Афанасий Мамедов

 

      

Проксимус

 Отрывок из  романа

 

                               Моей жене Виолетте Вансович

 

Задача, которую я пытаюсь достичь, — с помощью написанного слова заставить вас слышать, заставить вас чувствовать и прежде всего заставить вас видеть. Это — и больше ничего. И это все.

        Джозеф Конрад

 

I

Берега Коста-Бравы и Коста-Дорады предстали внутреннему взору Блюма, едва объявили регистрацию на рейс и он покинул разбитый японцами лагерь. Отчего-то ему казалось, что среди этого спаянного неведомым островным чувством коллектива проще скрыться от тех, кто мог бы за ним наблюдать.

Вещей у Блюма, за которым вести наблюдение теперь будем мы, — кроме нас он, похоже, мало кому интересен, да и нам исключительно в связи с некоторыми обстоятельствами его жизни — немного: довольно прочный кожаный рюкзак и ноутбучная сумка.

Вот этот немолодой уже господин становится последним в сонную с прорехами очередь, вот незаметно озираясь, сбрасывает с плеча рюкзак, устанавливает его на свои востроносые ботинки, вероятно, опасаясь запачкать, и достает билет. В один конец. (Неужели за столько лет жизни в Москве господин Блюм не нажил на достойный чемодан с вещами, достойными переезда?)

И тут на Блюма, уловившего легкий бриз нашего недоумения, что говорится, нахлынуло: «“Мой дальний свет, мой вещий зов, — Испания моя”. Чье это? — спросил он себя. — Вряд ли Эренбурга, у того все больше “достоуважаемые виноградники хереса” и непоколебимая вера в свободу республики. Но тогда чье? Неисцелимой бродячей души Одена? А может, Хемингуэя — тоже ведь «испанец»?».

И это, непонятно из каких цыганских нетей подобравшееся к горлу Лукоморье, до которого Блюму только предстояло лететь, забираясь на десятитысячную высоту, смахнуло в сторонку несколько последних тревожных эпизодов его жизни; удалило из списка с десяток  заклятых друзей, заменив их имена названиями испанских городов — коридоров в новую жизнь.

Калелья, Салоу, Таррагона… Ну и Жирона, конечно же, Жирона, в которой нашему Блюму довелось когда-то задержаться в Еврейском квартале в роли безупречно беспечного вояжера с фотокамерой в руках.

«О, эти маленькие каталонские городки, в которых камней больше, чем света и тени». — И снова этот нераспознанный голос.

Рейс чартерный. Стоянка авиакомпании на другом конце летного поля, и автобус долго добирается до самолета. Блюму делается страшно, хочется курить, но он понимает, что от этой идеи придется воздерживаться, по меньшей мере, часов этак четыре-пять.

С фабрично-серого московского неба пошел кропить унылый дождик, правда, из семейства тех, что зовут пройтись без зонта, философски заложив руки за спину, но все равно событие, потому как — в одну ж сторону билет…

Блюм успокаивается и даже улыбается, взглядывая то на лобовое стекло, то на стекло справа от себя: «Хорошая примета — примета, остальные — по части суеверий, голоса прошлого…»

Но улыбаться благостной улыбкой Блюму долго не пришлось. Вспомнив о простодушных предупреждениях Эммы и о последнем звонке, почти в ночи, Блюм начал настороженно вглядываться в лица пассажиров. Хотя, что в них могло настораживать? Лица как лица, ничего особенного. Кто по делу в Барселону, кто лето пропустил своё и теперь догоняет последние числа августа.

Надо было все-таки подобрать нашему герою солнцезащитные очки. Темные дымчатые стекла наделяют преимуществом того, кому необходимо задерживать свои взгляды дольше, чем принято: а так Блюму приходиться смотреть украдкой, на него косятся в ответ, нехорошо получается. Лишь усугубляет известное беспокойство людей перед вылетом. Впрочем, Блюм скоро берет себя в руки, успокаивается и принимается делать тоже, что и остальные — рассматривать самолеты мимо которых они проезжают. Когда одной рукой хватаешься за поручень, другою держишь сумку с ноутбуком, ничего остального и не остается.

