Владимир Сотников

Прикосновение

 

Почему именно на берегах рек приходили ко мне открытия? Я смотрел вдаль, и в это время появлялась во мне какая-нибудь новая мысль или новое чувство. Наверное, так они, новые, и являются всегда, расширяя границы жизни.

В детстве на берегу нашей маленькой речки я однажды представил, что второго берега нет у нее, и вместо него я буду всегда вспоминать, представлять, выдумывать ту жизнь, которая была и которая, конечно же,  изменится, но родится из первоначальной.

На берегу Енисея, глядя над водой, я вдруг понял, что эта огромная река течет по шву создания мира, по ней соединился земной шар. Я слышал шорох суровых земных нитей.

И на берегу какой-то неизвестной речки, протекающей за такой же неведомой деревней, однажды вечером в кромешной темноте, слыша лишь журчание тихой воды, я почувствовал вечную любовь, удивившись ее внезапному началу.

Много их было, этих открытий, они заполнили все время моей жизни почти без пробелов. Сейчас я только привел три примера, взятых из памяти чуть ли не наугад, но вдруг понял, что объясняют они всю мою жизнь, как оси координат. Взгляд над речкой моего детства говорит о способе восприятия, взгляд над Енисеем – о масштабе, который всегда был притягателен до головокружения, а третий взгляд над неведомой речушкой в темноте – о растворении себя в мире. И если первые два взгляда подтверждали необходимость собственного усилия для возникновения мысли или чувства, то третий был словно и не мой, а встречный. И я ответил ему, ответил с готовностью и радостью узнавания.

Никогда не понимаешь выбора – почему все вышло так, а не иначе. Есть всегда в окружающей жизни легкое дуновение ее соавторства: не только человек решает, что делать, что сказать, куда пойти. И даже когда мы шли по лугу, спускаясь к речке, я как будто различал в облаке тумана эту подсказку: сюда, сюда, по этой невидимой тропинке среди высокой травы, к этим наваленным в беспорядке бревнам, на которые надо присесть и слушать, как едва слышно журчит через запруду вода.

Нас было четверо: я, мой друг и две девушки. Он тихим голосом читал свои стихи. Читал и читал, мы слушали и слушали. Я с удивлением подумал: вот же лучшее помещение этих слов – в тихую темноту над речкой. И не удержался, сказал: «Как они рады своему лучшему проявлению – здесь, в темноте». «Кто?» — не понял друг. «Твои стихи. Нашли свое время и место». «Я бы этого не почувствовал. Но сейчас, после твоих слов, почувствовал», — сказал поэт.

Может, стихи помогли – они всегда помогают воплощению прошлого в настоящем, может, мои слова об этом – иногда надо сказать о чем-то, чтобы это не осталось невидимым, летающим где-то в высях ангелом мысли, но я вдруг так ощутил завершенность прошлой жизни! Все, что было раньше, было для этой минуты. Стихи писались когда-то и вот сейчас наконец прочитаны, все мои прошлые дни и чувства неслись вперед и вдруг остановились, как будто оказались на краю вырастающей, летящей вперед линии. А что будет дальше?

А может, и темнота помогла, хотя говорить надо не о помощи, а о вине – и стихи виноваты, и мои мысли, ввернувшие меня в это совсем не юношеское ощущение. Как опасны в юности ясные и пронзительные ощущения жизни! Опасны этим занавесом, на котором вдруг увидишь ясно свои чувства, а ведь они должны быть смутными, едва различимыми, чтобы звать вперед.

Что захочется написать после этих стихов: «Я уеду из этого дома, станет пусто в холодном окне, здесь поселят кого-то чужого, навсегда неизвестного мне»? Или после этих: «В воду деревья гляделись. Там, где их листья остались, с ними опять в отраженье голые ветви сливались»? Что дальше? Ничего. Все, что хотелось, сказано. Я чувствовал себя этим деревом без листьев или холодным окном. Или этой темнотой, в которой я сейчас растворился, слился с ней, исчез. Но как хотелось продолжения этого застывшего во мне, остановленного, мира! Хотелось сказать что-то новое, а слов не было, хотелось развеять замирание в себе, но я словно был заколдован, словно окаменел. Я оказался на краю прежней жизни, и она остановилась перед продолжением.

Бахыт Кенжеев

 

Цена меланхолии

                                   

Магию числ возжелал я воспеть, обаяние номеров,
вроде тавра, что каждой присвоено в стаде божьих коров

да и кентавров, каждому дерзкому воину, заключенному,
новобрачному (тоже, в сущности, обреченному) –

медальон, паспорт, татуировка, или, как юноши говорят, тату
(для экономии времени, убегающего в пустоту,

чтобы сгущаться в мерзлые звезды,
ложиться жемчугом на атлас
за пределами пересохших губ,
за окраиной линзовидных глаз).

