66(34) Мадина Тлостанова

Триптих

 

  1. А в замке бродит, чуть дрожа, его седая госпожа

 

«А в замке бродит, чуть дрожа, его седая госпожа. Еще не хочет умирать, еще не может отогнать милых призраков давних лет, тех, кого уж нет!» Я уже несколько дней все время тихонько напеваю эту балладу. Ее исполняет с шумным успехом в бесчисленных эмигрантских кафе и ресторанах европейских городов еще один вынужденный изгнанник, жертва большевистского переворота. Его преувеличенные иронические интонации и необычный выговор с деланной картавостью звенят у меня в ушах. Те, кого уж нет, а были ли они вообще когда-либо, и существовали ли мы сами? Я часто задаю себе этот вопрос, поглядывая украдкой в зеркало на прядь седых волос, моих волос, которые еще недавно были блестящими и черными. Слышны тяжелые шаги мадам Глобулё, медленно поднимающейся по лестнице в свою мансарду. Она несет под мышкой истерически лающего померанского шпица. Значит, уже десять.

– Дорогой, тебе пора одеваться и пить кофе. Иначе ты опоздаешь.

Почему я всегда разговариваю с ним так, словно он мой ребенок, а не муж?

Из алькова, задернутого цветастой лиловой занавеской, появляется бледное, изможденное лицо с темными кругами под глазами. Оно обрамлено копной давно не стриженных, заметно поредевших волос. Ему все-то чуть за сорок, но он кажется старше из-за седой трехдневной щетины и запавшего рта. Мы не можем себе позволить зелени или овощей и фруктов. И зубы у него потихоньку выпадают. Серж уже облачился в свой поношенный серый пиджак с большими заплатами, которые я аккуратно пришила ему на локти. Но рубашка у него, как всегда, белая и с накрахмаленным стоячим воротничком. Он смотрит на меня извиняющимся взглядом и, стараясь занимать как можно меньше места и не шуметь, быстро проглатывает свой кофе и уже в совершеннейшей спешке прощается и уходит. Я слышу мягкий звук затворяющейся входной двери и вздыхаю с облегчением. Теперь я могу быстро накинуть свое поношенное котиковое пальто и поспешить в подпольный кабинет доктора Лесора на краю Бельвиля.

В этом году мне повезло достать Нансеновские паспорта для себя и для мужа. Было ясно, что в ближайшие годы мы не вернемся назад. И прежде не слишком вероятная встреча с родителями теперь отложилась на неопределенный срок. Я даже не была уверена, живы ли они. Неотличимые друг от друга месяцы сливались в безрадостные годы, которые проходили словно снаружи наших жизней, пока мы лихорадочно старались удержаться на плаву. Крохотная квартирка над парикмахерской в Шавиле, затем еще более тесная студия без кухни на краю Бийанкура. Монотонная работа золотошвейкой в модном доме черкесской княжны. Поначалу мне поручили работать над тонким бисерным шитьем на бархатных вечерних клатчах и сумочках. Но вскоре я уже отвечала за производство восхитительного свадебного платья для молодой грузинской аристократки. Нежный наряд цвета слоновой кости стоил больше, чем все творения ателье Шанель того года, вместе взятые. Платье было украшено черкесскими орнаментами, выбранными братом княжны. Орнаменты что-то обозначали, но никто не помнил, что именно, и потому их беззастенчиво перетасовали, вероятно, искажая при этом смысл. Но один символ я стала узнавать, после того как мне пришлось вышить его бесконечное количество раз на широких и длинных рукавах свадебного платья. Это был солярный орнамент, который досадно напоминал мне наивный и нелепый символ партии эсеров. Серж вступил в нее в 1913 году, всего за несколько месяцев до нашей свадьбы.

Чертовы орнаменты. Они мне даже снились после целого дня пристального вглядывания в узоры вышивки. Моя мать происходила из обедневшей дворянской семьи, отчего ей и пришлось выйти замуж за отца, владельца нескольких доходных домов и магазинов, который не мог похвастаться благородным происхождением. Она и научила меня и шить, и вышивать, как будто знала, что за жизнь мне предстояло прожить. И все же мои пальцы были постоянно исколоты, и вскоре на них появились незаживающие ранки. Я успокаивала себя тем, что все было не так уж и плохо. В конце концов, мне не пришлось танцевать в кабаре на улице Пигаль или работать подавальщицей в бистро на улице Пуан де Жур.

В мясной лавке в доме напротив меняют оформление витрины – все эти окорока, свиные головы, суповые кости и потроха внушают мне отвращение. Это так не похоже на наш эркер в Казани, из которого было видно широкую реку. Я скучаю по Казани, по светлому и воздушному дому моих родителей, где я была счастлива ребенком. Сырая и туманная Москва с ее нагловатой суетой и вечной непролазной грязью, нередко превращавшей дороги и тротуары в болото, почти не оставила следа в моей памяти. Хотя именно в Москве мы познакомились с Сержем на одном из четверговых soirée моей вдовой тетушки Наталии. Она проводила их прямо в своей просторной квартире, которую снимала в доходном доме на Пречистенке.

Поженились мы в 1913 году. Это был год помпезных празднований трехсотлетия дома Романовых и последний относительно спокойный год перед катастрофой. А для меня это был год грустных стихов и скорбных баллад, запомнившийся ветреными и прохладными бледными ночами в Нескучном саду, где мы часто бродили допоздна. Призрачные ночи пахли сиренью и были освещены всполохами молний. Тогда мне казалось, что мы с Сержем звучим в унисон, что мы на одной волне. Но вскоре я поняла, что каждый из нас мог играть и слышать только свою мелодию и оставался непроницаемым и по сути индифферентным по отношению к другому. Я увлеченно декламировала любимые стихи Блока и Волошина, но Серж плохо разбирался в современной поэзии и слушал меня скорее из вежливости, просто потому, что ему нравилось следить за тем, как двигались мои губы, когда я говорила.

Он не менее увлеченно рассказывал мне о грядущей революции и идеалах равенства и свободы, которые он со своими соратниками непременно должен был помочь реализовать. А я, в свою очередь, почтительно слушала, восхищаясь его преданностью делу и готовностью пожертвовать собой, и любовалась коричневой родинкой на его левой щеке. Но мне казалось, что любая символистская строфа богаче и сложнее в своих бесконечных нюансах и противоречиях, чем все его надуманные, наивные и умозрительные политические схемы. Возможно, уже тогда я была старше, несмотря на то, что мне на девять лет меньше. И не тогда ли я начала говорить с ним так, как будто он был моим сыном? Когда Серж впервые коснулся моей руки, я почувствовала его уязвимость и странную хрупкость, как будто он уже был отмечен судьбой. Его физическая привлекательность отчасти противоречила этой эфемерной сути.

Но Серж пережил войну и революцию. Поначалу он запутался в многочисленных белых армиях. Его отпугивали их монархические и империалистские убеждения. Он едва было не вступил в красную армию, продолжая, впрочем, утверждать, что большевики предали революцию. Но в последний момент прислушался к бывшему университетскому товарищу, который рассказал о разворачивавшихся репрессиях против эсеров. Так что он отправился на юг, где я и присоединилась к нему с большим трудом через некоторое время, после того как обзавелась фальшивым паспортом и смутным сожалением о том, что мне пришлось оставить свою работу медсестрой во временном госпитале, организованном моими женскими курсами.