Родной и потому, наверное, кажущийся каким-то прирученным домодедовский «ТУ» принял на борт чуть больше половины от тех пассажиров, которых мог бы вместить в утробу, будь сейчас пора отпусков, а не время опавших листьев.

Техслужба в синей униформе и больших желтых наушниках, покидала самолет с чувством выполненного долга. Угловое окошко в кабине пилота было открыто совсем по дачному (для полного сходства не хватало только вздутой сквозняком белой занавески, зацепившейся за герань), и Блюм заметил синее плечо летчика, его аккуратно стриженый затылок, красную шею, ввинченную в ворот белой рубашки. Он хотел еще зацепиться получше взглядом за ребро приборной панели, — но передумал: кабина пилота — святая святых, туда вообще лучше не глядеть перед вылетом. Это как если бы ты долго смотрел на крепко спящего младенца или — что еще хуже — намеревался сфотографировать его спящим  для социальных сетей.

Оглядываться назад, прощаться с родными просторами Блюму не хотелось: ни к чему эти сотрясения души.

Взойдя на борт, он первым делом улыбнулся полной стюардессе с приветливыми ямочками на матрёшечных щеках. (Думал, полных стюардесс не бывает, что ж, и мы придерживались того мнения, что стюардесс по всему миру отбирают с таким расчетом, чтобы они, снуя меж кресел, не причиняли неудобств ни себе, ни окружающим.) Протянул ей билет. Девушка рассеяно указала нашему паладину на его законное место.

Подождем, пока Блюм усядется. Подождем, пока он размотает, наконец, вокруг шеи слегка пожеванный шарфик, словно факир, освобождающийся от змеи-кормилицы.

Вроде как занял, но тут непредвиденное обстоятельство — супружеская чета с дочерью-отроковицей просит его пересесть. Видимо, в компании напутали с билетами, такое случается, когда летишь чартерными рейсами, наверняка и вам приходилось попадать в подобные ситуации. В принципе, нашему герою все равно, он может и пересесть. (Что Блюм и делает, не выказывая неудовольствия.)

Пара приятная, интеллигентная, и сейчас Блюму кажется, будто он заодно с ними, эдакий свой человек, родственная во всех смыслах душа.

Для него всегда было важно, жить заодно с приятными интеллигентными людьми. У Блюма есть подозрение — которое отчасти разделяем и мы — что именно это обстоятельство помогло ему без особых эксцессов перетерпеть девяностые.

Ну вот, похоже, устроился. Закинул наверх в багажный отсек свой рюкзак, поставил меж ног сумку. Теперь мы можем либо описать его внешность, либо перенестись на некоторое время назад.

Внешность. Что есть такое внешность, выданная залпом и не защищенная копирайтом?.. Пусть пока Блюм остается «немолодым господином». Посему предлагаем заглянуть в его прошлое. Далеко от сегодняшнего дня уходить не будем, это не входит в наши планы: далеко — действительно «другая жизнь». Она нам не к чему, хотя бы потому, что похожа на жизни многих людей, перетерпевших то или иное лихолетье.

Родился Блюм лицом к морю на клюве ветреного полуострова, в насквозь обдуваемом ветрами миллионнике. Там же окончил так называемую вечернюю школу и, подгоняемый отчасти тщеславием, отчасти сумасбродством, с первой попытки — без блата и особого напряжения — поступил в столичный ВУЗ. По его окончанию Блюм незамедлительно вступил в брак, родил ребенка, развелся, вскорости так же поспешно женился и снова развелся; выдержав для приличия полуторагодичную паузу, Блюм решил испытать судьбу вновь и опять с широко закрытыми глазами… (Как там у Де Унамуно: «Жениться легко, женатым быть трудно»? Вот-вот, золотые слова, можно сказать, и сколько же всего проясняют.)

