Татьяна Вольтская

ИЗМЕНЯЮ  ТЕБЕ С СЕНТЯБРЕМ

…И не забудь про меня.
Б. Окуджава

Мёртвые – похоронены.
Кто там живой? – Нема.
Отче, помилуй родину
Грешную – и меня.

Крыши под снежной толщею,
Изгородь, частокол.
Сколько убили? – То-то же.
Вот мы – глазами в пол:

Трусы, вруны кромешные,
Сорные семена.
Отче, помилуй грешную
Родину – и меня.

Ты же нас создал – зря, что ли,
Выдал нам имена.
Отче, помилуй страшную
Родину – и меня.

***

Не воскреснет Россия, пока не умрёт,
Докатившись до срама, до вора на троне,
Разбазарив богатство, и честь, и народ,
Пробиваясь сквозь щели травой на перроне.

Только поезд уже не идёт никуда –
Ни на юг, ни на север, ни в райские кущи,
Проплывают над ним облаков города,
Провода с воробьями и дождик секущий.

Нет, уже не воскреснет Россия, пока,
Как зерно, не зароется в хилый суглинок.
Прорастут ли ее городов облака
Посреди пустырей и культей тополиных,
Непонятно, но воздух, как порох, горюч,
И откуда-то звук долетает нечеткий:
Это прошлое, запертое на ключ,
Воет яростно и сотрясает решётку.

***

А жизнь – всегда не удалась.
Ночной состав идет порожним.
И в вечности гнилую пасть
Вплывает блюдечко с пирожным,

И залихватское авось,
И отзвуки глухого лая,
И мокрый снег, как тайный гость,
Идет, следов не оставляя.

***

Я изменяю тебе с сентябрём,
С каждым листом – золоченым, багровым,
С горестным запахом, что растворён
В воздухе, с синим просторным покровом,

Лёгшим на головы дальних осин,
Тёмное поле, сияющий тополь,
С шорохом, с дождиком быстрым косым,
Что прохудившийся вечер заштопал,

Я изменяю бездумно, взахлёб –
С облаком, с пёстрой лесною подстилкой:
Видно, врасплох меня осень застигла,
Лёгкими пальцами трогая лоб.

Вот я кладу, как на шею твою,
Руку на жёлтую ветку резную,
Вот я лицо погружаю в струю
Стынущих листьев – и слышу: “ревную”.

Весна

Грязь непролазная, наледи, лужи –
Схватки погоды,
Глянцевый ворон над крышами кружит,
Талые воды
С шумом отходят – нужна акушерка.
Синяя жилка
Бьётся на небе. То зябко, то жарко.
Муторно. Жалко

Тающей жизни, под ноги текущей
Тёпленькой струйки,
Клетчатой скатерти, яблочной гущи
В вазочке, в руки

Взятой ладони. Раскинуты ляжки
Снега. Макушка
Сморщенной суши, родившейся тяжко,
Жёлтая стружка

Мокрых воло́сок. Взлетает сорока.
Вот – уже видно
Землю, кровиночку. Вьётся дорога –
Нить, пуповина.

***

Тебя любили все женщины, и каждая говорила,
Встречая меня: я тоже его любила.
Расспрашивали дотошно.
А я любила – не тоже.
А я любила, зажмурившись, как будто на солнце глядя,
Как будто в воду входила – круги по холодной глади.
Не ведаю, кем была тебе –
Горошинами на платье,
Что, помню, копейки стоило,
Небесной тропой, землёю ли,
Травинкой, в ладони стиснутой,
Невнятною речью лиственной.

Виталий Сероклинов

 

Литовский борщ

 

Рецепт литовского холодного свекольного борща очень прост, проще мясного украинско-расейского сородича, хоть и имеет в своем составе общее — свеклу. Правильно маринованной свеклы у нас почти не найти, потому придется брать свежую, но ни в коем случае не ту, что из супермаркетов и прочих обезличенных каменных джунглей; нужно поспрашивать в овощных ларьках, с землицей, которую не смыть целиком, и она, земля эта, осядет в кастрюле на дне черной кашицей под красноватыми разводами, когда сольешь воду с уже сваренных овощей.

Такая свекла есть в соседнем ларьке, ее туда приносит бабушка из маленького покосившегося деревянного дома неподалеку и сдает, как раньше говорили, «на реализацию», но на самом деле, кажется, тамошний продавец отдает ей все вырученные деньги, без своих процентов. На это ничего ему не говорит против даже Селим, хозяин ларька и трех громадных складов на овощной базе. Я у него работал тайком от семьи, когда уже был редактором журнала: жить было голодно, а Селим заворачивал мне каждый вечер с собой три-четыре яблока, картошку побелее (в детстве, на Алтае, у нас ценился тот сорт, что красный: картофелины были багрово-огромные, белесые внутри, сахаристо разваливаясь после варки и пахуче темнея от подсолнечного масла), даже когда с деньгами было плохо у него самого. Он говорит, что я — «челаэк», до сих пор называет меня Умником — такая у меня была бригадирская кличка на базе. И теперь Селим молчит, когда его продавец торгует бабушкиной свеклой мимо кассы, потому что Селим — тоже человек.

Еще в холодный литовский борщ идут огурцы — конечно, сейчас, зимой, из тех, про которые рассказывают пошлые анекдоты: здоровенные и чуть подрагивающие, когда их качнешь, такие они огромные. Пупырчатых и настоящих ждать аж до лета, их вкуснее всего было срывать и есть прямо на огороде, чиркнув о штаны кожурой, чтобы сбить острые иголки: попадались пупырки такие ершистые, что можно было больно уколоть губу. А если показавшийся достойным экземпляр был грязным после дождя и пробежавшего по грядке табуна друзей младшего брата-дошкольника, то надо было отогнуть в заборе дырку, чтобы не возвращаться домой, и сполоснуть огурец в Тараканке, речке, протекающей через зады пиввинкомбината, потому распространяющей вокруг себя хлебный, если повезет, запах — и огурцы, руки и волосы потом еще долго пахли пивом.