Эти курсы были, пожалуй, самым светлым пятном моей московской жизни, во всяком случае, так кажется мне сегодня. А как трудно мне далось поступление. Мои родители боялись отпустить меня одну в Петербург, куда я рвалась, чтобы учиться в одном из более известных рассадников свободомыслия и разврата. Но я отказывала одному за другим всем потенциальным казанским женихам – сыновьям купцов и промышленников, с которыми дружил отец, и даже одному банкиру, а его-то все считали отличной партией!

Мне исполнилось двадцать лет, когда тетя Наталия написала письмо моей матери, убеждая ее прислать меня к ней в Москву, где мои шансы найти удачного мужа были значительно выше. Но вместо этого она записала меня на курсы, не самые хорошие и не самые известные, но все же. Я, конечно, предпочла бы изучение истории или литературы, но курсы были медицинскими. Они готовили из нас особый младший медицинский персонал для лечения женщин и детей. Мы занимали непонятное место между медсестрами и настоящими, полноправными врачами-мужчинами.

А через год я встретила Сержа. Он был так не похож на моих казанских поклонников с их приземленными разговорами о цене на зерно и обсуждениями рынка недвижимости. Глаза его загорались, когда он начинал бредить о справедливости, равенстве и мирном достижении демократического социализма. Но даже тогда он казался таким потерянным, таким далеким от того, что происходило за окнами. Но зачем тогда я бросила свои курсы? Почему я отказалась от своего пути так легко? И был ли у меня свой путь? Я помню, как началась война и Сержа призвали на фронт. Я стала медсестрой, а потом настал сезон революций, и когда мы снова встретились, оказалось, что мы, в сущности, чужие люди. Война излечила меня от всяческих остатков юношеской восторженности.

Но однажды, холодным ноябрьским утром в Севастопольской гавани, разочаровавшаяся в жизни желчная женщина соединилась вновь с постаревшим и навсегда напуганным мальчиком. Меня поразила его худоба и бритая голова на длинной, тонкой и беззащитной шее. Серж чудом избежал смерти от тифа и страдал сильной одышкой из-за миокардита. Мы покинули Крым с одним из последних судов и, спустя много месяцев, которые теперь сливаются в моей памяти в одну бесконечную черную дыру унижения и издевательств, мы оказались в Париже. Здесь он очень быстро превратился в отупевшего и словно сжавшегося старика, который все время ожидал удара, еще одного удара.

О боже, мне нужно найти целые чулки и белье, чтобы пойти к доктору. А моя последняя дешевая пара из блестящей вискозы, их еще нужно припудривать, чтобы выглядеть прилично, порвалась пару месяцев назад. В прошлом году, когда черкесский модный дом предсказуемо разорился и закрылся, я оказалась буквально на улице, но к счастью, снабженная весьма восторженным рекомендательным письмом от моей неудачливой хозяйки. Так что спустя месяц я уже мастерила шляпки в модной мастерской в более респектабельной части города. Наше atelier chapeau специализировалось на предсказуемых клошах и токах, которые казались мне уродливыми и скучными. Я презрительно называла их колпаками, потому что мне гораздо больше нравились широкополые воздушные шляпы, украшенные цветами. Они почти полностью скрывали женские лица, придавая им загадочность и особую манкость. Но эти произведения искусства вышли из моды, и пыльно-розовые и фисташковые воспоминания об очаровании той, другой жизни продолжали жить лишь в моей несобранной памяти, пока я мастерила уродливые, торчащие колом колпаки без полей.

Поэтому я была счастлива найти новую работу в кукольной мастерской мадам Малин. Ну, это была не совсем работа, скорее следует сказать, что дома я делала тряпичных кукол, а потом приносила их в магазин. Мадам Малин хотела только персонажей, одетых в стилизованные русские народные костюмы. Но втайне от своей заказчицы я делала других кукол, просто для себя: располневшего Пьеро с рыжими усами и в фуражке таксиста, косо торчащей на седых непричесанных волосах, жилистую увядшую Коломбину, переучившуюся на танцовщицу кабаре, чьи ножки я любовно украсила чулками в сеточку и элегантными красными ботинками, некогда вальяжного Арлекина, превратившегося в официанта в длинном черном фартуке. Все они стали моими настоящими друзьями и собеседниками в вылинявшей эмигрантской жизни.

Среди них была только одна кукла, изображавшая ребенка, – задумчивая девочка с фиалковыми глазами, одетая в красное тартановое платье и державшая на коленях раскрытую толстую книгу. Это была моя самая любимая кукла. Когда я брала ее в руки, мне удавалось успокоиться и заглушить на время все ужасы, через которые нам пришлось пройти, все кошмары, что были заперты за тонкой гранью моего измученного ума, удерживая меня от безумия. Но они все равно продолжали выть и скрестись в ворота реальности. Мне казалось, что эта кукла – моя младшая сестра Катя. Она умерла от скарлатины в 1898 году. В последнее время я часто о ней думала.

Однако мне следует поторопиться. Кабинет доктора далеко, а у меня не осталось даже денег на трамвай. Я ничего не сказала Сержу, так лучше. Он вернется домой утром, когда все уже закончится и я буду мирно спать под одеялом, обнимая любимую куклу. Как же нам повезло, что мне удалось уговорить баронессу Зинаиду Арнольдовну нанять Сержа в качестве гардеробщика в ее русский ресторан. Он не смог работать таксистом – двенадцатичасовые бессонные ночные смены оказались непреодолимым препятствием для его слабого здоровья. Кроме того, он был неуверен за рулем, даже после того как окончил ускоренные курсы по вождению, организованные каким-то бравым белогвардейским полковником. Потом Серж нанялся на завод Citroën, но его уволили уже через два месяца, потому что он часто опаздывал и работал медленно, вечно не успевая произвести ту простую операцию, которую ему поручили выполнять на сборочном конвейере. А потом нам повезло с этим маленьким и уютным гардеробом и с удобным потертым плюшевым креслом, в котором Серж мог дремать или решать кроссворды большую часть рабочего времени, и получать еженедельно свою грошовую зарплату, которая была много меньше стоимости моей самой простой куклы.

На улице собачий холод. Кто бы мог подумать, что в Париже бывает так холодно. Но я хожу очень быстро, и это поможет мне согреться. Непременно. Все это так некстати теперь, и в стране, где это под запретом. Сколько придется заплатить, Сашá даже мне не сказала, хватит ли мне денег и можно ли доверять доктору Лесору? Я надеюсь, он не занесет мне инфекцию. Когда читаешь в газете все эти ужасные истории о криминальных абортах, становится страшно.

И еще я все время думаю, что в первые годы нашего брака мы были почти все время в разлуке, и только теперь, в этой унизительной парижской нищете и привычном отчаянии, наша сексуальная жизнь стала неуместно регулярной. Хотя, может, это неверное слово, скорее мы оба использовали соитие как бегство от жизненных неурядиц и изматывающего страха будущего. Мы оба инстинктивно искали утешения в телах друг друга, но при этом оставались какими-то непроницаемыми, непрозрачными организмами со скрытыми друг от друга темными мыслями и чувствами. Все это так далеко от занятий любовью и даже от исполнения супружеского долга, что беременность кажется просто невообразимой. Выброшенные из жизни не могут иметь детей, не должны. Нет, давайте даже не будем думать об этом как о ребенке. Мы бы его не прокормили. Мы не можем себе позволить младенца. Младенцы – удел более счастливых людей.

