51(19) Дина Рубина

Подарок

(Глава из книги «Маньяк Гуревич»)

Новогоднюю елку в детстве Гуревича в дом приносил не папа, ежедневно возвращавшийся с работы мимо большого елочного базара, и не мама, которой всегда «было чем заняться», а дед Саня. Он считал, что самые пышные, самые ладные елочки продаются у них в Авиагородке. Доставлял елку из Пулково на служебном «рафике» дедов ученик, электрик Кондратий Пак. Елка прибывала с довеском в виде добавочных ветвей – на всякий случай, и для запаха. Ветки выкладывались на простыню вокруг крестовины, оставшиеся расставлялись в трехлитровые банки, распространяя по комнате лесной-зеленый аромат…
Итак, дед Саня с Кондратием Паком вносили и надежно устанавливали еще простоволосую, но в преддверии чудесного преображения ели с антресолей извлекалась коробка с елочным приданым, и дед Саня с долговязым Кондратием приступали к проверке и починке древней наследной электрической гирлянды. Ей было лет сто, происходила она из папиной семьи и служила исправно: требовалось только менять перегоревшие малюсенькие лампочки, которые добывал где-то умелец Кондратий. На вопрос любопытных «где достал?!» он отвечал, как грибник: мол, «места надо знать».
Вдвоем, стоя на коленях, голова к голове, они с дедом распутывали провода, проверяя, нет ли где разрывов, синей изолентой заматывая подозрительные места. «Пропустили, Санмойсеич!» – «Где?! Я?! Шутишь, салака?!» – «Пропустили, говорю. От тут…» – «А, это…ну, эт я без очков»
Затем гирлянду свободно и равномерно раскладывали по ветвям, и Сене доверяли включить ее в сеть и проверить, все ли в порядке. И елка озарялась, будто вздыхала всем ясным сиянием! Она не вспыхивала назойливо-городским электрическим светом, а именно озарялась изнутри ветвей, приглашая вступить в свое сказочно-таинственное нутро…
И это было лишь прологом к священнодействию.

Когда дед Саня с Кондратием Паком, выпив чаю с пирожками соседки Полины Витальевны, отбывали в свой Авиагородок, Сеня принимался околачиваться по квартире в нетерпеливом ожидании мамы. Ибо только с мамой они развешивали елочные игрушки, и только мама, со своим опытом нежных касаний, имела право приближаться к тонким шарам.
Надо было вытерпеть до возвращения мамы с работы, затем вытерпеть, пока она поужинает («Дай же мне кусок проглотить, ей-богу!»). Сеня стоял над душой, слегка приплясывая, что-то бурча и даже повизгивая… пока, наконец, не приступали, как говорил папа, «к церемонии повешения».
Для этого гасили верхнюю люстру, зато торжественно включалась зеленая Ардеко, которой полагалось служить своеобразным экраном, волшебным фонарем. Путем бережных раскопок из ватных сугробов в коробке извлекался первый шар…
У мамы были красивые руки, тонкие ловкие пальцы. Правой она держала шар за ниточку, левой невесомо поддерживала его снизу, и, поднося к Ардеко, показывала сыну каждый шар на просвет. Все они были необыкновенные: некоторые полупрозрачные, будто заиндевелые, со смутными фигурами внутри, некоторые – зеркальные. И каждому зеленый отсвет Ардеко придавал дымное лесное волшебство.
Мама и сама вовлекалась в медленное погружение в детство; она умолкала, двигалась плавно и неторопливо, и когда через полчаса папа восклицал: «Ну, ребятки, завершайте уже вашу ассамблею, дайте газету почитать!», у мамы, – как, впрочем, и у Сени, – был отрешенный вид разбуженного человека.
Включался свет, и наступал черед Сени развешивать по ветвям «мелюзгу» (но очаровательную мелюзгу!): крошечные фигурки животных и птиц, овощей и фруктов, извлекаемых из плоской гэдээровской коробки, привезенной дядей Петей с какого-то хирургического симпозиума. Все крохотули-игрушки были так скрупулезно, так натурально сделаны: пупырчатые огурчики, задорные оранжевые морковки, умилительно крошечные лиса и волк, и мишка, и домик, и клоуны, и корзинки с фруктами…
Последним к уже завершенному одеянию елки допускался папа, который водружал «маковку», диадему: желтую стеклянную пику с давним маленьким сколом, из-за чего надевать ее следовало под правильным углом, поднявшись на цыпочки… «Как шитый полог, синий свод. Пестреет частыми звездами…» – бормотал папа, старательно прилаживая пику.