Особенно мнимые числа люблю – вроде и существуют,
а вроде их нет вообще,
как не бывает счастия в жизни,
или картошки в исконном борще,

но им все равно — мерцают, скулят,
заходят в общественный туалет,
борются за свои права, которых как не было, так и нет.

Знаю, когда утомится возиться с топкой
черномазый парубок-кочегар,
Всякие числа сгинут, морские свинки опять превратятся в пар,

а пока что летит, стучит наш паровоз, изрыгая драконий дым
сотрясая окрестности. Славно быть самоуверенным молодым

пассажиром (фляжка, огурчик): не плачь, любимая, обо мне –
мнимом числе на вселенской бухгалтерской простыне.

***

Поиграем-ка в прятки, но не подглядывай, не говори
что не найдем друг друга, и праха с пылью не путай.
Нехорошо, что со временем детские пустыри
зарастают полынью, а чаще — плакучей цикутой.

Оговорился – не пустыри, проходные дворы,
по которым мы, грешные, парадиз утраченный ищем,
подбирая с помоек святые, можно сказать, дары.
Мусорный ветер над прежним городом, будущим городищем,

вызывает в прорехах пространства истошный свист
одичавшей эоловой арфы. Зябко и сладко.
Вся цена меланхолии поздней — засохший лавровый лист.
Дореформенный гривенник, нынешняя десятка.

***

Пережив свои желания, разлюбив свои мечты,
перестал искать по пьяни я гений чистой красоты,
позабыл свиданья с музою и во сне, и наяву,
вычислитель молча юзаю, в честной лодочке плыву,

но, душевным кататоником став, имею бледный вид.
Мне бы дёрнуть водки с тоником, да головушка болит
иль с утра откушать кофию, да сердечко не берет —
вот такая философия, огурец ей в алый рот.

Если смерть не отнимала бы право на любовь и речь,
эту горечь типа жалобы, лучше было б приберечь,
сохранить на крайний случай, но где же, спрашивается, он,
за какой лежит излучиной речки грифельных времен?

Впрочем, если долго мучиться, сколько волка ни корми,
что-нибудь еще получится — надрывайся, черт возьми —
бормоча, иронизируя, разгоняя ночь дотла
неразумной песней сирою веницейского стекла.

Татьяна Дагович

     

 

Бронированный хрусталь

                ***

Мне бы хотелось

выстроить дом, двор,

дворец

стеклянный –

из бронированного хрусталя,

лечь на пол, лежать, не вставать,

и ждать,

ждать-ждать-ждать,

когда стечёт желчь,

злоба стечёт,

из окружающего мира,

чтобы он перестал вонять

печалью и рвотой,

чтобы можно было выйти,

сжечь дворец, двор,

дом

из бронированного пластика,

и жить по-настоящему,

без стен,

без границ,

без цели,

без проволоки в горле,

без всего дурацкого.

           ***

Мне бы хотелось

прыгнуть в воду,

и нырять, погружаться

до дна

этого стакана,

опустошая,

в котором было

вино, какое? не помню,

стоять босиком на льду,

им стала вода прежде,

чем я до неё долетела –

всегда летала неважно,

всегда чего-то хотела,

и получать не любила.

            ***

Мне бы хотелось

стать стеной

между воюющими сторонами,

и пусть себе стреляют,

пусть тешатся,

мне не больно, мне по приколу,

надоест — пойдут по домам,

сварят суп,

съедят, прозреют,

а я – я буду стоять,

прозрачная, непробивная,

вечная помеха

передвижению.

            ***

Мне бы хотелось

уметь рисовать и лечить

заблудившихся животных,

я так

не люблю, когда умирают

вдали от экосистемы

родной –

эти маленькие, живые,

похожие на меня

глазами и вздохами,

хотя бы нарисовать

их тоненькие ресницы,

как будто ещё живые.

            ***

Мне бы хотелось:

праздник, любовь, peace,

свобода-равенство-братство,

(кто хочет – где хочет – писать,

кто хочет – где хочет – ебаться),

все мы здесь сестры и братья,

кто не Каин— тот Авель,

Золушка в свадебном платье,

от сестёр убегает

в бронированный дворец,

под бомбоупорный венец.

             ***

Мне бы хотелось

мороженого с облепихой,

просекко с кусочками лайма,

тонкий ломтик сельдерея,

лист базилика,

сливки с ванилью,

не есть –

смотреть и трогать,

мне бы хотелось

уметь обходиться

без пищи.