Четыре часа спустя мадам Глобулё выглянула в окно и заметила невероятно бледную женщину средних лет, которая медленно, неверными шагами на дрожащих ногах переходила перекресток с оживленным движением прямо напротив мясной лавки. Когда женщина подошла поближе и вошла в узкую неприметную дверь, что вела в дешевые меблированные комнаты, соседка наконец меня узнала. Но мы никогда не обменивались с ней ничем, кроме сухого «bonjour». Так что она задернула занавеску и отправилась на кухню готовить свой скудный ужин.

Серж вернулся домой около трех часов утра. Было очень темно, и глаза его едва различали грязную лестницу, пока он взбирался на наш чердак. Он нашел меня в кресле. Я забралась в него с ногами и обняла колени, низко опустив голову. Муж позвал меня по имени: «Мари, дорогая, ты уснула в кресле. Иди ложись в постель». Но ответа не последовало. Он подошел и осторожно тронул меня за плечо. И тогда моя голова неестественно откинулась назад и в сторону и застыла. В ужасе Серж отпрянул и схватил лампу, в ее тусклом свете с трудом разглядел бескровное лицо с приоткрытым ртом. Перфорация матки, сильное кровотечение, у меня не было шансов. Я уходила без особых страданий и чувствуя долгожданное облегчение и умиротворение. Когда Серж обнаружил мое вялое тело, сердце уже почти перестало биться, но я все пыталась беззвучно шептать что-то о седой госпоже, не желающей умирать.

Пока я была в больнице, муж мой остался совершенно без присмотра и защиты и очень скоро был обведен вокруг пальца сладкоголосым агентом ГПУ, который убедил его подать заявление на возвращение. Все это вполне предсказуемо закончилось арестом и тихой смертью в тюремной больнице в Туруханске уже шесть месяцев спустя.

 

2022… А падать вниз по одному…

«Так жить нам вместе, словно листьям, а падать вниз по одному». Весь день напеваю слова этой забытой бардовской песни. Моя мать часто пела ее со своими друзьями в нашей маленькой кухне. Они пели тихо, потому что бард был полузапрещенный. А потом скорбно шептали, что оттепель закончилась, и снова подмораживает, и нет никаких надежд на будущее. Мне было не больше четырех или пяти лет, слишком мала, чтобы понять. Шел, кажется, семидесятый. Но я считывала тупое отчаяние и тошнотворную безвыходность этих песен и жалобных шепотков. Я надеюсь, с матерью все хорошо там, в доме престарелых. Мне хочется верить, что она не понимает, что происходит. Хотя это и не оправдывает моего выбора.

– Алекс, дорогой, я ухожу! Мне нужно успеть вымыть полы до открытия детсада в восемь. А ты спи, я знаю, ты сова и, скорее всего, просидел за компом всю ночь.

Я замираю в ожидании на несколько секунд. Но ответа нет. Мы говорим друг с другом все реже. И я скучаю по тому времени, когда мы были настоящими друзьями и жили на одной волне. У Алекса не было отца. Вася погиб молодым. Время было тревожное и опасное, но все же оно открывало возможности, я имею в виду, что не все возможности схлопывались тогда, как теперь. Я решила не поступать в аспирантуру, потому что нужно было выживать, помогать матери, содержать себя и талантливого мужа. Он был родом с Кубани, из казачьей станицы, золотой медалист, лучший студент, а потом аспирант. Мы поженились в 1995-м, а уже в следующем году Вася погиб, взбираясь на сложную вершину Коштан Тау. Алекс родился через два месяца после смерти своего отца. Возможно, поэтому мы стали так близки. У него даже девушки никогда не было. Я вечно мучилась по этому поводу, металась между ревностью и желанием счастья своему ребенку. После нашего бегства все изменилось.

Медленно и осторожно я спускаюсь по крутой металлической лестнице, что соединяет нашу квартиру без отопления в центре старого города с узкой, горбатой улицей, бегущей вдоль холма. Первый же вдох уличного воздуха приносит взвесь смутных запахов серы, кошек и прелого аромата опавших листьев. Только здесь так пахнет.

Алекс – смысл моей жизни. Еще год назад он мог легко уехать в Европу. Его приняли в аспирантуру в престижный швейцарский научный центр. Но я его не отпустила. Тогда мы думали, что все это пройдет, скоро закончится. И я не могла отправить его одного. Ему всего двадцать семь. И уехать с ним вместе тоже не было никакой возможности: бабушкин Альцгеймер становился все хуже, и уйти со своих трех работ я не могла. Но когда началась мобилизация, я быстро убедила себя, что можно оставить маму одну и уволиться со всех работ. Не могла же я отпустить ребенка сюда одного. Кто же ему будет готовить, заботиться о нем, защищать его?

Так мы и оказались в этой последней безвизовой стране, открытой для владельцев проклятого паспорта с беременным орлом-мутантом на обложке болезненного цвета венозной крови. Но скоро и здесь примут законы, которые превратят нас в преступников, и тогда нас затолкают обратно в горящее жерло вулкана, из которого одна дорога – в ад. Феноменологическое исчезновение – это наша судьба. Нас не должно быть. Но трудно заставить феноменологически исчезнуть десятки миллионов людей. Даже если построить высокий забор вокруг проклятой страны и никого не выпускать и не впускать, даже если мир притворится, что нас никогда и не существовало.

В этом отказе признать, что и у нас есть право на жизнь, мне мнится какая-то близорукость и неспособность мыслить хотя бы с минимальным зазором на будущее. Возможно, я пристрастна и необъективна, ведь это моя судьба и жизнь моего сына, но я все равно считаю, что в XXI веке какой-то бюрократический атавизм – лишать людей прав на основании паспорта или, проще говоря, места, в котором человек не выбирал родиться. Во всем этом меня приводит в отчаяние даже не наша коллективная судьба, но так легко и незаметно ставшая нормой отмена международного права, базовых категорий равенства и справедливости, презумпции невиновности и, самое главное, неотъемлемой ценности каждой жизни. Ведь теперь кто угодно может быть отменен в любой момент и превращен в реваншистскую бомбу замедленного действия. Я понимаю, что по логике этого мира нет прав человека для тех, кто их нарушает. Но как быть тому, чьим именем эти преступления совершаются без его разрешения и, тем более, благословения? Почему политики не заглядывают так глубоко? Современные политики вообще напоминают мне героев Джонатана Свифта с коротким циклом памяти и дефицитом внимания. Но у них нет хлопальщиков по ушам, которые бы возвращали их к реальности.

На блошином рынке мне повстречалась старая книга без обложки. Это сборник мемуаров, написанный первой волной послереволюционных эмигрантов. Все они радуются, получая Нансеновские паспорта. Такого нам никто и никогда не предложит, потому что в глазах мирового сообщества мы не заслуживаем спасения.