А еще в литовском борще нужны вареные яйца, и можно, конечно, изобразить изыски и накрошить, чертыхаясь и луща, перепелиные, но лучше всего отыскать гусиные, в ладонь размером, да взять хотя бы у моего друга-фермера Кости, когда он обновит маточное гусиное стадо. Казалось бы, подумаешь, велика ли разница между ними, куриными или гусиными яйцами, но не скажи-и-ите: тут как раз и получается, что вроде бы ничего такого, а у гусей выходит вкуснее и запашистее. У меня, конечно, в холодильнике яйца самые обычные, из первой категории, по семьдесят или семьдесят пять рублей, уже забыл, хотя еще лет пять назад помнил все цены на продукты, от хлеба до яиц и масла, как и на самые необходимые лекарства. Так, увы, помнят все ценники до копейки пенсионеры и матери-одиночки, ну и нищие писатели-редакторы тоже с народом, куда ж без нас.

У меня про те непростые времена была крошечная зарисовка «Шов» — про людей, про гололед, про аптеку, где суетливо скидываются на недорогое «простудное» лекарство (кажется, тогда постеснялся написать, что это скидывался я сам), и там была пропахшая одиночеством бабушка, услышавшая, что с моей загрипповавшей Сашкой лежит, обнявшись, теща, и вздохнувшая, что она бы тоже обняла внучку сейчас, — а на старом пальто у старушки на спине разошелся шов.

Для холодного борща нужна зелень, и я давно собираюсь завести на подоконнике собственный огородик с зеленью — укропом, луком, тимьяном, но все никак не решусь, да и садовод из меня не очень, у меня так и не выздоровела даже подаренная одним хорошим человеком фиалка, и теперь после него, человека этого, ничего не осталось, кроме пугливых сообщений в телефоне и прощания.

Можно, говорят, положить в борщ лимон или даже чеснок, но от лимона я бы воздержался, если только это не что-то личное. Было у нас, уже после многолетних теснений в бараках, когда поселились в просторном частном доме, свое лимонное дерево, выросшее — «как настоящее!» — из лимонной косточки. Нам говорили, что его нужно прививать, и тогда оно даст плоды пораньше, года через три, но мы решили подождать, и дерево расцвело и разжелтилось тремя лимончиками, пахучими и душистыми, а потом, через год, еще десятком. А после я уехал в универ, и мама мне туда присылала молотый с сахаром кислючий мировой закусон, предназначавшийся для чая, но использовавшийся, конечно, совсем иначе — и эта вкуснятина была с того самого нашего дерева. Потом, когда мама заболела, такую закуску делала мне сестра, а последняя баночка маминых консервов стоит у меня в холодильнике уже третий год, и я никак не решусь открыть ее.

Чеснок имеет право на место в литовском холодном борще, но чеснок должен быть из земли, настоящим, не китайской растрескавшейся имитацией с запахом высушенной спермы, а с настоящим чесночным душком, который не выветрить никакими жвачками и которого лучше избежать, если у вас, как у меня, есть планы на вечер.

Ну и, конечно же, еще нужен кефир со сметаной… Когда-то я любил кефир из торгового центра в Академгородке. Нигде такого кислого и резкого кефира не было, ни в одном магазине, и когда устроился туда грузчиком, то понял причину этой эксклюзивности: в те времена на крышках из мягкой фольги ставилась не дата, а день недели, когда был произведен молочный продукт. У кисломолочки срок реализации был всего сутки или двое, и непроданные бутылки с надписью «вторник» загоняли подальше на склад, а через неделю, когда вновь наступал условный «вторник», выкатывали в торговый зал — и кефир от этого, честно говоря, становился только лучше, но не факт, что полезнее.

Сметана же была первым продуктом, о подорожании которого я узнал после отпуска цен сразу после новогодних праздников наступившего 1992 года. Мы с прилетевшей в гости будущей благоверной ехали в автобусе 3 января, и пенсионерки, обмирая, шептались, что сметана, стоившая до того невеликие рубли, стала обходиться в какие-то несусветные десятки тех же, только враз подешевевших рублей.

Мы тогда зашли в универсам на Ленина, взяли без всякой очереди и давки две бутылки пива, что еще за несколько дней до того было нереально, и пошли домой, в старую «сталинку» на Бурденко, где почти четырехметровая елка была скотчем примотана к телевизору, за неимением специальной подставки. На кухне остался недопитым «Рижский бальзам», показавшийся тогда слишком вонючим, а ночью задержался самолет, и мы взяли такси и летели из аэропорта через буран домой, чтобы успеть побыть наедине еще полчаса-час, и никто из нас не знал, что в следующий раз такое повторится только через пять лет. А я все эти пять лет не выбрасывал недопитый бальзам и почти не плакал, обнаруживая в старом диване хвою еще с той самой, первой нашей елки — она тогда простояла дома до самого моего дня рождения, осыпавшись только в марте, — мне почему-то не хотелось ее убирать до самого конца, будто вместе с ней пришлось бы выбросить и мечты о повторении того счастья.

Мой литовский борщ, настоявшийся за ночь в холодильнике, благоверная не ест, как и любые другие супы, но я не возражаю — мне больше достанется; не любит его и Сашка.