Одной Блюм, продемонстрировав широкий жест, которого от него не ждали, оставил квартиру, от другой скрылся в неизвестном направлении, не претендуя на выделенный метраж, у третьей — оставался просто прописанным, потому как они не смели оборвать те дружественные отношения, каковые меж ними странным образом установились. Первый брак пришелся на восьмидесятые годы, второй на девяностые, третий — на нулевые…

 Внебрачная жизнь Блюма оказалась столь же путанной и не поддающейся объяснениям. Пик плетения паутины, в которой некоторые женские имена повторялись дважды, а то и трижды, словно в излишнем надавливании судьбы был какой-то скрытый умысел, пришелся на начало девяностых. В ту пору Блюм снимал у друга, потомственного москвича, с которым работал в торговой палатке на Калининском проспекте, комнату в коммуналке, водил молоденьких барышень, потому как с ними меньше хлопот, да и романы имели свойство съезжать на нет сами собою, без того, хорошо знакомого многим, насилия над собой и своей партнёршей.

Вадим Леонидович, — пожалуй, нам стоит все же называть его просто Блюмом: не идут  ему ни имя, ни отчество, кажутся заемными — открывает дверь в темном подъезде, входит в расписанный юношеской похабелью лифт, давит на кнопку, подпаленную сигаретным бычком. Поднимается и звонит в тридцать какую-то там квартиру два раза. (Ещё в детстве его научили: звонить два раза, если ты считаешь себя «своим» и полагаешь, что таковым тебя считают те, кто находится за дверью.)

«Какая-то там квартира» — это квартира не какой-то там Эммы.

Кто такая Эмма? Хороший вопрос. Быть может, вообще стоило начать с этой женщины, а вовсе не с Блюма. Тут надо признаться, мы дали маху, из-за чего нас ждёт лишняя верста.

 В отличие от нашего героя — Эмма коренная москвичка или, как она сама о себе думает: «каленая москвичка». Не просто «каленая», но еще и центровая — а это, согласитесь, диагноз. В Малом Козихинском первые шаги делала. Фотография на комоде в спальне не даст соврать. Годы на черно-белой алее Патриарших прудов, любовно заснятые фотоаппаратом «ФЭД» на тот случай,  если у памяти вдруг вышибет пробки, датируются с погрешностью в два-три, но мы не станем заниматься вычислением. Во-первых, неплохо воспитаны, во-вторых, Эмме дать от силы сорок, а если приглядеться к подростковым веснушкам, и того меньше. Да и с памятью у Эммы пока все нормально и со всем остальным тоже. Между прочим, с самого начала миллениума Эмма обеспечивает бесперебойную продажу книг в столице и по всем весям нашей необъятной через интернет-магазин. Не ахти как прибыльно, зато занимательно: Эмма много читает. Раньше она была уверена, что книги вообще и литература в частности, молодой развивающейся стране необходимы, как крепкий кофе ненастным утром. «Лот номер два после конституции, а, может, вместо неё», — так она говорила, если речь заходила о её любимых произведениях. Теперь этот стартовый лот в сознании Эммы переместился к рискованной отметке.

Несмотря на титановый каркас, Эмма устроена тонко, Эмма устроена так тонко, что частенько Блюм, чувствуя внезапное влечение, опасается его продемонстрировать даже самым незначительным образом. Ждет, когда скифские глаза возлюбленной сами затянутся пеленой, потемнеют…

— Вадим-Вадим-Вадим… — теснит Эмма воздух у своих губ в моменты их сближения с губами Блюма. (Какой смысл, спросите вы, в многократном повторении имени? Но как еще, если все другие, подобающие случаю слова, произнесённые в прошлом этой отнюдь не нордического склада женщиной, кроме ожога, в душе ничего не оставили?).

Веснушки вкупе со звонким чистым голосом, большим, из девятнадцатого века, бюстом и длинными ногами из двадцатого, делают Эмму совершенно неотразимой. Что касается ног, Эмма сама это знает. Она даже вывесила на своей страничке в «Фейсбуке» несколько фривольных фото, собрав свыше ста лайков с каждой за неполную неделю. И трофеи свои Блюму не преминула показать, чтобы знал, с кем дело имеет.