Алекс – физик-теоретик. Он никогда не найдет здесь работу по специальности. Да и не ищет, если честно. Он только продолжает писать свои страстные, сложносочиненные антивоенные посты и снимать видео, за которые ему ничего не платят. Впрочем, я сомневаюсь и в том, что их кто-то смотрит. Но когда я вижу угрожающие комментарии троллей под его творениями, меня всякий раз переполняет липкий страх. Лексо, как его здесь называют, все сочиняет свои посты и ведет блог о прекрасной стране будущего. Он не понимает, что это будущее никогда не наступит, что его либеральные ценности обанкротились, как и наши левацкие много лет назад, и что всем нам нужно нечто совершенно иное, чего ни один политик не способен даже вообразить, потому что они в основном видят мир как большой многоквартирный дом с маленькими и большими национальными квартирами, или как дворец с богатыми залами для избранных и жалкими комнатенками для слуг. Но и тот и другой образ мира, по сути, тоскливы и беспросветны.

Алекс, кажется, застрял в каком-то промежуточном пространстве не там и не здесь. Он все еще сильно привязан к тому, что мы оставили позади, в черной дыре нашей прежней жизни. Когда я прошу его посмотреть на красивый вид или занятную местную сценку яростно-эмоционального и искреннего человеческого общения, он остается равнодушным. Все это для него временно, жизнь, к которой нет смысла приспосабливаться. Мне кажется, это ошибочный подход для эмигранта. Я считаю, что нам следует врастать как можно быстрее и глубже в жизнь проклятых, второсортных и вечно смиренных. Для меня это проще – женщины легче адаптируются по своей природе, а работа, которую я делаю здесь, помогает мне найти друзей среди местных и почувствовать текстуру их жизни. Но это еще и потому, что, как оказалось, я всегда жила как будто в изгнании. Я унаследовала это самоощущение от матери, прожившей всю жизнь во внутренней эмиграции. Но Алекс – другое дело. Я сделала все, чтобы он не страдал от того, что он изгой. И он стал воспринимать свою иллюзорную привилегию как должное.

Хотя, возможно, я не права, и его жизнь была тоже отмечена неприкаянностью уже с детства. Когда ему было лет пять, мы часто ходили гулять в большой парк, после того как я забирала его из детского сада. У нас был свой ритуал: мы покупали желто-красное мороженое у уличного торговца и забирались на горку, чтобы полюбоваться городом сверху. Алекс просил монетку, скармливал ее большой подзорной трубе и смотрел в нее битый час. Последним номером нашей программы была старая, давно отключенная телефонная будка, которую почему-то забыли у входа в парк. Мы непременно заходили внутрь и стояли так некоторое время, вдыхая спертый, душный воздух. И всякий раз Алекс предлагал мне поселиться в этой будке.

– А где мы будем спать?

– На полу. Мы можем достать матрас.

– Но там же нет места для нас обоих.

– Мы как-нибудь втиснемся.

– А на чем я буду готовить тебе кашу на завтрак?

– Мы можем вместо этого есть хот-доги. И мороженое.

Готовился ли он уже тогда к нашему нынешнему существованию в вечно стесненных обстоятельствах хронической заброшенности? Впрочем, у нас и в то время не было своей квартиры. Я купила ее много позже, после того, как смогла накопить на ипотеку бесконечными уроками английского и институтской работой на две ставки, так что мой рабочий день часто длился по двенадцать часов. С трудом доставшаяся собственная квартира была простой и дешевой, потому что помещалась в так называемой Новой Москве, как тогда окрестили присоединенные к городу убогие пригороды. Но когда Алекс был маленьким, мы жили с моей матерью в ее двухкомнатной квартире в хрущевской пятиэтажке.

Мама была шестидесятницей и физиком, как и Алекс. Кроме того, она была честной интернационалисткой, если не сказать, космополиткой в душе. Ей так и не привелось увидеть мир, но она отказывалась смотреть на него сквозь национальные очки. Она обожала Городницкого и Галича и заставила и меня полюбить их странные баллады, не переводимые ни на один язык.

Неделю назад, когда я шла из детского сада на другую работу, ту, где я мою окна в старом городе, я наткнулась на огромный блошиный рынок, полный всякого хлама, ошметков человеческих жизней и осколков забытых эпох. Все было аккуратно разложено на земле и слегка припорошено первым снегом. Среди бесконечных советских значков «Заслуженный альпинист СССР» и «Депутат сельсовета», между колючих пластмассовых роз и тюльпанов и горой использованных новогодних открыток со снеговиками и пионерами я нашла виниловую пластинку Клячкина с «Элегией», той самой, что я все время мычу себе под нос. Я радостно купила пластинку, хотя проигрыватель и не предвиделся. И с тех пор стала приходить на блошиный рынок регулярно. Это не потому, что мне нравятся старые предметы из СССР, я не ностальгирую по Советскому Союзу, но на этом рынке всепоглощающая ненависть последних месяцев становится менее ощутимой и проступает что-то забыто-человеческое. На пару мгновений я даже ощущаю, что и для меня найдется место в мире, и у меня, в итоге, есть право на продолжение жизни.

Ну вот, я почти закончила мыть полы, осталось только фойе, которое скоро заполнится звонкими голосами малышей и их особым орехово-молочным запахом. Но ноги меня уже не держат. Присяду-ка я на пять минут прямо на пол. Снизу комната кажется еще просторнее, возможно, потому, что по всему периметру она обрамлена маленькими детскими шкафчиками. Как странно, детский сад в другом времени, в иной стране, а маленькие картинки на дверцах детских шкафчиков те же, что и в моем детстве: незабудка, зеленый грузовик, парочка красных черешен, ярко-желтый мячик, домик под красной крышей, яблоко, бабочка, трактор. Я присаживаюсь перед последним шкафчиком с оранжевой птицей на дверце. Когда мне было три года, у меня на шкафчике была такая же, только красная. Я часто представляла себя этой птицей, и мне казалось, что я могу улететь из ненавистного детского сада навстречу свободе и счастью. Но мои красные перышки неизменно превращались в языки пламени, а затем и в пепел.

Я прохожу через центр города по несколько раз в день. Он представляет собой естественный амфитеатр, окруженный холмами, так что люди движутся по узким ячейкам и более широким артериям к центральной арене и назад. Это небольшой город, и потому концентрация отвергнутых, всех этих обломков человеческих крушений из нашей уродливой страны, слишком высока. Иногда мне кажется, что существует невидимый театральный режиссер, который заставляет нас сталкиваться друг с другом так часто. Ежедневно я встречаю множество людей, с которыми пересекалась в разные периоды моей жизни – это студенты из нескольких учебных заведений, где мне доводилось работать, и мои частные ученики, друзья моего сына и бывшие коллеги, журналисты и активисты, скрывающиеся от репрессий. Нам больше некуда ехать, но и приезд сюда – это неразумное решение, ведь мы здесь совершенно незащищены, и можно только надеяться, что режим нами не заинтересуется.

Однако несколько фальшиво улыбающихся лиц то и дело возникают то там, то здесь, а их владельцы рассказывают одинаковые истории о том, что якобы занимаются научными исследованиями в местной библиотеке или музее, на самом деле вынюхивая все, что можно, подслушивая разговоры и выуживая из людей информацию, а порой и прямо провоцируя на обсуждение войны. Наверное, у стукачей тоже есть свой план по доносам, согласно которому они должны обнаружить и добиться экстрадиции определенного количества врагов, а если таковых не обнаружится, их нужно придумать, чтобы оправдать свое существование.