У нас теперь есть Сашка.

Ингвар Донсков

Один

«Никого не будет в доме…»
Эта песня мне знакома.
В сердце — вечная истома.
Ожидание чудес.
За окном сгустился вечер.
Антураж: вино и свечи.
Время ран, увы — не лечит.
Впору ныть: «Мне скучно, бес!»

Никого в квартире сонной.
Прочерк в книжке телефонной.
Книжка — в цвет тоски зелёной.
В трубке — долгие гудки.
И становится понятно —
Чудеса — невероятны.
То, что было, невозвратно
Кануло на дно реки.

Но ведь был он — вкус нектара!
Платье чёрного муара…
Я, как скрипку из футляра,
От него освобождал.
Был как мальчик — робок, нежен.
Океан любви безбрежен.
Словно ученик, прилежен —
Каждый вечер встречи ждал.

Снег — как пепел похоронный.
У окна — поэт влюблённый.
Я один в квартире сонной.
И себя — безумно жаль.
Полночь стынет на изломе.
Боже! Что ж так тяжело мне?
«Никого не будет в доме…»
Одиночество. Печаль.

Мольба

Возьми меня с собой, мой капитан.
Сбегу я из прокуренной таверны.
Подальше от греха, стыда и скверны.
Возьми меня в одну из жарких стран.
Возьми меня с собою, я молю!
Ведь ночью брал меня и не стыдился.
В слезах проснулась. Утром сон приснился —
Я с берега махала кораблю.
Возьми меня с собою на Бали.
Служанкой или палубным матросом.
Я набивать умею папиросы
И поджигать у пушек фитили.
Не стану я помехой кораблю.
Я при живом отце была рыбачка.
А нынче, как побитая собачка,
У ног твоих отчаянно скулю.
Возьми меня с собой куда-нибудь.
Хоть к чёрту на рога, хоть на Бермуды.
Я перемою коку всю посуду.
И буду ублажать тебя весь путь.
Возьми меня в одну из жарких стран.
Возьми меня с собою, сделай милость!
Но… с громким стуком дверь за ним закрылась.
Я плачу. Он ушёл — мой капитан.

Шула Примак

       

 

Имя

 

Котенок не выглядел несчастным. Несмотря на худобу и свалявшуюся рыжую шерстку, он довольно грациозно выпрыгнул на дорожку сквера, по которой Борисов вел свою семилетнюю дочь Алису на первый звонок. Сентябрьское утро понедельника было солнечным и холодным, на уже пожухлой траве сквера лежала роса, в воздухе витал тревожный и грустный запах начала осени. Котенок, рыжий и голубоглазый, сидел прямо перед ними на мокром от ночного дождя асфальте и пристально смотрел на отца и дочь.

— Папа! – сказала Алиса, остановившись под этим пристальным взглядом. – Пап, смотри какой хорошенький.

— Алискин, нам сейчас не до котят, – сказал Борисов, выразительно глядя на часы, – нам бежать надо, мы опаздываем, нас мама ждет.

— Это да, – грустно согласилась девочка, – мама ждет, опаздывать нельзя, – и помахав котенку, торопливо заспешила вслед за отцом к синим кованым воротам школьного двора.

Борисовы, Саша и Тамара, развелись всего год назад. После десяти лет совместной жизни они внезапно так устали друг от друга, что любая интеракция, любой разговор, совместный поход за продуктами или поездка на дачу к друзьям стала заканчиваться ссорой с криками и битьем посуды. Прожив в этом шумном и нервном режиме некоторое время, Саша и Тамара однажды застали свою дочь в кладовке, горько рыдающей после очередной родительской перебранки. Алиса, икая и давясь слезами, стала умолять родителей не отдавать ее никому, хоть она и очень плохая девочка, из-за которой ее мама и папа все время кричат друг на друга.

На следующий день Борисовы подали на развод, через неделю Саша подписал документы на покупку трешки в соседнем дворе и довольно быстро туда перебрался. Алиса жила с отцом каждую первую и третью неделю месяца, с матерью – вторую и четвертую. В полдень каждое воскресенье они ее передавали из рук в руки, вежливо и холодно здороваясь. Саша и Тамара больше не кричали друг на друга, но и разговаривать все еще не могли.

Школа была старая, почтенная и довольно модная в узких кругах. Во дворе дети и родители с одинаковым энтузиазмом приветствовали знакомых, целовались с друзьями и жали руки коллегам. Алиса, одетая в синюю форменную юбку и курточку, из-под которой торчал воротник белой водолазки, едва пройдя под аркой ворот, отпустила отцовскую руку и заорав: «Танька!!», ринулась в толпу таких же сине-белых ребятишек, держащих букеты.

А через секунду Борисов уже пожимал руки родителям упомянутой Таньки, чете Майских, его давним соседям по старой квартире. Пока здоровались, девочки, размахивая букетами как вениками, выскочили из толпы и потребовали фотографироваться. Страдая, Борисов сфотографировал сначала новоявленных первоклассниц, потом семейство Майских, родителей, Таньку и ее трёхлетнего брата, в разных ракурсах и подивился тому, насколько они все похожи на матрешек из базового сувенирного набора – толстенькие, крепенькие, темноволосые и круглолицые. Да еще и румяные яблочным, во всю щеку, румянцем.