                  ***

Мне бы хотелось уметь

понимать других людей,

они все говорят

на иностранных языках,

я знаю иностранные языки –

не помогает,

они говорят,

я хожу вокруг,

прислушиваюсь,

пытаюсь сопоставить значения,

выделить смыслы,

уцепиться за

логические цепочки,

бьюсь лбом о стекло,

но это ещё о’кей,

намного хуже то,

что они пишут в сети.

Откровеннее.

Ольга Журавлева

 

Судный день

 

…Едва возможна эта высота,
В которой пропадают беззаветно
Мечта, воображенье, красота –
Едва возможна безвозвратность эта…
Но кровью вишен амфору взорвав,
Сбежит небытие к своим истокам,
Из тьмы уюта красоту предав,
Пролившись в землю забродившим соком.

Призывно догорают облака

На грани небожительства и ада,
И трудно распознать издалека
Знакомый рай родительского сада.
И смысл необратимости затей
Неоспоримо высится над этим,
Перебирая жизнь своих детей,
Не оставляя прав для жизни детям…

                 Исход

 

Пустыня – это чей-то бывший рай,
Истраченный быстрее, чем забытый.
Запрет ворот, в безмолвие раскрытый,
Предполагает под собою край.
А там, за отторжением земным,
За взором, протекающим равниной,
Отшельники заветной Палестины
Бредут в бреду маршрутом обводным.
По призрачному ветхому пути,
Проложенному местным на потеху,
Где лишь ползком, где шагом не проехать,
Где даже каравану не пройти.
Бредут, кружа по заповедям дней,
Оправдывая всякую удачу,
Предвосхищая Богову задачу –
Исхода заблудившихся людей.

                  Мы можем

Мы можем отращивать волосы, ногти и мысли,
Слова и поступки легко отпуская на ветер,
Свободные взгляды, чтоб более чем не закисли,
Бросаем на что бы то ни было, будто бы дети.
Растим ли взамен, относительно трат ежечасных,
Высокие темы, горячие добрые жесты –
Не сложно на свете к судьбе называться причастным –
Гораздо труднее себе предоставить протесты.
Мы можем оседлости фору проесть типа моли,
И типа морали обрушиться на постоянство –
Не это ли всё прототипом угрюмой неволи,
Отчаянным криком в ночи разрывает пространство.
И в лёгкие жадно вонзив кислородное жало,
С предельной небрежностью высь бытия поглощая,
Всем видом к себе вызывая вселенскую жалость
Не можем остаться точь-в-точь, как на свет появляясь…

               Осколки

 

                         Посвящается Марии Юдиной

Обуглившись до чёрного сарказма,
Слежавшись до осиного гнезда,
С заштопанных знамён энтузиазма
С печалью смотрит тусклая звезда.
Осыпавшиеся, ничуть не колки,
Золотошвеей скрученные в нить,
Былой красы застывшие осколки —
Навряд ли кто-то в силах оживить…

Иль бархата владением утешась,
В пыли самозабвения веков
Необъяснимо с небосвода спешась,
Не растеряв блистающих оков,
Предназначенье гордое вкушая
Музейной благолепной тишины,
Царит, к себе иных не допуская,
И за собой не чувствует вины…

Шула Примак

 

Зеркала

 

В детстве Лия очень любила бывать в старинных особняках. В городе, где она родилась и росла,  многие старые, еще дореволюционные, здания остались  целы и невредимы. В них расположились поликлиники, библиотеки, школы, какие-то учреждения типа жилконтор. Город Лииного детства не был столицей, а потому никаких жемчужин архитектуры там и в помине не было. Особняки и здания эти были довольно просто декорированы. Да и содержались не самым лучшим образом. Но все равно, имелись в них двойные полированные двери, высокие окна, затертые посетителями цветные паркеты на полах и белый мрамор лестниц  с коваными перилами.  И гулкое эхо в холлах, и изразцы печей, и лепнина на потолках и в арках.  А главное, самое главное, в них сохранились зеркала. Зеркала, как ничто другое, привлекали внимание маленькой  девочки. Высокие зеркала парадных лестниц, в пышных резных или алебастровых рамах с потертой позолотой. Квадратные, висящие в простенках и над каминами, в простых багетах в тон дверям. Зеркала шкафов и прихожих, вделанные в карельскую березу или мореный дуб мебели.  В толстом старинном стекле с настоящей серебряной амальгамой подложки, облупившейся по углам, мир отражался совершенно иначе. Любые очертания смягчались, краски получали дополнительную глубину. Отраженные предметы казались красивей и дороже, люди – загадочней и благородней.