Почему мы уехали? Не только чтобы избежать призыва, но и потому что Алекс был довольно активен в социальных сетях, а потом завел свой обличительный канал в интернете, который стал слишком популярным. У нас дома был обыск, и у него изъяли все компьютеры и телефоны. На следующий день его попросили написать заявление об уходе в институте, где он работал. Вечером я попыталась развеселить сына и сказала шутя, что его зарплата была такая маленькая, что все равно не было никакого смысла держаться за эту работу. Но Алекс даже не улыбнулся.

Следующие три недели прошли в каком-то тумане – мы собирали и готовили документы, определяли бабушку в дом престарелых, сдавали квартиру. Я молила бога, чтобы ему разрешили выехать за границу, чтобы его не задержали как носителя мифической гостайны. В те несколько ужасно долгих секунд, пока пограничник ждал появления на экране своего компьютера информации о паспорте Алекса, я стояла в десяти шагах, прямо за желтой линией, и холодный пот стекал вниз у меня по спине. Я сказала Алексу не поворачиваться и постараться казаться спокойным. Наконец, послышался глухой шлепок печати на странице его паспорта, и сын пересек свой Рубикон. Въездная граница была уже совсем другой историей. Там было много унижения и обреченности, но не было этого липкого страха.

Пол вымыт, и я направляюсь в маленькое кафе у моста. Этот мост теперь стал центром моей жизни. Я пересекаю его по несколько раз в день. Сам мост представляет собой непримечательную конструкцию конца XIX века, которая раньше была протянута над рекой, но позднее реку спрятали под землю, а под мостом построили новое шоссе. Оно шумное и загазованное, но на мосту есть одно место, с которого открывается прекрасный вид на городской горизонт во всей его эклектике: церковные кресты и стеклянные небоскребы на фоне мягких желто-зеленых холмов.

Кафе непритязательно названо «У моста». Здесь не подают ничего особенного и даже кофе самый обычный, но интернет шустрый и редко отключается, а хозяйка разрешает мне сидеть подолгу с одной чашкой пустого чая. Сегодня я проведу урок английского с подростком в Дубае, а потом сама выступлю в роли ученицы на языковом уроке в зуме. После этого я отправлюсь к мадам Нани, чтобы сделать уборку, приготовить обед и почитать ей поэзию английских романтиков. Дочка мадам Нани работает прислугой в Италии и на эти деньги нанимает меня помогать своей собственной больной матери. Мадам Нани очень высокая и худая женщина с прямой, негнущейся спиной. Она в вечном трауре, после того как на цитрусовой войне в начале 1990-х погиб ее сын.

У мадам Нани тоже очень хороший интернет, и она позволяет мне посидеть подольше, чтобы спокойно провести уроки английского. Моя вторая ученица по-прежнему в Москве. Но ее родители надеются, что ей удастся уехать. Я никогда не смогу преподавать английский местным жителям, потому что здешние дети уже не знают русского, а я никогда не смогу выучить их язык в достаточной степени, чтобы объяснять на нем грамматику. Так что будущего у меня нет. Да и вообще, я понимаю, что и здесь мы создаем свои собственные, отдельные пространства, совершенно не связанные с местной культурой и жизнью. И глухое раздражение уже зреет среди жителей этого чудесного города и, в конце концов, непременно взорвется и сметет и интеллектуальный книжный магазин, и кофейню, и несколько баров.

Чтобы добраться до старинного дома мадам Нани с красивым деревянным балконом по периметру, мне нужно снова пройти по мосту. Я всегда замедляю шаг и любуюсь резным силуэтом старого собора на фоне холма, а потом резко опускаю взгляд и позволяю закапанному бензином темному асфальту прямо под мостом поманить мое усталое тело. Хотя не так уж я и стара. В конце года мне исполнится пятьдесят восемь. Но чувствую я себя гораздо старше. Парапет очень низкий, особенно для такого высокого человека, как я. Я могла бы легко перемахнуть через него, ведь ноги-то у меня длинные и по-прежнему сильные, хотя тело и отяжелело и стало каким-то деревянным. Странно, но на мосту нет противосуицидных сеток, как в других городах. Днем здесь всегда многолюдно. Так что лучше вернуться ночью, чтобы избежать непрошеного спасения каким-нибудь добрым самаритянином. Хотя откуда ему взяться? Я не молода и не красива. И уж точно выгляжу как человек не отсюда. Так стоит ли спасать мою жизнь? Разве что ради видео в «ТикТоке». Не более того.

На другой стороне моста я замечаю маленький продуктовый магазинчик в подвале старого дома. Мне нравятся такие магазинчики. В них продаются продукты сомнительного качества в скромной упаковке, которые не встретить в больших супермаркетах. Но все это идеально подходит для моей стряпни: дешевый маргарин, гречка, яичный меланж, требуха, имитация крабового мяса, консервированная ламинария. Это еще одна статья нашего дохода. Нет, я не изготавливаю изысканные торты в форме церквей, как в знаменитом фильме Абуладзе. Но мои простые и недорогие маргариновые медовики и бюджетные эклеры с заварным кремом пользуются популярностью среди тех, кто помнит советские пирожные и у кого нет денег на что-то получше. Еще я готовлю дешевые офисные обеды из простых и пресных ингредиентов и без всех этих трав и специй, которые не по вкусу релокантам. Я упаковываю ланчи в пластмассовые коробки и разношу их по импровизированным домашним офисам и временным коворкингам по всему городу.

До того, как я пройду по мосту в последний раз на сегодня и закроюсь в нашей кухоньке, чтобы испечь два праздничных торта, у меня есть еще одна работа – вымыть окна в маленьком, элегантном бутике двух молодых местных дизайнерок. Мне очень нравятся их веселые и яркие шелковые блузы с необычными узорами и уникальными шрифтами, и пушистые шубки из искусственного меха конфетных оттенков – мята, абрикос, младенческий розовый, небесный голубой. Я мою тщательно, чтобы окна были без единого пятнышка и все прохожие могли видеть с улицы эти чудесные, позитивные вещи.

От знакомых я слышала, что в городе было уже несколько случаев похищений. Прямо среди бела дня. Активисты, художники, журналисты, все в опасности. Местная полиция и спецслужбы притворяются, что им ничего об этом не известно. Все это так же абсурдно и бессмысленно, как и похищения лидеров белой эмиграции в Европе в 1920-х и 1930-х годах, когда агенты НКВД тайно увозили похищенных в СССР, где они вскоре исчезали без следа. Неужели власти так боятся оппозиции? Разве не очевидно, что эти наивные мальчики и потрепанная жизнью интеллигенция не могут причинить вреда режиму точно так же, как белые эмигранты не могли свергнуть большевизм. Но система не изменилась. Она нуждается во врагах, чтобы продолжать свое существование. Это и придает смысл ее бессмысленности. Год за годом, век за веком.