Майские, разумеется, заставили и их с Алисой сделатьсчастливые лица на фоне таблички с названием школы. Уже надеясь, что пытка фотоссесией закончилась, Борисов было попытался двинуться в сторону отведенного для родителей загончика, но тут увидел, как в ворота входит Тамара. Ее черный приталенный плащ подчеркивал тонкую талию, короткая шелковая юбка цвета топленного молока ластилась к идеальным длинным ногам, обутым в безупречные черные лодочки. Косая русая челка падала на глаза. Глядя, как во сне, на стройную, уверенную женщину, с кошачьей грацией несущую себя по школьному двору, несчастный Саша Борисов опять подивился тому, какая красивая его бывшая жена. От слова бывшая он непроизвольно дернул глазом.

Борисовы холодно раскланялись между собой, потом Тамара обняла и поцеловала дочь, потом они встали по обоим сторонам от погрустневшей Алисы, и мамаша Майская защелкала телефоном, сделав десяток кадров. Все это время Борисов, помимо воли, смотрел не в объектив, вбок, в сторону Тамары. Она стояла к нему в профиль, у виска вился локон, выбившийся из собранных на затылке волос, и Тамара заправила его за ухо. И вот это самое ухо, маленькое, розовое ухо с тремя бриллиантовыми гвоздиками в нежной круглой мочке, не давало ему возможности ни отвести взгляд, ни вздохнуть полной грудью. Борисов вспомнил, как шептал ей на ухо какие-то глупые шутки во время свадебной фотосессии, а она беззвучно смеялась одними глазами, сохраняя бесстрастное лицо.

На обратном пути из школы Алиса неумолчно щебетала, рассказывая о новой учительнице и о новых одноклассниках. Борисов молчал, пытаясь успокоить сумбур встречи с бывшей женой. Посреди дорожки, как ни в чем не бывало, сидел рыжий котенок, приветливо глядя на Борисова. Алиса, запнувшись на полуслове, присела и попыталась его погладить. Прежде, чем Борисов успел сказать, что гладить уличных котов нельзя, котенок ловко вывернулся из-под протянутой руки и продефилировал на тонких ножках в сторону кустов у бордюра, и скрылся в них одним прыжком.

На следующее утро котенок ждал их по дороге в школу. И по дороге из школы они встретили его снова, сидящего прямо посреди дорожки. В среду утром, проходя мимо рыжего котенка, дежурящего, как часовой в сквере, Алиса вынула из кармана форменной куртки пакетик. В пакетике, к немалому удивлению Борисова, оказалась мелко порезанная сосиска с завтрака.

— Кушай, малыш, кушай, – сказала котенку Алиса и высыпала содержимое пакетика на траву. Потом обернулась к отцу и объяснила:

— Cосиски котятам можно, пап. Котята же как дети, понимаешь?

Утром в четверг котенок завтракал яичницей, в пятницу – тунцом из салата, в субботу рыжему вымогателю достался сырник. Сырник котенок есть не стал.

— Видишь, папа, – прокомментировала Алиса на обратном пути из школы нетронутый сырник, лежащий в траве, – не будем больше в кулинарии сырники брать, их даже бродячие кошки не едят. Но ты не волнуйся, меня мама научит, и я сама нам сырники буду делать.

— Да уж!! – подумал Борисов.

В воскресенье утром Алиса потребовала, чтобы перед возвращением к матери они сходили в зоомагазин.

— Нам нужно купить котенку корм,– заявила девочка, – вряд ли ты станешь резать для него сосиски.

— Алискин, я не буду кормить котенка, – набычился Борисов, – Я не люблю кошек.

— Я люблю, – ответила непреклонная Алиса, и они пошли за кормом. Алиса лично выбрала пакет, объяснив, что уже проконсультировалась с Танькой и ее мамой о том, какой сорт корма подойдет и по качеству, и по цене.

— Представляешь, мам, – рассказывал Борисов вечером по телефону матери, которой всегда звонил по воскресеньям, – она так и сказала:  «проконсультировалась»!! Что за поколение растет, а? Мы ж такими не были.

Мать хихикала в трубку.

Кормить котиков по утрам Борисов не собирался. Но и Алиса не собиралась оставлять своего нового друга без завтрака. А потому по утрам писала отцу трогательные напоминалки и слала фото с воздушными поцелуями в ответ на фотографии котика, поедающего свою порцию сухого корма в траве сквера. Да, к сожалению, Алиса требовала фотоотчетов от родного отца. Увы, молодежь не слишком доверяет этому миру.

Алиса, следует заметить, была права, предполагая, что отец не будет предан миссии котокормления так, как хотелось бы. В пятницу вечером Борисов с коллегами отправился в бар. Из бара под утро приехал домой не один и почти всю субботу развлекал новую знакомую дома, тем более что зарядил проливной дождь, сильно похолодало, и из постели вылезать абсолютно не хотелось.Сообщения от дочери он увидел только вечером. Девочка сначала напоминала, затем требовала, потом умоляла покормить котенка. Последнее сообщение состояло просто из десятка плачущих смайликов.

Борисов устыдился своего поведения,сунул в карман куртки пакетик с кормом и вышел в залитые ливнем сумерки. В сквере шквальный ветер трепал клены и лупил в лицо косыми струями дождя. Котенка нигде не было, на призывное «кис-кис» никто не отозвался. Покрутившись несколько минут в поисках рыжего пятнышка на фоне темнеющих кустов, Борисов собрался было уходить, надеясь, что маленькое животное нашло себе где-то убежище, но тут ему под ноги с жалобным мявом выскочил котенок. Несчастный, мокрый как мышь, дрожащий и перепуганный, он смотрел на мужчину снизу вверх непропорционально огромными голубыми глазами и издавал звуки, похожие на детский плач. Проклиная себя последними словами, Борисов нагнулся, сгреб тощее мокрое тельце и пошел домой. Котенок не сопротивлялся, но его крошечное сердечко бешено стучало в несущей его ладони.