Ритуал преображения их семейной елки взрослому уже Гуревичу представлялся торжественными сборами на бал какой-нибудь гоффрейлины при императорском дворе: сначала к особняку прибывает парикмахер Гелио со своим саквояжем, и два часа колдует над куафюрой, отскакивая, любуясь, покрывая лаком то этот завиток, то вон тот кренделек…попутно делая галантные комплименты красоте и очарованию magnifique princesse…Затем две горничные вносят и расстилают на покрывале высокой постели великолепное новое платье, доставленное буквально минуту назад, а за ними уже торопится швея, и минут сорок ползает по полу, подкалывая, прихватывая там и сям кружева по подолу… Каждый делает свою работу, кто-то прибывает, кто-то отбывает… Старшую горничную посылают принести из сейфа в кабинете князя сапфировую диадему… Наконец – в ослепительном наряде, в изящных туфельках, завитую и накрашенную, с диадемой в сложнейшей прическе, – придворную даму подсаживают в карету с фамильным гербом два дюжих камердинера.

…И на ближайший месяц елка в углу – напротив их белой кафельной печи – становилась привычным атрибутом обстановки. На Старый Новый год, который в Ленинграде всегда все отмечали, на обед приезжали дед Саня и бабушка Роза, и за празднично накрытым столом все тихо, по-семейному смотрели «Кабачок 12 стульев» с Пани Моникой в исполнении Ольги Аросевой.
Но на каникулах…

***

В годы его детства ёлки – не деревья, а детские новогодние праздники, – были довольно убогим мероприятием. Настоящие ведомственные «ёлки», с интересной концертной программой, с богатым подарком, в котором и шоколадный Дед Мороз имеется, и апельсин, или две мандаринки, и здоровенная шоколадина, – были, как там Диккенс писал, «уделом избранных».
Обычные же школьные-районные «ёлки» представляли традиционные новогодние скетчи в исполнении парочки нетрезвых актеров, в заношенных и прожженных сигаретами костюмах Волка и Зайчика. Волк гоготал неприятным, но вполне естественным голосом прирожденного пропойцы, его жена-зайчик убегал и прятался под ёлкой, пискляво умоляя детишек его спасти. Дирижировали этой вечной интермедией Снегурочка, засыпанная блескучей паршой, и Дед Мороз в свалявшемся парике и в серой от костюмерной пыли бороде.
Тем поразительней была трепетная любовь младшего Гуревича ко всей этой, как называла ее мама, «балаганной белиберде». («Лучше сядь и почитай свежий номер «Техники молодежи», ты что, малявка?»).
А вот нравилась Сене эта беготня за Зайчиком, нравился хвойный запах подвязанных для густоты кроны ветвей, сверкание золотых шаров и игрушек, праздничный дождик конфетти, блескучие гирлянды и бумажные флажки. Нравились песни всем хороводом, нарядные сверстники, и внезапное волшебство: когда из темного угла появлялась Снегурочка, ведомая лучом пыльного желтого прожектора. И ужасно нравилось ее голубое одеяние – как это, черт, называется, то, что на ней надето: зипун, сарафан, армяк? А ее толстенная белоснежная коса, свисающая через плечо куском корабельного каната! Ой, как все это нравилось! Короче, Сеня всегда ждал своих детсадовских, а потом и школьных ёлок с мечтательным нетерпением.
Папа объяснял этот феномен просто: он говорил, что живое воображение его начитанного и чувствительного сына дорисовывает реальность до желаемой кондиции; придает явлениям собственную выпуклую изобразительность и красочность; и что подлинное действие происходит не в социуме, который крутится у сына перед глазами, а в его интересно устроенной голове… Ничего, говорил папа, года через три-четыре, ну, пять…все придет в норму, Сеня израстется, и как сказал Поэт: «Так исчезают заблужденья С измученной души моей…»
Все это так, пусть, но как дорисовать в воображении шоколадного Деда Мороза в шубе из красной фольги? или здоровенную шоколадину в серебряной обертке, или апельсин? – апельсины Сеня обожал за одуряюще сильный запах цитрусовых плантаций из книг то ли Фенимора Купера, то ли Майн-Рида.