Маленькая девочка обнаружила этот феномен случайно, поднимаясь с мамой по беломраморной лестнице в особняке каких-то купцов, где теперь была детская поликлиника. По мере подъёма в высоком парадном зеркале отразилась сначала мама, необычайно статная и величавая, а потом четырехлетняя кудрявая девочка, похожая на маленькую принцессу из сказки.  Принцесса в зеркале сначала выглядела чуть удивленно, но потом заулыбалась и протянула Лие руку. Лия протянула и свою руку в ответ, но под пальцами прохладно отозвалось стекло. Лия завороженно застыла, любуясь своим отражением, а зеркало между тем отразило и холл, полный света, и зелень лип за высокими окнами, и завитушки перил. Вокруг девочки был настоящий дворец, собранный из света, бликов и фрагментов обстановки. Лия, не отрывая глаз от своего сказочного двойника за стеклом, поправила волосы и разгладила юбку таким жестом, точно была светской красавицей и направлялась на бал. Наверное, таким жестом поправляла кринолин  хозяйка этого дома, для которой и заказали великолепное зеркало граненного хрустального стекла за 120 лет до посещения Лией детской поликлиники.

Побыть принцессой удалось недолго. Мама дернула Лию и поволокла по коридору в кабинет окулиста. Проверять зрение.

С этого дня Лия стала наведываться в поликлинику часто, благо, особняк был близко от дома родителей, а в регистратуре работала двоюродная тетушка, которая охотно брала тихую нешкодливую племяшку с собой. Лия ходила поглядеться в то самое зеркало. В бабушкином трюмо она видела толстенькую кудрявую девочку с конопатым носом. Совсем обычную.  То ли дело было смотреться в зеркало из особняка. Лия часами разглядывала свое отражение, играла с красивой девочкой из серебряной глубины в гляделки и прятки.

Со временем обнаружились зеркала, подобные первому, еще в нескольких местах. Все они умели делать разное.  Зеркало с прихожей библиотеки делало всех выше ростом. Каминное зеркало в бухгалтерии, где работала бабушка, умело отражать уютный свет и комфорт в комнате, где стояли четыре канцелярских стола и сейф, а на окнах висели пыльные рыжие гардины. Пара овальных ростовых зеркал в гардеробе городского театра отражали всех смотрящихся с блестящими глазами и широкими улыбками. В общем, все они были волшебными, это же ясно! Лия засматривалась в них каждый раз и каждый раз влюблялась заново.

Через год или около того бабушка взяла Лию к портнихе, жившей во флигеле старинного особнячка, который теперь занимала какая то официальная контора. Пока бабушка примеряла платье, а портниха с булавками подворачивала манжеты на рукавах, соскучившаяся девочка вышла из флигеля и, перебежав усыпанный окурками двор, вошла в пустой полутемный холл особняка. В конторе не было, похоже, ни души. Где то в глубине дома бормотала радиоточка. Пахло пылью и мастикой. Под ногами у Лии оказался наборный паркет, натертый до блеска. Любопытная и неробкая, Лия огляделась и немедленно увидела старинное зеркало в резной раме темного дерева в углу холла, под лестницей. Подойдя, опытная охотница за новыми впечатлениями вначале внимательно осмотрела раму. Гроздья винограда и крупные цветы переплетались с ветвями и пучками трав. Резьба была грубая. Дерево темное и растрескавшееся. Да и само зеркало было мутноватым, со звездочками потемневшего фона и облезлыми изнутри углами. Лия встала против зеркала и по стеклу прошло что то вроде  ряби, как бывает на воде от легкого ветерка. Никакой Лии старинное стекло не отразило. Из зеркала, прямо на Лию смотрел мальчик. Неулыбчивый серьезный мальчик ее примерно возраста или чуть старше, с довольно длинными волосами, смуглый и пухлощекий, одетый в курточку со стоячим воротником. Он пристально глядел сквозь желтоватую муть стекла. Позади  него отражались часть холла, дверь и круглая обшарпанная тумба с вазоном.  Сколько времени они смотрели друг на друга, Лия не знала…

Эдуард Учаров

 

Декабрь                                                

Свернёшь в декабрь – кидает на ухабах,
оглянешь даль – и позвонок свернёшь:
увидишь, как на наших снежных бабах
весь мир стоит, пронзительно хорош.

И вьюжная дорога бесконечна,
где путь саней уже в который раз
медведем с балалайкою отмечен,
а конь закатан в первозданный наст.

Замёрзший звон с уставших колоколен
за три поклона роздан мужикам
и, в медную чеканку перекован,
безудержно кочует по шинкам.

И тянется тяжёлое веселье
столетьями сугробными в умах,
и небо между звёздами и елью
на голову надето впопыхах.