Софья Рон

 

 

Котики» и «Пёсики»

 

Дороги, которые мы выбираем

 

Она сидела с подругой за соседним столиком на террасе в кафе в Эмек Рефаим. До меня доносилась негромко журчавшая английская речь.

Собственно, терраса – это громко сказано, точнее – крошечный деревянный балкон при французской кондитерской, так и называвшейся: «Патиссерия». Канун праздника, и в Эмек Рефаим я выбралась за свежей рыбой. Ведь в йом–тов[1] можно готовить и раздувать огонь, если зажечь угольки от уже горящей свечи или газовой конфорки. В последние годы появилась такая традиция: многие семьи на дневную трапезу разжигают мангал. Наш сосед-шасник[2] готовит мясо, и с его дворика поднимаются на наш балкон одуряющие запахи кебаба и жареных сосисок. А мы планировали рыбный обед. Фиш энд чипс. И после рыбной лавки я заглянула в расположенную по соседству кондитерскую – выбрать пирог для утреннего кидуша[3]. А маленькие свежие бриоши так соблазнительно выглядели, что я решила позволить себе посидеть пять минут. И за чашкой кофе разглядывала соседку, просто так. Вьющиеся золотистые волосы, перехваченные шелковым шарфиком, очень искусно подкрашенные. Спокойный взгляд, лучики намечающихся морщинок в уголках серо-голубых глаз. Она явно не принадлежала к блондинкам, которые зачем-то красят корни волос в черный цвет; заметно было, что она просто старается сохранить прежний цвет своих волос. Легкое платье в мелкий цветочек, удобные резиновые шлепанцы – она явно жила где-то рядом и вышла выпить кофе недалеко от дома. Возле ее стула удобно устроилась рыжеватая кнаанская овчарка. Американки любят больших собак. Из дверей кондитерской вышла молодая мать с ребенком лет пяти и двумя большими бумажными пакетами, остановилась возле столика, спросила, можно ли ее мальчику погладить собаку. Хозяйка ответила, что да, конечно, Джерри очень дружелюбный. На иврите она говорила бегло, с легким акцентом, и я подумала, что мы, наверное, в Израиль приехали примерно в те же годы. И примерно в том же возрасте.

Земную жизнь пройдя до половины, начинаешь примерять на себя варианты и маршруты, не осуществившиеся, но – возможные. Что было бы, если бы. Вот если бы я, когда приехала в Израиль, пошла учиться в Бар-Иланский университет… Или вышла бы замуж за… или поехала бы жить в другой город… или… или… или… Или поменяла бы имя. Еще в России, в семнадцать лет, я примерила было на себя имя Сара. Но – как-то не пришлось. А вот среди моих ровесниц это имя было в те годы в моде. Не у израильтянок, у новеньких. И не только из России. В первый же мой год в стране я познакомилась с Сарой, совсем недавно приехавшей из Канады. Приехала она с братом, активистом движения КАХ[4]. А встретились мы в Кирьят-Арбе.

Сара была кукольная. Из книжки. Хрупкая робкая девочка с большими голубыми глазами и золотистыми локонами. По крайней мере, такой она мне запомнилась. Блондинка или светлая шатенка – за точность не ручаюсь, ведь столько лет прошло. Больше, чем было тогда нам с Сарой. Но познакомились мы – по диагонали. Так, шапочно. И с того, моего первого года в Израиле, больше не встречались. Время от времени я вспоминала Сару и думала, что у нее, наверное, уже имеется муж, скажем, Джош, или Джей, или Барни, выпускник Ешива Юниверсити, и они живут в Эфрате, а может, снимают квартирку в Эмек Рефаим. Ведь девушкам из Штатов и Канады куда проще выйти замуж, чем нам, вернувшимся к традиции русскоязычным. И вообще у них более комфортный и мягкий старт. Оказалось – не так. Совсем не так.

Весной девяносто третьего я родила своего первенца. А летом того же года Сара вышла замуж. Только не за Джея и не за Джоша. Сара вышла замуж за арестанта, осужденного на пожизненное заключение. Жених отбывал четвертый год срока. И был на четыре года моложе Сары.

Что толкнуло девушку на этот шаг? Неудачное сватовство? Несчастная любовь? Уходившие годы – ведь в начале девяностых, да еще в ее кругу, незамужняя двадцативосьмилетняя девушка считалась уже практически безнадежной старой девой? Романтическое желание примерить на себя участь жены декабриста (Сара едва ли была знакома с историей последовавших за осужденными мужьями в Сибирь российских аристократок, но романтика тюрьмы и любви – она ведь и в Канаде романтика)?

Новоиспеченный муж Сары на декабриста не тянул. На Александра Ульянова тоже. И он не принадлежал к «еврейским подпольщикам», организованной группе, которая в семидесятые годы, не полагаясь на защиту армии, попыталась было отвечать арабам в Иудее и Самарии террором на террор. Члены организации отбыли небольшие тюремные сроки, кто реальные, а кто условные, и вернулись к обычной жизни.

Тут – другое. Сарин муж, если говорить точно, осужден был даже не на одно, а на семь пожизненных заключений. И жил он не в поселении, а в городе Ришон ле-Цион. Ранним утром в мае девяностого он взял автомат брата, солдата срочной службы, вышел на перекресток, где ожидали подрядчиков приехавшие на строительные работы арабы из Газы, уложил насмерть семерых и бежал с места преступления в машине одного из убитых. Повязали его в тот же день. Причин видимых никаких не было, до захлестнувшей страну после Норвежских соглашений волны террора оставалось три года. Муж Сары (тогда еще – будущий) сперва объяснил, что стрелял с горя, потому что от него ушла любимая девушка, потом – что, когда ему было тринадцать лет, его изнасиловал араб. Доказательств не представил, но жизнь у него и на самом деле была непростая: в армии не сложилось, он дезертировал, потом похитил оружие у солдата своего взвода, пытался покончить с собой. Его комиссовали. Суд, впрочем, признал его психически вменяемым и вынес соответствующий приговор.