Между прочим, взрывоопасное воображение Гуревича, вопреки предсказаниям папы, с возрастом никуда не испарилось, наоборот, – впоследствии оно обеспечивало Гуревичу трогательные и волнующие воспоминания самой первозданной силы. Как иначе объяснить его невольные слезы при виде очередной наряженной елки и очередной Снегурки, явно вторичного происхождения? Да-да, на всех этих детских праздниках на глаза у взрослого Гуревича наворачивались слезы, и кто-то из детей, кто сидел поближе, нырял ему под руку и спрашивал мерзким шепотом:
– Па-ап, ты плачешь?

***

…Но той зимой, на каникулах в четвертом классе, когда Сене исполнилось 10 лет (да, первая десяточка прокатила!) – с «ёлками» наметилось некоторое ведомственное оживление. Возможно, в недрах министерства образования, или кто там отвечал за наше счастливое детство, произошла какая-то подвижка в сторону всеобщего ёлочного равноправия. И к этим самым «ёлкам» подоспела особенная, нарядная такая зима: белый-белейший, хотелось даже сказать: белоснежный снег на фоне желтых, с белыми колоннами зданий, черная графика чугунных решеток и голых черных ветвей, желтый искристый свет фонарей…и с самого утра – ожидание праздника. Во дворе их дома на детской площадке большие ребята налепили из снега всякие чудеса: крепость крестоносцев, пещеру с животными, целую семью снеговиков, и каждый день кто-то выносил из дома лейку с подкрашенной водой, и поливал всю эту скульптурную группу. Выходишь во двор по дороге в школу и попадаешь в розовую-марганцовую, или зеленоватую, или голубоватую от синьки сказочную страну…
Той зимой просто не могло не случиться чуда, и оно случилось: у внучки маминой пациентки совпали две «ёлки» – в Союзе композиторов, и в Аничковом дворце, который тогда был Дворцом пионеров. Недели две еще несчастная композиторская внучка металась, выбирая между особняком Монферрана и главной в городе «Ёлкой»…Наконец однажды вечером мама принесла и выложила перед сыном конверт с красивой открыткой-приглашением. «Это, конечно, полная чушь для грудничков, – сказала мама, – но постарайся не потерять: там открытку обменивают на подарок».

Сеня еле дождался этого дня! В особняк Монферрана, что на Большой Морской, поехал сам, – родители уже считали его большим парнем. Приехал пораньше, и в роскошный вестибюль, украшенный гирляндами, шарами, цветными флажками вошел из самых первых. Сдал в гардероб куртку, получил номерок… Конверт с приглашением был зашпилен булавкой в кармане отпаренных утюгом школьных брюк, – чтобы не потерять его в беготне и хороводах. Потеряешь – хана; Сеня даже представить такое боялся.
Особняк Союза композиторов привел Сеню в восторженный ступор: это здесь, именно здесь в его воображении разыгрывались все романы, все королевские балы и приемы, все дуэли двух его мушкетеров-петрушек! Именно таким он представлял себе обиталище французской знати: дубовые, винтом закрученные лестницы, черно-белый шахматный пол в вестибюле, гостиная, обитая желтым солнечным штофом…
Ему хотелось пробежаться по коридорам и лестницам, заглянуть во все комнаты и углы… Но он стоял, притиснувшись к закрытым резным дверям в зал, придерживая карман с пришпиленным пригласительным билетом, боясь пропустить тот первый миг, когда дверь отворится… И вот резные створы под его плечом дрогнули, крякнули и распахнулись, и открылся зал с камином, с высоченной, под потолок, красавицей-елью. Заиграла музыка, и нарядные дети – счастливые обладатели композиторской родни – хлынули туда, прямо в сердце праздника. Сеню закрутил-завертел восторженный вихрь эмоций. Нет, «вихрь эмоций» – это папа так говорил, это позднейшие наслоения памяти. В те минуты в груди у Сени пузырился радостный вулкан, счастливый такой оркестр, и он вскрикивал от восторга, и вместе со всеми пел, и вызывал Снегурку – а та была не пыльная и пожилая, как обычно, – а грациозно-танцевальная, юная, с певучим низким голосом.
А еще Сене ужасно понравился Волк, похожий на Д’Артаньяна в синем камзоле, только с хвостом, – веселый чернобровый Волк, он так смешно выкрикивал реплики: «Вебята! – восклицал, – Пвавда же, меня водят за нос?! Я пожавуй, вассержусь и буду вычать!». Вот такой симпатичный был Волк, и все понимали, что он не злой, а добрый; что у него все равно не получилось бы зарррычать: он же «эр» не выговаривал!