 

Геннадию Капранову[1]

Ни росы, ни света – солнце опять не взошло,
я неряшлив и короток, как надписи на заборах,
меня заваривают, пьют, говорят – хорошо
помогает при пенье фольклора.

Лёд и пламень, мёд чабреца,
сон одуванчиков, корень ромашки ранней,
пожухлый лопух в пол-лица (это я), –
надо смешать и прикладывать к ране.

Будет вам горше, а мне от крови теплей,
солью и пеплом, сном, леденящим шилом, –
верно и долго, как эпоксидный клей,
тексты мои стынут у Камы в жилах.

Вся наша смерть – в ловких руках пчелы
молниеносной – той, что уже не промажет:
словно Капранов, я уплыву в Челны
белый песок перебирать на пляже.

                         ***

Не поезд Анну красит, –
но катится трамвай
отточенною фразой –

под дребезжанье свай.

Куют колёса гомон,
звенит прямая речь
в предчувствии знакомом
смертельных телу встреч.

Теперь за все цитаты
расплатится с лихвой
уже известный автор,
упав на мостовой.

Подворотня

Привет тебе, суровый понедельник!
Должно быть, вновь причина есть тому,
что в подворотне местной богадельни
тайком ты подворовываешь тьму.

И клинопись с облезлой штукатурки
на триумфальной арке сдует тут.
Здесь немцы были, после клали турки…
на Vaterland могильную плиту…

Теперь же неуёмная старушка
с бутыльим звонцем – сердцу веселей –
все мыслимые индексы обрушит
авоською стеклянных векселей.

И каждый здесь Растрелли или Росси,
когда в блаженстве пьяном, от души,
на белом расписаться пиво просит
и золотом историю прошить.

[1] Геннадий Капранов (1937 – 1985) – казанский поэт, погиб

от удара молнии на пляже в Набережных Челнах.

Андрей Чемоданов

Комета в форточку

    четыре кошки катались с горки

опять и снова потом ещё

а мы немножко хлебнули горькой

и нам и кошкам там хорошо

хороший двор тот где ходят кошки

кататься с горки а не менты

хлебнём-ка что ли ещё немножко

ещё немножко и мы коты

                    ***

   у синицы-то всего немного

тела мимолётного чуть-чуть

маленькие крылья легче вздоха

с веточки на палочку порхнуть

что-то клюнуть и куда-то деться

уронить на землю шелухи

я кормушку ей принёс из детства

семечки насыпал не стихи

                   ***

   извините но ко мне тут

прямо в форточку комета

залетела на чаёк

и хвостатой невдомёк

что я кофе пью с котом

с ней дружить не хочет он

                       ***
заштукатурю дырку в темечке

чтоб свет оттуда не пробился

ночных крылатых много в том мешке

и их удел лишь биться виться

чешуекрылыми замахами

прощупыванием хитина

хотят на свет слепым мухами

сгореть в сознании кретина

но я вас не пущу летайте

там в темноте она живая

в башке же вспыхните растаете

не надо вам такого рая

                   ***
говорила мама что ж ты пишешь

всё про смерть тюрьму или суму

белый парус счастия не ищешь

как тебе не стыдно самому

отвечаю я поэт в законе

так у нас положено прикинь

быть всё время в шоке или в коме

и повсюду постоянно клин

я и сам хотел бы про цветочки

облака и прочих соловьёв

но поэт всегда дойдёт до точки

к этому читателя любовь

                     ***
однажды выйдешь поутру но в полночь

на страшный берег жизни не шутя

и содрогаясь позовёшь на помощь

нетонущих резиновых утят

кораблики из порванной тетради

цветную плёнку мыльных пузырей

полезешь в воду ты чего-то ради

ты не умеешь плавать же андрей

зачем полезешь ты не зная броду

стуча зубами яйцами звеня

и словно в омут унесёт в свободу
студёная летейская струя

    ***

«что-нибудь о загубленной жизни

у меня невзыскательный вкус».

посмотри как мои ноябризмы

выдыхаются паром из уст

посмотри как сжимаются пальцы

как на шее на тонкой струне

задыхаясь не надо бояться

кровью имя писать на стене

посмотри в этой жизни ошибка

буквы нет или буква не та

посмотри улыбаясь улыбкой

«со слезою и пеной у рта»

Александр Климов-Южин

 

От дома до Дона

 

 

От Лебедяни до станции Лев Толстой, бывшая Астапово, ходит по узкоколейке столыпинский вагон. Купив билет и придя к положенному времени, двое путешественников, обозначим их так, обнаружили, что паровозик стоит в тупике и, по всей вероятности, ехать никуда не собирается.

— Как же так, у нас и билеты на руках.