В тюрьме он вернулся к традиции, по литовскому ультраортодоксальному варианту (мать уроженка Польши, отец из Румынии, так что опция ШАС не рассматривалась), надел черную кипу, отпустил длинную черную бороду и женился на Саре.

Узником он был смирным, так что на побывку домой его отпускали регулярно. Потому что он хоть и убил семерых, но ни один из этих семерых не был премьер-министром. Но вот мужем он оказался плохим. Очень. Страна ведь у нас маленькая, и слухи от знакомых, которые знакомые знакомых, до меня доходили.

Сара на развод не подавала. Может, не решалась. А может, думала, что дело это все равно безнадежное: поди убеди осужденного на пожизненное дать жене гет[5]. Мертвый узел.

Четырнадцать лет прожила Сара в страшном браке. Когда муж обещает, что дальше все будет не так. А потом все возвращается на круги своя.

И во время очередной побывки – ему дали пробыть дома несколько дней – Сарин муж решил все исправить, начать сначала, стать хорошим мужем и отцом – у них с Сарой было трое детей. И повез семью на отдых в Эйлат.

Домой Сара не вернулась. На обратном пути, на узком шоссе в степи Арава, их «фольксваген» неожиданно и без видимых причин выехал на встречную полосу. Спешно вызванным на место аварии пожарникам пришлось резать по металлу – двери заклинило. Сарин муж и двое старших детей были ранены, но выжили. Младшего, шестилетнего, из груды покореженного металла вызволили, когда ребенок еще дышал, но спасти его не удалось. Сару извлекли уже мертвой.

На следствии выяснилось, что, во-первых, трое сидевших сзади детей не были пристегнуты. А во-вторых, что у мужа Сары уже долгие годы нет водительских прав. К его тюремному сроку добавили… шесть месяцев.

[1]Йом-тов (букв. «хороший день»): каждый из праздников, в которые запрещено все, что запрещено в Шабат, за исключением некоторых действий, связанных с приготовлением пищи. К этим праздникам относятся первый и седьмой дни Песаха, Шавуот, Рош-ѓа-шана (Новый год), первый день Сукот и Шмини-ацерет (а в диаспоре – и следующий за ним день: Симхат-Тора).

[2]Шасник (разг.) – сторонник партии ШАС (акроним словосочетания Шомрей-Тора сфарадим: сефарды – хранители Торы).

[3]Киду́ш– еврейский ритуал освящения субботы и праздников, а также формула соответствующего благословения.

[4] КАХ – движение, основы которого были заложены в США, созданное в Израиле раввином Меиром Каѓанэ в 1973 г. для укрепления еврейского характера государства и объявленное вне закона в 1988 г.

[5]Гет – разводное письмо.

Светлана Кузнецова

«Анатомия Луны»  

                                                                     О книге

 

Что будет, если эпоха потребления закончится и настанет эпоха гиперпотребления? Мегаполисы еще больше укрупнятся, а людей в стране станет еще меньше. В городах-человейниках будут жить красивые женщины и привлекательные мужчины. Каждый день — вечный праздник, «успешный успех». А вокруг мегаполисов возникнут маргинальные гетто. Зимой здесь реки закованы во льды, в обветшалых переулках люди греются возле уличных костров. Тут свобода и безнаказанность. Ведь Богу теперь плевать. Он разочаровался в человечестве и укрылся на Марсе. Роман Светланы Кузнецовой «Анатомия Луны» — о таком маргинализированном гетто, квартале 20/20. Здесь живут те, кому нет места в обществе гиперпотребления — бандиты и художники. Жить в квартале 20/20 тяжело, почти невозможно. И тем ценнее встретить тут обычные человеческие чувства — любовь, ненависть, предательство, месть. И никакого успешного успеха. Его концепцию уже давно выбросить на свалку истории.

 

Книгу можно приобрести тут:

https://eksmo.ru/book/anatomiya-luny-ITD1110335/

https://www.labirint.ru/books/788746/

https://www.chitai-gorod.ru/catalog/book/2840986/

51(19)

Израильский литературный журнал

АРТИКЛЬ

№ 19

Тель-Авив

2021

СОДЕРЖАНИЕ

ПРОЗА

Дина Рубина. Подарок

Анна Файн. Красное и  белое

Инна Шейхатович. Гадание на мелкой монете

Рита Инина. Тайм-аут

Ирина Маулер. Забег к счастью  длиною в  жизнь

Владимир Сотников. Прикосновение

Дмитрий Копелиович. Субботний гость

Александр Альтшулер. Записки детского психиатра

Ханох Дашевский. Рог  Мессии

Яков  Шехтер. Король Лимны

Михаил Юдсон. Остатки

ИЗРАИЛЬСКАЯ ЛИТЕРАТУРА НА  ИВРИТЕ  СЕГОДНЯ

Марсель Мосери. Утренняя история»