Два часа пролетели вихрем; ёлка сияла шарами, гирляндами, драгоценными игольчатыми лампочками, но в придачу цветные прожектора неизвестно откуда, вернее, из-под потолка ополаскивали ее всякий раз новым цветом: то синим, то желтым, то зловеще-красным, то таким нестерпимо золотым, что она сияла совсем уже неземным облаком восторга.
А в конце представления Дед Мороз объявил, что сложил все подарки в гостиной – той самой прекрасной зале, обитой желтым шелковым штофом, – и каждый может получить свой подарок в обмен на пригласительный билет: «Не толпитесь, ребята, подарков всем хватит!»
Ну да, хватит! Легко сказать! Сеня дико взволновался… Двери распахнулись, толпа детей хлынула в гостиную, где две сотрудницы Дома композиторов выхватывали из протянутых рук билеты, взамен выхватывали из огромной кучи подарков цветную картонную коробку и передавали их в руки поверх голов. Лес рук колосился цветными билетами. Сеня, прислонившись к стене, пытался отстегнуть английскую булавку в кармане брюк, и чуть не плакал: она не хотела расстегиваться! Тогда он сильно рванул карман, вырвал пригласительный вместе с булавкой, поцарапался, побежал, пробился сквозь толпу, так и протянул свой билет – с булавкой, и черт с ней!
Ему передали подарок, он схватил, отпрянул, на корточках выполз из толпы, бросился в вестибюль, где у стены в ряд стояли длинные деревянные скамьи. Рухнул на скамью в самом уголке, обеими руками придерживая, поглаживая на коленях раскрашенную картонную коробку; так и сидел минуты две, выращивая в животе и в груди предвкушение…
Потом ее открыл.
Внутри оказались: пачка вафель «Снежинка», пачка печений «Дружба», пять недурных батончиков фабрики Крупской, с шоколадной начинкой (он дважды пересчитал!), средней ценности плитка шоколада; совершенно целый-не-помятый, в шубе из красной фольги, с выпученными глазами шикарный Дед Мороз; игрушечный вертолетик… и настоящий апельсин! Круглый. Большой. Оранжевая бомба! Он занимал весь центр коробки, а все остальное лежало вокруг него, понимая свою второстепенность.
Пахнул он необыкновенно; душу вытягивал тонкий заморский запах легкого ветерка и солнца, и синего неба, и далеких пальм… Сеня сидел в углу вестибюля и думал: съесть апельсин сейчас или дома? Хотелось съесть его немедленно, разодрать ногтями пористую шкуру, (которую потом можно год носить в кармане полупальто и нюхать пальцы), вгрызться-всосаться в сердцевину, слопать в один присест… Нет: разделить на дольки и высасывать из каждой запах до последнего, потому что запах проникает в тебя не только через ноздри, он вырастает во рту, прорастает в горло, и там витает, как сквознячок в коридоре. Интересно, останется ли во рту запах до завтра?
В конце концов решил: нет, не станет он так по-дурацки торопливо портить подарок; он сядет в автобус, приоткроет в коробке щелочку, и всю дорогу до дома будет вдыхать и вдыхать аромат апельсиновой плантации, синего неба и легкого ветерка… А дома…