Начальник станции выглянул из окна.

– Ну, чего взбаламутились, не уедете сегодня, так завтра утром точно. Вот бригада таджиков подойдёт, тогда и поедем, не отправлять же вас двоих.

Пришлось заночевать на станционных лавочках. Утром разбудил русский мат вперемежку с иноплеменной тарабарщиной. Кучка гастарбайтеров уже стояла у вагона. Начальник, он же отправитель, заспанный, вышел из здания вокзала в трусах, но в форменной фуражке, залез на вышку, дал отмашку флажком машинисту; свистнул в свисток, поезд тронулся.

Возвращаясь из центра, куда был послан женой за хлебом, ещё издалека у школы я заметил две фигурки. Было в них неуловимое, но что-то странно знакомое, и по мере приближения я наконец убедился, что двое скитальцев направляются к моему дому, и объектом их поиска являюсь, по-видимому, никто другой, как я. Наконец пути наши пересеклись.

– Ты чего с биноклем, нас поджидал, что ли?

– А как же, вот с хлебом вас встречаю, уж, извините, без соли.

На следующее утро, запасясь провизией, прихватив из запасов тестя две «Украинских степных» и водку «Русская», запечатанную сургучом, стоящих непочатыми в погребе ещё с советского времени и уже вполне перешедшими в разряд коллекционных, мы отправились обозревать чернавские окрестности.

Вел я моих скитальцев к Дону, откуда они собственно, только что вернулись. От дома до Дона – километров десять, но бешеной собаке и семь вёрст не крюк. Для Геннадия, имеющего репутацию монаха в миру за то, что свято соблюдал все посты и отстаивал все службы, это было вообще не расстояние. Автостопом он исколесил всю Европу, побывал на пяти континентах, сплавлялся по великим рекам, например, по Амазонке, — короче, побывал там, куда Макар телят не гонял. Другое дело Андрей Яныч, или Андрияныч – рафинированный сибарит, гедонист, как он вообще решился на хождение по Руси?! Не иначе, как на спор, другого объяснения я просто не находил.

Вот эдакой компанией дошли мы до росстани дорог, самой высокой точки в степном пространстве местности. Посолонь, на все четыре стороны, ничем не загороженный был виден горизонт, насколько глаз хватало; узкой щелью смыкающийся у небоземи. В промежутках, в низинах, зеленели островки леса. Между рядками вётел, спускающимися к Дону лесозащитной полосой, желтели в основном уже покошенные поля. Косматые стога, словно мамонты, брели за Дон, сверкнувший вдали едва видимой водой. Ни одной деревушки, ни единой души не просматривалось в этой бескрайней широте. Есть ещё где разгуляться человеку на нашем честном просторе. Каждый раз, проезжая или проходя здесь, я невольно останавливался, и сердце колотилось от восторга и счастья обретения свободы. Вот и сейчас по лазури неба плыли неторопливо облака, время от времени поглощая зефирной мякотью солнце. И тогда на освещённые нивы отбрасывалась тень, переходящая с одного участка на другой. Взгляд уставал от невозможности запечатлеть всю эту круговую панораму во всех подробностях.

Сзади затарахтел мотор. Два местных паренька – Саша-белобрыс со друганом, кажется, датенькие, ехали к Дону освежиться.

– Подвезти?

– Да нас трое.

– Ты чего, первый раз замужем, да хоть четверо.

Андрияныча посадили в коляску, Геннадий сел сзади на запаску, я,  как на кобыле Яша, болтался спереди. Никому не советую повторять этакий эксперимент; не перевернулись мы чудом: Бог хранит дураков и пьяниц. Только выехав на крутой берег, я долго недоумевал, как мог так бездумно согласиться на этот адский спуск.

Распрощавшись с ребятами, направились к месту, где предположительно раньше стояла первая Чернава, и берег был более отлогий. Прилегли на травку, Андрей закурил беломорину.

 – А почему Чернава первая и вторая?

– Потому что первую сожгли татары. Ведь было как? Ближе к весне они шли по ледоставу. Рекой по льду идти куда сподручней, чем через леса и буераки. Останавливались улусами в низинах Дона. Откармливали коней, грабили окрестности, а дальше совершали набеги на Русь. Так вот, первым поселением по реке на их пути и была Чернава, которую они стёрли с лица земли: кого убили, кого забрали в полон, тем же, кому посчастливилось спастись, позднее основали в междуречье между Доном и Окой Чернаву-два. Кстати, будем возвращаться – дорога в основном вся на подъём. Увидите, что Чернавы почти совсем не видно. Вся она отстроилась заново, как бы в природной котловине. Думаю, в том был умысел – сокрытую, её могли пройти мимо и не заметить.