Дуду Буси.  Я иду

ПОЭЗИЯ

Елена Аксельрод.  А я внутри

Катя Капович. На краю  большого мира

Бахыт Кенжеев. Цена  меланхолии

Юрий Лорес. Колыбельная

Александр  Романовский.  Произвол

Сергей Штильман. Шепоток ежедневного чуда

Владимир Серебренников. Весь  этот  блюз

Алексей  С. Железнов-Авни. Родился мир когда-то

Алексей Сурин. Радио для динозавров

Александр Борохов. Зал  ожидания

Анна Гедымин. Праздник неуюта

Григорий (Гершон) Трестман. Баллада о корабельных  крысах

 НОН-ФИКШН

Александр Энгельс. Генерал Крейзер

Виктор Конторович. Кукольный дом

Эдуард  Бормашенко. Александр Владимирович Воронель

Александр Воронель. Что наша жизнь? Игра

Владимир  Ханан.  Жизнь и мечта писателя Смирнова

Давид Шехтер. «Намедни» сегодня

Гордей Щеглов. Шауль Черниховский «…Я люблю военный лазарет…»

Александр Крюков. А.С.Пушкин  и  иврит

Екатерина Златорунская. Графиня и  смерть

Александр Мелихов. «Дай нам руку в непогоду…»

Михаил Черейский. Чурчхела души моей

Андрей Зоилов. Магическая мерка интереса

СТИХИ И СТРУНЫ

Ирина Морозовская. Я  бы это спела

На титульной  странице: генерал армии Крейзер

Александр Романовский

 

           Произвол

 

           ***

Тебя будить опять влетает шмель.

Над самым ухом он стучит и жучит:

«Окно, стекло, свобода, жизнь, апрель!»

Он как часы. Он самый неминучий.

Уже дней десять эта канитель.

«Бросай постель!»

И вот встаёшь, хоть лености сейчас

Предела нет. Лишь нежность превышает

Любой предел. На каждый выкрутас

Шмеля твоя ладошка отвечает

Движеньем к форточке. «Ну всё, атас!

Летим сейчас!»

Он не ужалит. Если наготы

Коснётся шмель, то разве перепонкой.

И, кстати, знает — можешь только ты

Возиться с насекомым, как с котёнком.

«Ты одобряешь, дева красоты,

Мои финты?!

И, в целом, ежеутренний разбой,

С твоим платком непримиримый бой,

Моё сверло, чей звук не будет прерван?!»

А впрочем, ведь когда-нибудь герой,

Что сдуру спать повадился с тобой,

Проснётся первым.

 

               ***

Артисты в подвале мою репетируют пьесу.

Подвал за высоким бугром, за морями-лесами.

У них в первом акте на сцене танцует принцесса

С распущенными волосами.

Но вскоре на лошадь садится, пускается в путь.

Погода отвратная ― холод и снежная муть,

И ветер такой, что румянец не сходит со щёк.

— Куда она скачет?

— К тебе. А к кому же ещё?

Но вот уже сцена другая и время другое.

Какого-то лешего слева и справа солдаты.

Гляди, разминают мечи и хвосты перед боем,

Все веселы, злы и поддаты!

Скачи через них, дорогая, по слякоти мчи!

(На шее звенят от далёкой темницы ключи.)

Вот первые пули орешками — щёлк да пощёлк!

— Куда ты, красотка?

— К нему, а к кому же ещё?

Базарная площадь. От мяса и зелени ― пар,

И голубь тяжёлый взлетает с измятой газеты.

Прочти и получишь селёдочно-сахарный дар.

(Пожалуйста, только не это!)

Здесь трудно слепому пройти, но зажмурься скорей

И клячу веди не спеша мимо мёртвых зверей.

Здесь до смерти помнят проценты, и долг не прощён.

— Куда, побирушка, плетёшься?

— К кому же ещё?

Итак, антиподы мою репетируют пьесу.

У них перед этим игрался Шекспир или Чехов.

А я, между прочим, совсем не причастен к процессу —

Сижу, никуда не приехав.

Пока от актёрских радений трясётся подвал,

Я пиво купил, я случайную даму позвал.

Ведь есть берега, куда автору въезд воспрещён.

— Куда ты, удача?!

— К тебе, а к кому же ещё?

             ***

Мрачный поэт учинил произвол —

Белые брюки себе приобрёл.

Анна увидит — помашет рукой:

«Ишь, приоделся ― смотрите какой!»

В рюмочной тихо покупку обмыл,

И по дороге, качаясь, поплыл.

Анна увидит и скажет: «Ого!

Так бы и съела сегодня его!»

Взял папиросы в киоске поэт,

Сделал затяжку на третий куплет…

Анна подумает: «Вот обормот!

Взять бы его поскорей в оборот!»

      

      

Ханох Дашевский

Рог Мессии

(отрывок из романа)

 

Депортированный перед войной из Литвы зажиточный предприниматель Юда Айзексон в результате рокового стечения обстоятельств зимой 1942 г. оказывается на одном из заброшенных полустанков Оренбургской железной дороги. Заболевшего Юду спасает путевая обходчица Дарья. Несмотря на то, что Айзексон является солдатом находящейся на территории СССР польской армии генерала Андерса, на фронт он не спешит и планирует остаться в тылу. Случайная встреча с женой бывшего компаньона и приятеля Ривой производит переворот в душе Юды и меняет его мировоззрение.                                  

Доставшаяся Юде Айзексону комната была, вероятно, одной из худших в одноэтажном, длинном, принадлежащем хлебозаводу бараке. Половину потолка занимало огромное причудливое пятно, образовавшееся из-за протекавшей долгое время крыши. Крышу залатали, но пятно осталось, давая возможность Юде созерцать его, словно картину художника-модерниста, прежде чем перевести взгляд на ободранные грязные стены. Его желание осуществилось: он находился в Илецке, угроза попасть на фронт миновала, но никакой радости это не принесло. Совсем наоборот.