Домой еще надо было добираться. Тут и гардеробщик издали позвал, мол, милай, ты уж давай, собирайся, что эт ты застрял тут!
Вестибюль и правда был уже пуст…
Сеня встал со скамейки, подошел, получил свое пальтишко; не расставаясь с подарком, придерживая его локтем, застегнул все пуговицы, шапку завязал потуже, натянул варежки, обеими руками обнял красную, с золотой елочкой коробку, и вышел в колючий мороз…
До остановки надо было идти приличное расстояние, пройти почти всю улицу, пересечь Исаакиевскую площадь… Он шел сосредоточенно и, как говорил папа, ответственно, волнуясь – не повредит ли мороз апельсину, не лучше ли вынуть его и опустить в карман – может, там ему будет теплее?
Через несколько шагов его нагнали большие парни, целая компания, – совсем взрослые дядьки, из карманов полушубков у них торчали бутылки с пивом.
– О! Вот и закусь, бватва! – сказал один из них недавним знакомым голосом. Это был голос Волка, который так понравился Сене на представлении! Мальчик понял, что тот, да и вся компания артистов, только что вышли из того же, что и Сеня, здания. Из особняка Монферрана.
И после тех слов – про закусь, – Волк вдруг легко, даже как-то приятельски вытянул из рук мальчика коробку.
Все происходило на ходу, попутно, между прочим, и Сеня по инерции побежал следом, догоняя шутника, не веря в происходящее: это шутка, сейчас ему отдадут его подарок! Это же артисты, они просто шутят…
Точно, то были Волк, и Дед Мороз, и Зайчик, и даже Снегурка, которая оказалась худым вертлявым пареньком в черной куртке… Просто они разгримировались и стали обычными людьми. Нет, они отдадут сейчас, ну, на что им! Этого не может быть! Ну не станут же они закусывать пиво его вафлями, или печеньем… или шоколадным Дедом Морозом?! На что им пластмассовый вертолетик, они же взрослые!
И только когда вся компания повернула к переходу, Сеня разом поверил в происходящее, встал, как вкопанный, и крикнул:
– Стой! Отдай, Волчара!
Волк притормозил, обернулся, весело и изумленно уставился на Сеню:
– Вебята! Нас, как будто, обижа-ают…Ай-яй-яй, ты же пионэй, мальчик. Вазве можно ставеньких обижать? Ты нас должен через довогу пееводить…
– Да ладно те, Кирюш, пошли, опаздываем!
– Во-о-ор! Волчара! Гадский вор! – в исступлении кричал Сеня, надеясь, что кто-то из других взрослых, из прохожих справедливых людей обратит внимание и вступится. Но как назло, мимо поодиночке прошмыгивали какие-то старушки, или женщина с маленькой девочкой, или даже кто-то из мужчин, не любителей происшествий…
– Ворюга!!! Ты не артист, ты ворюга проклятый!!!
Волк, в распахнутом полушубке, отделился от товарищей и пошел на Сеню, укоризненно качая головой, будто собирался произнести над ним воспитательную тираду. Но ничего не произнес: просто больно ткнул твердой ладонью Сеню в грудь, и Сеня покачнулся и сел на асфальт, пушистый от снега. Падая, он увидел, как из коробки в снег выкатилась оранжевая бомбочка апельсина, и на миг безумная радость вспыхнула: не заметит!
Но Волк заметил.
Нагнулся, сгреб апельсин ковшом ладони, сунул в карман полушубка, и, не взглянув на приставучего засранца, понесся догонять компанию, уже исчезнувшую в завихрениях медленного снега. А Сеня посидел еще с минуту-другую, поднялся, и с мокрой от снега задницей пошел на автобус – через бесконечную Исаакиевскую площадь, мимо темной громады собора.
Так исчезают заблужденья с измученной души моей…

Ничего, ничего, все нормально…
Потом прошла целая жизнь, череда печалей, и все ж таки, радостей – тоже. Попал он в страну, где апельсины валяются под деревами, нагнись-не хочу. Раза два они снимали квартиру по соседству с апельсиновой плантацией, и одуряюще назойливый запах цитрусовых донимал Гуревича до мигреней.
Но стоило ему вспомнить тот снежный морозный вечер, сияющую елку, царственный особняк Монферрана, дубовые-резные панели, темно-золотой штоф стен… и, конечно, подарок в бумажной коробке, где тяжеленьким солнцем перекатывался пахучий его апельсин, – на глаза наворачивались слезы, и кто-то из детей, поднырнув ему под руку, непременно спрашивал этим мерзким голосом:
– Па-ап, ты плачешь?!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.