Дизайнерки щедро заплатили мне за чистые окна. Мало того, они еще и подарили мне яркую блузу из своей старой коллекции. Это роскошная и радостная вещь, совершенно не вяжущаяся с моей теперешней жизнью. И все же она мне очень идет. Так что на следующее утро, несмотря на холодную погоду, я шагаю по городу в расстегнутом пальто, чтобы всем была видна моя гранатовая шелковая обнова. Посреди моста я, как обычно, смотрю вниз и чуть влево и вдруг замечаю, что по узкому тротуарчику под мостом идет Алекс. Я узнаю его походку, его ярко-желтое худи и большие зеленые наушники на лохматой голове.

В этот момент две фигуры в сером показываются из-под моста и быстро подходят к Алексу. Словно в немом кино, я наблюдаю, как на него сыпятся мощные удары, как грубо ему заламывают руки и тащат к машине, притормозившей на секунду у бордюра. В следующее мгновение его заталкивают на заднее сиденье, и серый автомобиль почти сразу смешивается с оживленным потоком движения. И только зеленые наушники остаются лежать на пустом тротуаре. Все это происходит очень быстро и в то же время как бы в замедленном темпе. Крик застревает у меня в горле и превращается в какой-то полузадушенный стон. И только мои длинные руки в широких красных шелковых рукавах взмывают вверх и застывают в воздухе, не в силах защитить моего мальчика, спрятать его от мира. Медленно и беззвучно я оседаю на землю, как большая испуганная птица.

Днем здесь всегда многолюдно. Я приду ночью. А завтра, когда все обнаружится, они наконец-то затянут мост сеткой, как в Лондоне.

   2122. Дважды два выходит пять!

И почему эта странная песенка прилипла ко мне, кто знает! Она из старого фильма, ему уже несколько столетий, из того времени, когда человечество верило в победу науки и технологий, но сомневалось в том, что робот может быть таким же совершенным, как человек. Какая глупая самоуверенность. «Я – человек! Я звучу гордо!» – восклицает пьяный герой этого наивного фильма. Посткиберпанковская группа «Семиотические призраки» записала кавер этой песни спустя 140 лет. В их версии ее поет киборг, и это совершенно меняет смысл. Видите ли, о песне вспомнили как раз тогда, когда киборги наконец получили право голоса. Наши родители были еще живы. А мы были еще совсем зелеными, я и Тим. Тим мог разговаривать и даже ходил в школу. А теперь он ЗС (запрещенное существо), которое подлежит уничтожению.

Как нелепое чудовище, кусающее ядовитыми зубами собственный хвост, к началу 2040-х годов страна, в которой родились наши родители, распалась на несколько больших и маленьких частей. Распаду предшествовал долгий и мучительный период войн и экономического упадка. Папа и мама родились в самом конце жизненного цикла этого государства, в маленьком городке на северо-западной границе. Городок был бедный и депрессивный. Его прежнее сердце – военный институт биохимических исследований с опытным заводом, давно закрылся. В городе не было полицейского участка, «скорой помощи» и даже пожарной команды, не говоря о больнице, школе или детском саде. Жители выживали на грибах и ягодах. Однажды городок оказался мишенью загадочной воздушной атаки несколькими самолетами без опознавательных знаков. На головы ничего не подозревавших жителей были сброшены экспериментальные капсулы с поливалентными поражающими веществами. Погибло всего несколько человек, но многие серьезно заболели и стали инвалидами.

Дедушка и бабушка с отцовской стороны были образованными людьми, учеными. О таком мы не можем даже мечтать. Они работали в том самом проклятом институте, который с тех пор превратился в заброшку. А мамины родители и вовсе эмигрировали в Южную Америку еще в 2039 году, оставив новорожденную маму с каким-то дальним родственником, который вскоре умер. Так мама оказалась в приюте.

А потом все стало рушиться. Умер еще один диктатор, и начались долгая смута, хаос, жестокая борьба за власть и вечная гражданская война и беззаконие. Затем рушащаяся империя попала под внешнее управление, и уже через год ее бывшие подданные обнаружили себя в новой стране с новыми законами, хотя, возможно, и не такими уж новыми. Каждому полагался минимальный рацион продуктов, медицинского обслуживания и развлечений. Все жили в ячейках вместо домов или квартир, не имели никакой собственности и должны были зарабатывать очки хорошим поведением с тем, чтобы обменять их на маленькие привилегии и жалкие удовольствия.

Все это очень напоминало времена военного коммунизма, но с одним важным отличием. В 1920-х годах людей просили подождать и потерпеть во имя светлого будущего, а в 2041-м будущее было отменено, лишения стали нормой. Жизненные траектории наших родителей оказались определены и зафиксированы раз и навсегда, с рождения и до смерти, как будто они жили в раннем Средневековье. В отличие от своих ученых родителей, наш отец мог мечтать только о карьере механика и провести всю жизнь, ремонтируя старые машины, ведь других вокруг просто не было. Большой обломок старой империи отделили, надежно отгородили от остального мира, снабдили самым необходимым и, в силу его относительной технологической развитости и плохого климата, превратили в большое отверточное производство у черта на рогах. Такие отверточные фабрики в основном обслуживались роботами и делали недоступную местному населению продукцию, тогда как умельцы вроде нашего отца были нарасхват. В отличие от роботов, отец мог собрать резво бегающий автомобиль буквально из ничего.

К тому времени роботы стали сложными и тонко настраиваемыми до такой степени, что научились впадать в депрессию. Кстати, от этого я их и лечу. Но мои пациенты не похожи на Марвина из «Автостопом по галактике». У них путаются алгоритмы, и они начинают тормозить и выполнять неверные действия, так что их продукцию остается только забраковать. На заводе телепортационных систем, где я работала, просто нельзя было позволить роботам пребывать в депрессии. Ведь они бы перепортили кучу дорогостоящих механизмов, сборкой которых занимались. Моей задачей было выводить их из ступора и возвращать интерес к тому, что они делают. Но это отдельная история. Я ее вам непременно расскажу в другой раз, если он случится. Здесь же важно сказать, что я неплохо училась в школе и меня наградили стипендией для обучения на однолетних курсах, которые иначе наша семья бы просто не смогла себе позволить. А профессия роботопсихолога весьма престижная.

Наша мама, хоть и сирота, тоже смогла окончить какие-то годичные курсы дизайнеров промышленных зданий. Ну, это они так назывались, а на самом деле готовили кого-то среднего между прорабом и инженером по технике безопасности. На больших заводах были настоящие инженеры и дизайнеры роботов. А в маленьких мастерских, как у нашего отца, довольствовались простым вариантом для предотвращения пожаров, электротравм и наводнений, и для того, чтобы стены были покрашены в бледно-зеленый, успокаивающий психику цвет, а практичная дешевая мебель была достаточно комфортной для рабочих. Так наши родители и познакомились, когда мама взялась за ремонт папиной мастерской с целью сделать ее интерьер более веселым и жизнерадостным.