Как и обещала Дарья, её свёкор встретил Юду на станции. Не дав раскрыть ему рта и оставив ждать в станционном зале, старик забрал документы и пропал. Станция была узловой, и в переполненном помещении Юда отчаялся найти место не только на скамье, но и на полу, хотя на мокрый и грязный пол он всё равно бы не сел. Так он и стоял, смутно догадываясь, что остаться в городе не удастся, и придётся ехать дальше, в неведомый Янги-Юль, куда занесла нелёгкая польскую армию Андерса. Прошёл час, Юда изнемогал, но должна была пройти ещё целая вечность, пока Дарьин свёкор появился снова, неожиданно выскочив из какой-то боковой двери.

– Ну, мил-человек, вот тебе документ со всеми печатями и поезжай-ка ты с Богом своею дорогой. Знаю, что ты на Дашку пялился, да не по тебе кобылка. А ты хорош: решил, значит, воспользоваться…

– Зачем вы так? Она не маленькая. Дайте ей самой выбирать.

– Выбирать? Кого выбирать? Такого, как ты, приблудного? Гляди, ежели что!.. У меня сын в НКВД. Держи свою бумагу, а про Дарью забудь. Не смотри, что вдова. Месяц как похоронку получила, ещё слёз не выплакала. Сирота она, и я ей за отца. В обиду не дам! – повысив голос, заявил свёкор, хотя вокруг были люди. – Заруби на длинном своём носу, что ты ей не пара!

Последние слова старик мог бы и не произносить. Подъезжая к Илецку на дрезине, Юда пришёл к такому же выводу. Теперь его стремление остаться в городе проистекало только из нежелания попасть с поляками на фронт. Айзексон рассчитывал, что свёкор Дарьи, занимавший важную должность на станции, подскажет, что надо делать. Да и сын его мог бы помочь. Но поведение старого железнодорожника не позволяло даже думать об этом.

В армии Андерса, куда Юда вынужден был вернуться, царили антисоветские настроения. Сам Владислав Андерс был боевым генералом и польским патриотом, но ни он, ни его офицеры не хотели сражаться на стороне коммунистов. Даже с захватившими Польшу нацистами. Прозондировав почву, Юда убедился, что его предположения верны. Одним евреем больше, одним меньше – полякам было всё равно, но лучше, если меньше. Они не прочь были демобилизовать Юду, но что скажет советская сторона? Юда хорошо помнил, что попал в польскую армию по специальной амнистии, и не хотел снова оказаться в лагере.

Помогли врачи. После перенесённых болезней Юда мало подходил для военной службы. Его комиссовали, и он уже собирал вещи, когда к нему подошёл Менахем Бегин. Этот нервный молодой человек из Брест-Литовска, руководитель польского «Бейтара», пользовался непререкаемым авторитетом среди евреев армии Андерса. Бегин был в том же лагере, что и Юда – на Печоре. Там они и познакомились. Менахем не стал заходить с тыла. Сухо поздоровавшись, он словно наотмашь ударил Юду.

– Убегаешь, Юдл?

– С какой стати я должен воевать за поляков? – перешёл в контратаку Юда. – Польская армия нужна была, чтобы вырваться из лагеря. Теперь я свободен. Меня комиссовали.

– За поляков воевать? – переспросил Бегин. – Может, и не должен. А за евреев?

– Я в эти разговоры о массовых убийствах не верю. Такого просто не может быть. Я немцев знаю, вёл с ними дела. В тридцать шестом году…

– Значит, ты – последний, кто остаётся при своём мнении, – перебил Юду Бегин. — А мы тут уже оплакали наших близких. В Вильно убивают, в Ковно. Большая часть Рижского гетто уничтожена; в городках и местечках Латвии евреев больше нет. То же самое на всех литовских и польских землях.

– С чего ты взял, Менахем? Откуда знаешь?

– Польское правительство в Лондоне располагает сведениями. Мне об этом в штабе Андерса сообщили. И вот ещё что – это уже не секрет: польская армия из России уходит. И знаешь куда? А вот это уже секрет, но тебе сообщу: в Палестину.

– В Палестину? Поляки? Зачем?

– Под крыло к англичанам. Так что нам с поляками по пути. И ты не глупи. Иди к генералу, скажи, что с врачами не согласен, хочешь на фронт. Андерс такие эффекты любит. А не поможет – постараемся что-нибудь придумать. Мы тебя тут не оставим.

Юда растерялся. Он не знал, что ответить Бегину. Палестина? При чём здесь он? Менахем – сионист, вот пусть и отправляется туда со своей компанией. А ему, Юде Айзексону, что там делать? Хотя… Такой человек, как он, и в Палестине не пропадёт. А потом переберётся куда-нибудь. В Америку, например. Кончится же когда-нибудь эта война.

Внезапно Юде показалось, что он совершает чудовищную ошибку. Палестины испугался? А занесённая снегом Россия лучше? А советские лагеря? Или он не пробовал лагерную баланду? Не подвернись вовремя польская армия, не было бы его сейчас в живых. И где гарантия, что он не окажется снова на Печоре? Или в другом таком же месте, как будто специально созданном для того, чтобы там выживало как можно меньше? Выходит, всё правильно, и надо уходить с поляками. А дети, Дина? Убивают евреев, но те, у кого есть деньги, разве не могут купить себе жизнь? Раньше, при погромах, такое бывало, а он, несмотря на советскую власть, сохранил кое-какие средства. Дина об этом знает. Нет, нельзя уходить с Андерсом, когда есть надежда, что Дина и мальчики живы. Оставаться надо, и будь, что будет.