемую из ленты в ленту в отечественном кино, хочется, не откладывая, пить водку и жить полной жизнью.
Соседом Темы по столику на двоих, куда его подсадил проворный кельнер, оказался моложавый здоровяк в морском кителе, с лицом много повидавшего человека, к тому ж не пренебрегающего алкоголем. Графинчик водки, в окружении отборной рыбной закуски, стоял навытяжку перед моряком.
– Налить? – спросил сосед и, не дожидаясь ответа, плеснул из графина в Темин фужер. – А то ждать, пока принесут…
Выпили, не чокаясь.
– Женя меня зовут, – представился моряк. – Евгений Андреич. Будем знакомы.
– Артем, – руку протянул Тема. – Я тут проездом.
– Я тоже, – сказал сосед и приветливо улыбнулся, открывая отменные сахарные зубы. – Можно сказать, проплывом – погулять!
Разговорились, легко перебрасываясь словами.
– Сам откуда будешь? – спросил сосед.
– Москвич, – ответил Тема. – Решил Таллин посмотреть – почти заграница, без галстука не пускают.
– А я с Владивостока, – сказал морской Женя и пригорюнился. – Вот уже третий год со своим краном под Архангельском сижу. А сюда тоже для удовольствия приехал.
– А кран? – удивился Тема. – Что за кран?
– Плавкран, – сказал Женя. – Нас, понимаешь, всего два действующих во всем Союзе – «Евгений Онегин» в Мурманске и мой «Витязь».
Тема молчал, ожидая продолжения душевного рассказа. Моряк тем временем налил еще по одной.
– Закуску бери, – предложил он. – Рыбка первый сорт. Палтус. – И рукой помахал, подзывая официанта.
– А плавкран? – разведал Тема. – Ты, что ли, при кране этом состоишь?
– Я капитан, – пояснил моряк. – На «Витязе» я почти кругосветку закрутил до Архангельска. И вот теперь тут сижу, как Полкан на цепи.
Оставалось узнать, какие такие буйные вихри пригнали Женю с его краном из Владивостока в город Архангельск и посадили на цепь.
– Ты сам-то в Архангельске был? – спросил Женя.
– Не был, – сказал Тема. – Надо съездить.
– Не обязательно, – моряк поморщился, как от кислого. – Там в позапрошлом году мост открыли, главный мост через Двину. А строить начали еще раньше, рассчитывали стройку года на три: то да се, опоры, бетон, арки, и дороги дотянуть. – Он помолчал, словно бы разглядывая суматошное прошлое. – Мост построить – не сарай сколотить… Так или не так? Скажи!
– Так, – поспешно согласился Тема с распалившимся соседом. – Ну да!
– Я и говорю, – сказал Женя. – Центральный пролет никак не установить без плавкрана. Вот нас и вызвали.
– А чего ж «Онегина» этого не вызвали? – с большим интересом спросил Тема. – Он же поближе.
– Поближе, да пониже, – охотно дал объяснение капитан. – И стрела у него короткая. А мы в самый раз. Технику нагнали самую передовую.
– Ясно… – сказал Тема. – Вроде как всесоюзная стройка?
– Точно, – кивнул моряк. – Каждую неделю проверки, начальство из Москвы даже ехало: «Быстрей, быстрей!» И премиальные… Короче, этот мост – всем мостам мост. Праздник! И ордена обещали.
– Тебе тоже? – спросил Тема.
– А то! – сказал сосед и рукою взмахнул, как будто муху поймал на лету. – «Красное знамя». Я пролет свой на опоры поставил с опережением графика, это же понимать надо. Вот мне и говорят: «Отгони кран от моста и дожидайся дня открытия. Ты на поздравление намечен как отличник труда». Ну, я и отогнал.
Он замолчал почти обреченно, а потом потянулся за водкой – наливать.
– За тебя хочу выпить, капитан! – сказал Тема. – Кран затонул, что ли?
– Лучше б затонул, – сквозь зубы выдавил моряк. – Мне сказали: «Отгони, вон за мысок!» Я и отогнал. А мысок этот вверх по течению.
В этом «вверх по течению», почуял Тема, и зарыта собака: зачем «Витязь» третий год гниет на Двине под Архангельском.
– И что? – подтолкнул Тема.
– А то, – сказал капитан. – Оркестр играл, народные пляски из Ленинграда приехали. Отгуляли праздник, отчаливать пора восвояси. А как?
– Как? – повторил Тема.
– Никак, – голову повесил капитан. – Не пройдем под мостом, зацепим по высоте – либо пролет надо ломать, либо кран пилить. А кто ж разрешит?
– Никто, – выразил уверенность Тема.
– То-то и оно, – подтвердил сосед. – Головы за это поснимают, не говоря уже про ордена. Всем про это известно, и, выходит, лучше оставить все как есть: корабль в строю, экипаж на местах, зарплата идет, плюс командировочные. «Витязь» как бы в строю, а как бы его и нет.
– Повсюду одно и то же, – поддержал соседа Тема, – как бы есть, а как бы нет.
– У меня жена полтора года ждала во Владивостоке, – заключил свой кошмарный рассказ капитан, – а потом ушла.
– И у меня ушла, – сказал Тема беспечально.
А плавкран «Витязь» по нынешний день догнивает под Архангельском, за мыском. Кто хочет, может съездить, посмотреть.