Обоим было за сорок и ни один не думал о браке. Каждый жил в своей двенадцатиметровой эргономичной ячейке со спальной антресолью под потолком и складным столом у стены, строго на одного человека. Они не могли и не хотели представить себе какую-то другую жизнь. Но их встреча все изменила. Потом родилась я, и мы переехали в ячейку побольше. В ней была двойная спальная антресоль и настоящая станция кормления. Когда мама не занималась своими промышленными проектами, она любила смешивать и комбинировать разные краски, хотя яркие предметы и не приветствовались властями. Но мама знала, где найти правильные растения, коренья, минералы, которые подмешивала к своим самодельным краскам, чтобы добиться теплых и живых оттенков. Она научилась этому, когда сбежала из приюта и стала жить у местной травницы и знахарки. «Меня воспитала ведьма», – любила шутить мама. Мамины краски, покрывавшие наши стены и мебель, были недолговечны, быстро выцветали и меняли оттенок. Но наша ячейка все равно сильно отличалась от других.

Я помню самодельные книжки, которые мастерила для меня мама, потому что бумажные к тому времени вышли из употребления, и все перешли на аудиоварианты или напрямую загружали информацию в мозг. Но для этого нужно было иметь специальный девайс, а позволить его себе могли далеко не все. Мама сама рисовала иллюстрации для этих книжек и экспериментировала со шрифтами. Она по секрету пристрастила меня читать таким старомодным способом, за что я ей признательна, поскольку мне это очень пригодилось теперь, когда нам нужно выжить в заброшенной лаборатории, и очень важно уметь прочесть и понять все надписи на старых коробках и склянках.

Когда мне было четыре года, родился брат. Я помню крошечное морщинистое существо с проницательными зелеными глазами – ужасно грустное, беспомощное и всезнающее. Он все время плакал, замолкая, только когда я пела ему песенку – ту самую, что я все время мурлыкаю под нос: «Дважды два выходит пять!» A A A A F Cis E.

Мы понимали друг друга без слов. Тим был умный, хотя об этом никто не догадывался, и еще он чувствовал то, что было неведомо окружающим. Читать он не любил, он вообще не любил слова и разговоры, но его песчаные картины говорили больше слов. Впервые Тим попробовал рисовать песком, когда разбились мамины песочные часы, высвободив при этом маленький зеленый холмик. Тим стал играть с этим кварцевым чудом и нарисовал из него картинку на подносе. Мама тогда попросила отца сделать для него специальный столик для песочного рисования с маленькой оранжевой лампой. Песочные картины занимали Тима часами. Он рисовал животных, деревья, цветы, но людей – никогда.

Когда Тиму исполнилось двенадцать, у него начались внезапные перепады настроения, что в общем-то было нормальным для подростка, но только в его случае приступы становились все более яростными и частыми и нередко заканчивались амнезией. Сначала он застывал, а потом не мог вспомнить своего имени и даже меня не узнавал. Через несколько дней он возвращался к своему прежнему «я». Одним из первых пугающих изменений, которое я заметила, была его походка. Гиперкинетическое расстройство заставляет людей ходить развинченным, но вместе с тем и скованным шагом, как будто они – механические куклы, у которых неумолимо заканчивается завод. К сожалению, болезнь повлияла и на его способность создавать песчаные картины: прежде ловкие руки Тима перестали слушаться. Дежурный совет телемедицинского терапевта пойти и отдохнуть не принес желаемых результатов. После нескольких исследований доктора выявили, что у него редкая форма нейродегенеративной хореи. Болезнь могла быть наследственной, но уж точно была неизлечимой.

У нашей семьи никогда не было доступа к настоящей медицине. Однако, как оказалось, недуг Тима был в центре современных медицинских исследований: в силу накапливавшихся генных мутаций болезнь перестала быть столь уж редкой в человеческой популяции. И брата включили в качестве подопытной свинки в экспериментальную программу по поиску лекарства от этого коварного синдрома.

Нашу семью обозначили буквами ПН. Это значит «полу-несущественные». В детстве мы не слишком хорошо понимали, что значит эта потенциальная несущественность, потому что наш Региональный Союз – не то аналог государства, не то просто отчаянная попытка собрать вместе хоть на каких-то основаниях распадающиеся части давно умершего политического организма, как-то выживал, и у нас был доступ к основным, пусть и ограниченным услугам. Но к 2110-м годам все и без того жалкие ресурсы истощились, изменения климата достигли невиданного размаха, так что в нашем полузаброшенном городе стало просто опасно жить. Перепады температуры, вечные наводнения и ураганы были особенно непредсказуемыми в разрушающемся городском пространстве. Номинальное правительство прекратило все программы помощи и кинулось распродавать остававшиеся активы, намереваясь сбежать с деньгами, сначала в КБ (Клиники Будущего) с тем, чтобы получить апгрейд в виде отменного здоровья и усовершенствованного интеллекта, а потом в ГБ (Города Будущего) для избранных, спешно создававшиеся на искусственных островах и спутниках.

Мы вдвоем с Тимом уже так давно. Вдвоем против всего мира. Наши родители умерли, когда мне было 19. Болезнь уже начала уничтожать личность Тима, когда случилась радиоактивная утечка на электростанции недалеко от мастерской отца. Папа и мама вечно там что-то ремонтировали, доводили до ума, исправляли, и потому проводили все дни в мастерской. Через несколько недель оба умерли от острой лучевой болезни, и нам ничего не оставалось, как привыкнуть к выживанию в одиночку.

Мы с трудом сводили концы с концами, но в первые несколько лет Тим получал бесплатную медицинскую помощь, хотя эффективность этого нового экспериментального метода была и не доказана. Самое главное, ему имплантировали ГСМ-нейростимулятор последней модели, который позволял ему дышать, говорить, ходить и есть самостоятельно. Но все равно нам приходилось туго, потому что работа была только у меня. И я стала искать дополнительные способы заработка, чтобы удержаться на плаву.

Я унаследовала эту способность от мамы, которая тоже никогда не воспринимала серьезно свою официальную, социально одобряемую работу. Оказалось, что я прирожденный огородник. И я стала выращивать цветы и овощи прямо в нашей ячейке. Хрустящие огурцы и сладкие помидоры, все это было незаконно, экзотично и роскошно. Люди давно забыли, какой была на вкус такая еда, и охотно платили за то, чтобы попробовать ее снова и хоть немного разнообразить свою обычную диету из биомассы, сделанной из сверчков и личинок. Меня могли посадить в тюрьму за это незаконное предпринимательство, но наша с Тимом жизнь стала менее безрадостной.

Постойте, на самом деле нас было не двое, а трое, ведь вскоре у нас появилась Дурашка. Мы держали ее в секрете. Поначалу я запирала ее в кладовке, но позднее, когда соседи стали покупать у нас молочные продукты, мы перестали ее прятать и она свободно паслась во дворе. Дурашка – белая, голубоглазая козочка, которую я купила на черном рынке, чтобы делать йогурт для Тима. Ночью перед отъездом я плакала, потому что не хотела оставлять ее у соседей. Дурашка все засовывала голову мне под мышку и жалобно блеяла, предчувствуя скорую разлуку. Но нас ожидала полная неизвестность, и взять ее с собой было бы безответственно.

Осенью 2122 года нам сообщили, что медицинская программа Тима сворачивается из-за отсутствия финансирования. К тому же пациентов с его диагнозом оставалось все меньше, и продолжать исследования стало нецелесообразным. К тому времени уже на ранних сроках беременности будущие матери были обязаны проходить через всевозможные скрининги, чтобы исключить рождение больных и нежизнеспособных детей. Те же, кто уже родился, теперь должны были заслужить право на жизнь и сдать экзамен, состоявший из когнитивных и физических тестов. Тим провалил оба. Он не мог полноценно работать и его можно было легко и дешево заменить роботом.