Михаил Сипер

Луны тончайший серп

Стены книгами заросли,

Занавеску колышет ветром,

Мы с тобой в этот дом внесли

То, что вряд ли измеришь метром.

В ночь на Вербное в свет луны

Тучи тихо плывут по Невке,

Лишь с вокзала едва слышны

Поездов поздних перепевки.

Можно выйти в ночной тиши

Из парадного, крикнув дверью,

Помнишь это? Скорей пиши,

А не то тебе не поверят.

Разношёрстных желаний мяв

Не позволит прийти Морфею.

И, замкнуться себе не дав,

Я ослепну и онемею.

Я дышу этой простотой,

Этим счастьем в окне туманном,

Зная точно, что в жизни той

Ляжешь поздно — проснёшься рано.

След в душе — словно от гвоздя,

И саднят, и саднят нелепо

Этот питерский вкус дождя,

Этот питерский запах неба.

                       ***

годы прошли я не становлюсь ворчлив

да и в дальнейшем поверьте стану едва ли

так из кислющих и недозрелых слив

можно создать замечательный соус ткемали

вейзмир бояре старость не знак конца

всё ещё тянет на всяческие безумства

помнишь, как бегали  парк обежав с торца

на сеансы вечерние в Доме культуры УМСа

время сейчас иное другие слова на заборе

но не ложится грузом список прошедших лет

женщина смотрит вопрос содержа во взоре

и что ещё забавней я знаю ему ответ

кошка наполнена мурканьем по самую пуговку

носа

человек человеку брат, а порою даже сестра

в небе луна округла видимо ждёт опороса

чтобы количество звёзд выросло до утра

впрочем, опять отвлёкся от генеральной линии

нынче уже не вспомнить как матери нас рожали

можно пройти сквозь двор в торжественном

благочинии

и ото всех заныкавшись покуривать за

гаражами

значит решили время из уст не вытянет стона

будем крепки на трение круче нас лишь гранит

луны тончайший серп как ободок гондона

всех от грядущих бедствий спасёт и предохранит

                                  ***
Давай-ка прекратим, уткнувшись в калькулятор,
Считать остаток дней, часов, минут, секунд.
Давай смотреть в цвета горящего заката,
Давай сотрём печаль. Давай устроим бунт.

Что так стучит в ночи? Не сердце ж, в самом деле,
И не трамвай – их нет, они ушли в ничто.
Откуда столько сил скопилось в этом теле,
Что хочется сыграть с планидою в лото?

Пускай глядит луна зрачком своим совиным,
Не надо обижать прикосновеньем снег.
Тогда и вечер вдруг покажется недлинным,
И умным – к вам на свет зашедший человек.
Всё изменилось и не рвётся там, где тонко,
Дома вокруг слились в танцующую муть.
А помнишь про слезу невинного ребёнка?
Не забывай, а то бесцельным станет путь.

Под утро сквозь туман пройти по Самотёке
В колючие огни Садового кольца…
Мой пароход давно ржавеет в тесном доке,
А кто мог ожидать счастливого конца?

По небу, я прошу, как надо, всё развесьте —
Созвездия, Луну и чёрную дыру.
Я спрятал, уходя, мечты в надёжном месте.
Когда вернусь, то пыль ладонью оботру.

Елена Дьячкова

Костюм дяди Джозефа

 

Дядя Джозеф умер внезапно. Вернее, о том, что дела плохи, было известно давно, но насколько, никто не интересовался. В нашей традиционной еврейской семье дядя Джозеф считался отщепенцем. Он не ходил в синагогу, не чурался работать по субботам, любил выпить. Каждого из этих грехов было достаточно, чтобы мы с мамой смотрели на него искоса.

Утренний звонок из больницы показал, что даже если мы и не считали его за близкого родственника, он относился к нам именно так.

– Надо заняться похоронами, – сказала мне мать, придя в себя.

Стоял конец квартала. Для бухгалтера – самое занятое время, и поэтому до больницы я добрался лишь после обеда.

 –  Одежду принесли? – спросил меня суровый медбрат.

 –  Нет, только документы.

Приемная морга, в которой мы стояли, была стерильно пуста. Один гудящий люминисцентный светильник над головой и ведущая вовнутрь металлическая дверь. Обстановка совсем не в стиле моего дяди.

– Можно, я сначала посмотрю на тело? – заподозрил я ошибку.

Медбрат провел меня в помещение с холодильными камерами и открыл одну из них. Откинул накрывающую лицо простыню.

Передо мной лежал дядя Джозеф. За время болезни он сильно похудел и стал еще больше похож на своего покойного брата – моего отца. Я узнал эти высокие выпуклые скулы, гордый горбатый нос. На осунувшемся лице он выступал устремившимся в небо обелиском. Памятник каким победам? Мой взгляд остановился на его шикарных, густых, как обувная щетка, усах. По центру они были окрашены желтым: страстный курильщик, дядя не бросил курить даже после того, как ему диагностировали рак.

– Скоро вернусь, – пообещал я. В квартире дяди пахло лекарствами и табачным дымом. Шкаф в спальне был полон одежды, но мой выбор ограничивался черной. Любой другой цвет – и у мамы бы случился инфаркт. Я нашёл подходящий костюм, подготовил нужные вещи и, когда уже готов был уходить, заметил висящий в углу шкафа ярко-синий в крупную серую клетку костюм. Он выглядел щегольским и полностью в духе дяди Джозефа. Только он мог позволить себе такую экстравагантность – еще чуть-чуть и перебор.

Не знаю, что побудило меня  достать его. Но я достал и приложил костюм к себе. Взглянул в зеркало: синий цвет шёл к моим уже успевшим поседеть вискам.

– Примерь! – раздался у меня над ухом чей-то охрипший голос. От неожиданности я даже оглянулся, настолько явственно он прозвучал. Кто-то должен был стоять прямо у меня за спиной. Но нет: одна плывущая в воздухе пыль.

Первой мыслью было убраться восвояси, но собственные руки поступили иначе. Послушно сняв пиджак с вешалки, они нырнули в его рукава. Это был мой размер: плечи, длина — все. Не соображая, что делаю, я надел на себя остальное: белоснежную рубашку, брюки, галстук. Непривычно узкие ботинки из тонкой кожи сжали стопу, как обняли, золотые запонки плавно вошли в тугие прорези манжет. Из нагрудного кармана торчал край платка. Я слегка потянул его — и он лёг на груди полураскрытым бутоном. Когда я снова посмотрел на себя в зеркало, это был уже не я. Импозантный мужчина в отражении был мне незнаком.

Собственное преображение вызвало улыбку. Вспомнив старые кинофильмы, я по-донжуански откинул голову немного в сторону и назад. Заложил ладонь в карман пиджака. Там нащупал бумажку. Это была квитанция из ювелирной лавки.

– Черт побери, совсем забыл! – снова раздался голос.

В этот раз я его узнал. Раз в году, на Хануку, этот голос говорил со мной по телефону. Это был дядя Джозеф. Сейчас дядя лежал, вальяжно раскинувшись, на кровати. Его могучее голое тело было прозрачно. Небритое лицо освещала знакомая ироничная улыбка.

 – Что ты здесь делаешь? Ты же умер! – скорее возмутился, нежели удивился я.

  – Оканчиваю незаконченные дела. Идем, заберем перстень!

 –Тебя увидят!

–  Где им!

Мы вышли из квартиры. На улице вальсировало бабье лето. Дядя Джордж уверенно вёл меня в нужном направлении. Я шёл нехарактерным для себя летящим шагом. Было впечатление, что за спиной у меня выросли крылья. Перед тем, как зайти в салон, я заглянул вовнутрь. В маленьком помещении не было никого, кроме продавщицы.  Красивая молодая женщина, она раскладывала что-то на прилавке. У нее было открытое лицо, волнистые русые волосы и полные, по локоть оголенные руки.

Мой опыт отношений с противоположным полом был невелик. В свои сорок лет я тянулся к женщинам и одновременно боялся их. Сейчас я готов был ретироваться и, наверно, так бы и сделал, если бы костюм буквально не внёс меня в магазин.

 – Вот,– протянул я квитанцию.

– Да, заказ готов,

Продавщица достала из-под прилавка небольшую коробочку и вынула оттуда аккуратный золотой перстень с наложенными один поверх другого инициалами.

 – Примерите?

Я протянул ей левую руку, и она надела мне на мизинец кольцо. От ее прикосновения задрожало в груди.

 – Какие у вас красивые руки! – не своим голосом заметил я. Никогда раньше я не знал за собой такой мягкости тембра.  – И глаза, и улыбка!

С моих уст слетали банальности, но женщине, кажется, они нравились.

 – Пригласи ее на свидание, — шепнул мне голос.

Это было уже чересчур: дядя Джозеф прекрасно знал о моих трудностях! Я хотел было проигнорировать его совет, но костюм сдавил мои рёбра с такой силой, что у меня перехватило дыхание.

 – В котором часу вы заканчиваете?  – выдавил я из себя.

 – Через полчаса.

 – Хотите со мной поужинать?

– Да.

      Дядя довольно хохотнул за моим плечом: «Я знал, что она не откажет!»