Через неделю на имя Тима пришел сертификат Запрещенного Существа и уведомление о том, что больше он не будет получать бесплатных инъекций и приезжать на ежегодную замену аккумуляторов в его стимуляторе и корректирование системы ГСМ. Мне предложили сдать Тима в специальное заведение для ЗС или подвергнуть эвтаназии. В то время брат уже не говорил, но еще мог реагировать на мои вопросы. Вообще-то он никогда не любил разговоры, но тихонько мычал любимые мелодии без слов, улыбаясь каким-то обрывкам своей разорванной в клочья памяти. Скрюченные болезнью руки все время пытались имитировать пересыпание песка. И мы все еще могли играть в нашу старую игру. Я напевала ему песенку «Дважды два выходит пять», а он с трудом поднимал указательный и средний палец, потом снова, и наконец, с робкой улыбкой, показывал раскрытую ладонь.

У нас не было разрешения на смену места жительства. Так что нужно было уезжать быстро и тайно. Я встретилась со своим бывшим. Он занимался нелегальной переправкой людей на свободные территории. Так теперь называют заброшенные и непригодные для жизни места, которых стало очень много на планете. Находиться там небезопасно, а взять с них нечего, и потому власти на любом уровне не проявляют интереса к этим пространствам и не пытаются их контролировать. Ник начертил на карте план нашего путешествия, и мы отправились в путь. Это была длинная и опасная дорога, но, услышав нашу историю, многие нам помогали совершенно бесплатно. Мы пересекли несколько лишь номинально существующих государств. Богатые и умные давно покинули эти земли. Остались только проклятые.

И вот мы здесь, в этом месте, где нет роботов, современных технологий и пресной воды, и где не осталось ни одного целого здания. Впрочем, нет, одно все же осталось. Это научный корпус с библиотекой и актовым залом. Библиотека, как оказалось, вещь очень полезная. Я нашла в ней множество книг по географии, местной флоре и фауне, и сотни медицинских монографий и справочников о бактериальных инфекциях и вирусах. Среди этих сокровищ мне случайно попались мемуары неких изгнанников, которые, по всей видимости, вынуждены были срочно покинуть страну из-за какой-то гигантской социальной катастрофы. Это были философы, поэты, писатели, музыканты и политики, разбросанные по всему свету и мечтавшие вернуться домой, к своим прежним, счастливым и безвозвратно утраченным жизням. Это было так не похоже на нашу историю. Мы с Тимом не мечтали вернуться назад и нам не по чему было ностальгировать. Но мне все равно понравилась книга, особенно стихи о тоске по дому, таком непонятном для меня чувстве. Я скучаю только по времени, когда были живы родители и болезнь еще не завладела Тимом всецело. О времени, когда все еще могло пойти иначе. Хотя кто знает, могло ли, или это всего лишь моя иллюзия?

Мы посреди очень соленого, мелкого озера, окруженного пустыней. Здесь почти нет растительности, только несколько кустов жузгуна и низкие заросли солянки. Тим все еще пытается рисовать свои эфемерные картины белым соленым песком. Но руки его больше не слушаются. Наша жизнь зависит от количества дождевой воды, которую я могу собрать во всевозможные емкости – старые трехлитровые стеклянные банки, ржавые кастрюли, пластиковые канистры и даже ванны. Но воды нам все время не хватает. Потому что дождь идет все реже и скоро начнется сухой сезон. Только один из трех колодцев у старой биолаборатории действующий. На прошлой неделе я нашла в самой лаборатории портативный опреснитель воды, но он работает на электричестве или, на худой конец, на бензине, что звучит в сегодняшней жизни как сказка. Я научилась рыбачить и даже ловить куропаток в простейшие силки. Но в охоте и рыбалке мне приходится соперничать с лисами и пеликанами, и они часто побеждают.

Как видите, мы не единственные здесь живые существа. Время от времени нас посещает и группа людей, чей язык я не понимаю. Но слова нам не нужны. Они приходят менять свои сокровища на наши. Деньги здесь не в ходу, и все обмены совершаются по системе бартера. Вчера в обмен на пойманную мной куропатку и пару среднего размера рыб они одарили меня чумазым чугунным котелком и двумя галошами разного размера. Левая оказалась мне впору, а правая была сильно велика. Но я все равно очень обрадовалась, потому что мои старые кроссовки почти развалились. Я отчистила котелок до блеска и теперь варю в нем уху. Тим больше не может есть твердую пищу, и я готовлю суп каждый день.

Брат любит сидеть на берегу и гладить песок своей неуклюжей рукой. Он медленно добирается сюда своим дергающимся шагом испорченной заводной игрушки и садится на большой камень. Я заметила, что местные животные его совсем не боятся. Вчера я нашла его на берегу в компании слегка облезлой и растрепанной мраморной перевязки. Она стояла столбиком на задних лапах, тревожно вглядываясь в водную даль. Откуда она знает, что Тим безобиден? Возможно, по запаху. Поздним вечером, когда становится совсем темно, я иногда вижу миниатюрного лиса. Его привлекает запах еды, которую я готовлю на открытом огне. Но он боится подойти ближе, если я рядом. А еще к нам заглядывает маленькое стадо сайгаков, чтобы обглодать и без того ощипанные кусты. Они нас не боятся, но никогда не подпускают близко. Я прочла в одной из книг, что сайгаков нельзя одомашнить. Так что о молоке можно забыть.

Вот уже два дня я прячусь от Тима в биолаборатории. Он никогда не найдет сюда дорогу сам. Позавчера я рыскала в поисках чего-нибудь ценного, что можно было бы обменять на какие-то подручные средства, из которых я могла бы смастерить силки, сети и удочки. И тут я случайно опрокинула и разбила какую-то емкость с неизвестным веществом. Когда она разбилась, в воздух взвилось маленькое облачко, и я случайно вдохнула смертоносные пары. Тем же вечером у меня подскочила температура, и я начала кашлять и задыхаться. Притащившись с трудом сюда, в лабораторию, чтобы не заразить Тима, я спряталась в большом чане и накрылась парой грязных порванных армейских одеял. Меня трясло, и кожа моя покрылась мелкими язвочками. А сейчас я так слаба, что не могу даже пошевелить пальцем. Я только хриплю и царапаю ногтями ржавый чан. Скоро все закончится. Прости меня, Тим! Возможно, ты бы прожил дольше в доме инвалидов.

Тим сидел на берегу так долго, что в конце концов уснул и увидел сон о другом месте и времени. Во сне он быстро бежал и что-то кричал мне вслед. А я заливисто смеялась, и мои длинные волосы развевались по ветру и переливались темным золотом, а не сединой, как теперь. Мы бежали по тенистому парку к прекрасному, полноводному озеру, у чьих жалких остатков ему теперь снился этот сон. А потом он проснулся и долго смотрел на блестящую поверхность воды. И некому было его укрыть одеялом или накормить. Только мраморная перевязка сидела рядом и терпеливо слушала бессловесное мычание Тима: «Ляляляляфадодиезми».

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *