68(36) Элиэзер (Лазарь) Данович

Близкие люди, далекие дни

 От автора

 

Это не мемуары. Это почти разрозненные зарисовки из прошлого, дань близким людям и далеким дням. Не уверен, что из любого газетчика может выйти писатель, вот из меня не вышел. Наоборот случалось чаще: писатели работали в газетах, и это им потом очень помогало. А я в редакциях русскоязычных газет отработал почти без перерыва 46 лет: 17 – в «той» жизни, 29 – в этой. Ну и довольно мериться чем бы то ни было. Пишу о том, что помню, делаю это по настроению и иногда – к датам. Родные и друзья читали, что-то одобряли, где-то поправляли. Прочтите и вы…

Прикид разведчика

«Что это ты сегодня так по-военному?» – спросила парикмахер Наташа, пока я снимал с себя куртку и кепи защитного цвета. Обе – «милитари стайл», купленные не задешево в Амстердаме лет несколько тому назад. «И действительно, – подумал я, как тот побитый хулиганами интеллигент из старого анекдота, – чего это я разв… развоевался?»

А еще почему-то представились мне ряженые детки с российских парадов в потешно мелкой военной форме РККА образца 1943 года. Теперь им эти наряды шьют китайцы, а мы щеголяли в настоящих отцовских пилотках, которые были нам велики и съезжали на нос…

…И тут, пока Наташа приводила в божеский вид все то сивое, что осталось у меня на голове, я вспомнил, как однажды, в далеком детстве, сам наряжался в майора Алексея Федотова, он же Генрих Эккерт из сверхпопулярного фильма «Подвиг разведчика».

Это было в начале пятого класса, когда мы приступили к изучению латинского алфавита на уроках английского языка. Этого мне хватило, чтобы изготовить из картона «настоящий» зольдбух – документ немецкого офицера.

Я старательно вывел на трех строках: Genrih, Ekkert и Оberleitenant (тогда я еще не знал, что правильно будет Heinrich Eckert и Leutnant, а в фильме звание героя Кадочникова – зондерфюрер). Затем вклеил вырезанный из старого журнала кадр с лицом Эккерта-Федотова в немецкой форме. Документ был готов – никакому патрулю и ни на каком пропускном посту не придраться!

Форму я собирал терпеливо, придирчиво и постепенно.

Фуражка была еще с четвертого класса, когда мы носили старую школьную форму. Я смял тулью по бокам, вместо школьной кокарды приделал старый эмалевый значок ГТО на винте. Выше прикрепил крылатую железнодорожную эмблему, выпрошенную у дядиной тещи Ольги Иосифовны, работавшей проводницей в поездах.

Погоны я соорудил из двух кусков плоского плетеного кабеля, выменянного на что-то у мальчика Марата.

Мальчик Марат носил татарскую фамилию, но выглядел как типичный еврейский Мальчик Мотл. Дело в том, что мама Марата была из семьи эвакуированных из Одессы работников завода, носившего забавное название «Электрошнур». В эвакуации предприятие стало еще более смешно звучащим «Кабельным заводом» или «Уфимкабелем».

Одесская еврейская девочка выросла, пошла работать на родной завод и вышла замуж за местного татарского парня. А родившийся у них Марат-Мотл позже очень помог мне с фашистскими погонами.

Кителем стал школьный пиджачок подходящего мышиного цвета, перехваченный прошлогодним школьным же ремнем. Правда, пришлось смириться, что вместо «Gott mit uns» на пряжке осталась какая-то невнятная геральдика советского Наробраза. Петлицы в виде двух соединенных шпал я вырезал из фольги от шоколада «Аленка».

Единственным аутентичным предметом была сержантская планшетка, которую отец привез с войны. В нее я вложил разрезанную на четвертинки газету «Циня» на латышском языке, в которую когда-то были завернуты подарки, привезенные родственниками из Риги. Орган ЦК Компартии Латвии изображал в моем планшете секретные немецкие документы, похищенные отважным советским разведчиком.

Пистолет у меня был. Игрушечный, с очень вонючими ленточными пистонами, с виду что-то среднее между маузером и «Макаровым». Его мне купила в «Детском мире» мама на обратном пути из детской стоматологии на Октябрьской – в утешение за муки, которые я претерпел от бормашины. Пистолет стоил целых пятьдесят копеек. Его я просто сунул в карман: разведчик должен быть непредсказуемым.

Когда наряд был наконец готов, я надел его и подошел к зеркалу.

«Как разведчик разведчику скажу вам, что вы болван, Штюбинг!» – сказал я зеркалу.

Потом я поднял бокал, который вытащил из бабушкиного старинного буфета и заполнил разведенным водой вишневым вареньем. «За нашу победу!» – как положено, с патриотическим, смелым и хитрым одновременно упором на местоимение произнес я. И звонко чокнулся со своим отражением.

…Черт меня дернул выйти на улицу, чтобы похвастать своей экипировкой перед дружками!

Им ничего не нужно было объяснять, они всё увидели и сделали выводы.

«Ну, Лобзик, ты фашист настоящий!» – сказали пацаны.

На прозвище, переделанное из моего уменьшительного имени, я, конечно, не обижался, к нему я привык. А вот «фашист» мне не понравился. Я достал свое самодельное удостоверение обер-лейтенанта Эккерта и начал объяснять, что вообще-то я майор Федотов из «Подвига разведчика», который все смотрели. Но двор был неумолим, он ясно давал мне понять: «Не с твоей рожей». Да я и сам это понимал.

В общем, успеха я не добился, хотя фразу про Штюбинга и еще пару цитат – про продаваемый славянский шкаф и талант разведчика – воспроизвел очень близко к тексту.

«Лана, давай не вы…ся. Сымай это вот и айда в чику играть».

Правильное слово было сказано. Все мои старания быть похожим на разведчика в тылу врага пошли прахом.

…В чику (это, если кто не знает, игра такая на деньги, когда монетки кладут столбиком, с расстояния разбивают его свинцовой биткой, а потом ею же монеты переворачивают ударами с решки на орла) я сыграл тогда удачно. Не помню точно, сколько выиграл, но на пару порций мороженого хватило.

Мораль: не надо рядиться во что бы то ни было. Пацаны не поймут.

 

Дорогой дешевый пупс

Скоро мне, бывшему капитану запаса давно переименованной армии, типичной штатской штафирке, проходившей в сапогах с портянками всего два месяца послевузовских офицерских сборов, а кроме всего прочего – нестроевому пузатому пенсионеру, живущему тридцать лет в Израиле, зададут вопрос: «Что тебе подарить на двадцать третье?» «Целые носки, пары три, потемнее и однотонные», – отвечу я.

Впрочем, приятно. Да и почему бы не оставаться где бы то ни было мужскому дню, если женский – Международный? Я ведь тоже задам кое-кому свой вопрос о подарке к нему.

Обычно перед этими праздниками я, как и положено человеку, изрядно потраченному жизнью, начинаю впадать в детство. В смысле, вспоминать его. Не всё, конечно, а, например, разные истории с подарками «на двадцать третье» и «на восьмое».

Вот это воспоминание относится к далекому 1968 году.

…Школа была новой, микрорайон тоже новым и большим, буква нашего седьмого класса находилась в конце первой десятки алфавита, а ребят и девочек в нем училось около сорока. И не поровну: в то время мальчишек почему-то всегда было больше.

И вот приходим мы 23 февраля, в пятницу, в класс и видим на каждой парте, где мы сидим, игрушечные машинки (тогда они еще не назывались масштабными моделями). Разные, у кого какая, но все замечательные. И стоят они на открытках с изображением сурового, если не сказать, жутковатого вида советского воина. А на обороте – поздравление и подпись «Одноклассницы».

Играли мы с этими машинками все оставшиеся уроки, получая за это учительские замечания и даже окрики.

И поняли, что и нам от ответных действий не отвертеться.

После первой же физры, на следующей неделе, состоялось у нас толковище в раздевалке. «Что дарить бабам?»

«Цветы. Можно мимоз купить на рынке», – предложил очкастый Кеша. На него зашикали: «Цветы – училкам. Бабам нужно что-то другое. Ну, как они нам…»

Решили, постановили, скинулись. Девичью часть класса разбили на три неравные группы (мы были маленькими негодяями).

В первую, небольшую, входили «чувихи» – симпатичные, ногастые и уже даже слегка грудастые одноклассницы, в которых тайно или явно были влюблены многие из нас.

Вторая включала большинство девчат, внешне особо не выделявшихся, но вполне ничего так.

Наконец, третья, самая малочисленная, состояла из тихих и некрасивых девочек.

«Чувихам» было решено купить духи – не очень дорогие, в маленьких флакончиках.

Тем, которые «ничего так», можно было подарить какие-нибудь забавные сувениры.

А третьим, которые без названия?.. Ну, по игрушке, что ли?

Послали «купцов» в единственный в нашей округе на ту пору промтоварный магазин – новый универмаг «Уфа». Там они разделились: одни пошли в парфюмерный отдел, другие в сувенирный, третьи – в отдел игрушек. А очкарика Кешу, за его инициативу, наказали поездкой на Центральный рынок, покупать мимозу для учительниц. Мне же, как обладателю красивого почерка, доверили подписать открытки, которых было не менее пары дюжин.

Подписывал весь вечер.

И вот настало утро 8 марта, тоже пятница. Перед началом первого урока мы быстро раскладывали свои подарки по девчачьим партам, а самих виновниц торжества в класс не впускали. На дверях стояли переросток Вова и крепыш Славик. И оттуда слышалось: «Рано еще! Блин! Сказано же – не пущу! Чего бьетесь? Как ща дам!» Ну, праздник же…

Наконец мы их впустили. Они гордо двинулись к своим местам, а уже, увидев подарки, не удержали фасон – разулыбались и защебетали.

«Чувихи» открывали свои духи, капали на пальчики и совсем по-женски проводили ими за мочками ушей и по запястьям.

«Ничего так» рассматривали сувениры, хвалились ими друг перед дружкой и косо поглядывали на одаренных парфюмерией.

А в третьей, малочисленной группе, которой не досталось даже названия, была одна девочка, о которой я сейчас расскажу.

У нее было большое родимое пятно на лице. Полщеки закрывало бордовая блямба, заканчивавшаяся возле уголка рта.

Но и уцелевшая часть лица тоже была простоватой. Сидела несчастная «красномордая» всегда на первой парте, спиной к классу.

Соседкой ее была другая некрасивая девочка – блеклая, с тощей косицей и близорукими глазками. На переменках мы их никогда не видели, обе куда-то исчезали, чтобы вернуться к звонку. Короче, с ними никто не водился, и они тоже – ни с кем.

«Красномордую» мы не травили, нет. Просто сторонились или старательно не замечали. Звали ее Аней, и ей на той раздаче подарков «к восьмому» достался резиновый пупс. Ну, как теперь говорят, афроамериканец. Хотя уверен, что к США он и тогда имел бы меньше отношения, чем к цеху ширпотреба местного завода РТИ. Пупс был глазаст, улыбчив, с перетяжками на толстых ручках и ножках, и одет в какие-то пестрые трусы.

И вот что я увидел. Аня взяла эту куклу, усадила перед собой на парту, загородила ладонями и пару минут смотрела на нее. А потом поднесла к своему обезображенному лицу и поцеловала.

Она, наверное, думала, что в веселой суете этого никто не заметит. Как вообще не видит ее и того, что она делает. Но я увидел.

Что-то заставило меня тут же отвернуться и долго тупо смотреть в окно, на грязноватый снег вдоль бортов хоккейной коробки. Но я почему-то затылком чувствовал благодарный взгляд «красномордой». Почему и за что?!

Потом вошла наша классная, она же «англичанка», она же красивая молодая женщина Маргарита Николаевна, которую мы за глаза называли Королевой Марго. Или просто Марго.

Придвинув к себе бутылку из-под кефира с воткнутыми туда веточками мимозы, Марго сказала: «Девушки, давайте поблагодарим наших благородных джентльменов за поздравления и подарки. Поздравим также наших мам, бабушек, сестер и всех учителей с Международным женским днем 8 марта! А теперь я хочу услышать это же от кого-то из вас по-английски. Now repeat it in English, please!»

Других учительниц поздравить не пришлось. Следующими уроками были спаренные русский язык и литература, которые вел завуч Виталий Александрович по прозвищу Виталыч. Потом – история с фронтовиком-орденоносцем Ханифом Галеевичем. А последней была физра с симпатичным и добрым физруком Валентином.

Потом мы гурьбой шли в наши уфимские Черемушки, то есть на улицу Зорге. По пути послали долговязого второгодника Вовку, уже обзаведшегося усиками и пушком на физиономии, в гастроном. За портвейном, килькой и половинкой бородинского.

Поднялись на пятый этаж ближайшей к школе «хрущевки», достали из-за батареи газетку и почти чистый стакан. Выпили за праздник граммов по сто красного вина, почему-то отдававшего олифой.

Выкурили по «Приме», зажевали противной лаврушкой, чтобы не воняло.

И разбрелись по домам, поздравлять заранее припасенными подарками упомянутых выше мам, бабушек и сестер.

А я всё не мог забыть подсмотренную сцену с черным пупсом.

…В восьмом классе «красномордой» Ани уже не было: то ли переехала, то ли пошла в училище, куда брали с семилеткой, то ли еще что. В любом случае, о ней мы, пацаны, больше не вспоминали.

А она о нас?

 

Век Гриши

Сегодня моему отцу, Григорию (Гирше) Иосифовичу Дановичу исполнилось бы 100 лет.

Он родился в Уфе, где большие еврейские семьи его будущих родителей, уроженцев провинциального городка Чечерск Рогачевского уезда Могилевской губернии, оказались в самом начале Первой мировой войны. С той войны его отец, мой будущий дед Иосиф, вернулся уже в Уфу, где была куплена усадьба, ставшая надолго «родовым гнездом» Дановичей. Я тоже оттуда, как и мой папа.

Из этого двора отец в 1942 году ушел на войну семнадцатилетним добровольцем.

Чудом выжил по пути на фронт, эшелон разбомбили немцы, успел с другими залезть под состав. Убитых собрали в один вагон, тяжелораненых, с виду мертвых – в другой. Стояла та самая лютая зима. Когда добрались, оба вагона были уже почти неотличимо похожи друг на друга…

Был под Сталинградом, где опять-таки смог уцелеть. Выдали чужую шинель, размера на три больше, пришлось отрезать испачканные полы едва ли не до шлицов, а рукава подвернуть. Ботинки тоже были великоваты. Каски не досталось. «Грозное оружие» – какая-то винтовка. Вот в таком бравом виде принял вскоре первый бой, о котором помнил очень мало, да и вообще не хотел рассказывать о тех днях. Однажды проговорился, что почти всех, с кем ехал в эшелоне, там, у Сталинграда, поубивало, покалечило.

Но повезло, отозвали с передовой и отправили, как успевшего до войны окончить десять классов (он пошел учиться шести лет), в военно-авиационную школу механиков, в Тушино. С ним попал туда и закадычный школьный друг Володя Назаров, сын репрессированного командира Красной армии. Учились, голодали, ждали, не могли дождаться отправки в часть: «На фронте отъедимся!»

Еще раз подфартило: «покупателем» оказался старший товарищ по уфимской хоккейной команде «Динамо» («русский» хоккей, который с мячом), он был из взрослой, папа – из детской, потом юношеской. Земляк земляка увидел и забрал с собой.

Два года с гаком во время войны и даже потом отец был механиком двигателя его штурмовика Ил-2 в авиационном полку. Имел подготовку и механика-стрелка, но у «летающих танков» появилась стрелки-радисты, и мотористов в воздух вообще брать перестали, дорожили спецами. Однако в «активные штыки» их всё же отправляли, бывало и такое, когда требовала ситуация.

А после Победы служил еще пять лет в Группе советских оккупационных войск в Германии, в городе Гроссенхайн. Старший сержант.

В сезоны играл в футбольной сборной своей 16-й воздушной армии на первенство Военно-воздушных сил СССР. Оттуда игроков брали и в клуб ВВС, «команду Васи Сталина». Полузащитник, первый разряд, КМСов тогда не было. Кроме фронтовых, были и спортивные награды. (Помню, иногда, уступая уговорам, играл с нами, пацанами, в футбол, но всегда босиком, потому что удар у него был, что называется, пушечный.)

Демобилизовался в 1950-м, вернулся домой, поступил в Уфимский лесной техникум, отучился, по распределению был направлен в Иркутскую область, в распоряжение Братского леспромхоза, оттуда – в город Зима. Туда, в Зиму, приехал с молодой женой, моей будущей мамой, окончившей пединститут и получившей распределение вместе с мужем.

В Зиме я и родился. «Я с некой станции Зима, где запах пороха и снега и запах кедров и зерна», – это, конечно, написано не мною и не обо мне. Хотя с автором я знаком, даже имел честь дважды брать интервью у Евгения Евтушенко, который земляком меня после небольшого «экзамена» все-таки признал. Мы даже выпили с ним за это.

Родители помнили наши «зиминские года» всю жизнь. Жили в бараке, комнату в котором я помню – где что стояло, куда выходили окна и т.д. Отец работал техноруком на лесосплавном участке, ходил в кожаном реглане и сапогах, носил сержантскую планшетку.

Основной контингент – лагерники и ссыльнопоселенцы. Соседи – буряты и китайцы, латыши, литовцы и эстонцы, «западенцы», калмыки, поляки, и, кстати, немало евреев. А также репрессированные бывшие жители столиц и крупных городов, которым туда запрещено было возвращаться даже после освобождения. Ну и местные, коренные сибиряки, жившие особняком – справно, своим хозяйством.

Мама учительствовала в вечерней школе. Туда он возил ее в «экипаже», запряженном кобылой Альфой, а поздним вечером встречал. Знатоки советовали «товарищу техноруку» носить на всякий случай ножик за голенищем, но папа отнекивался.

Отработали мои родители в Сибири положенные годы и вернулись в родной город. Как ни уговаривали отца, уже успевшего сделать там карьеру небольшого начальника, остаться, всё же уехали.

В Уфе папа начинал на фанерном комбинате, потом перешел в нефтеперерабатывающую отрасль, в объединение «Башнефтехимзаводы», где проработал в системе материально-технического снабжения на не маленьких должностях около сорока лет, до самого выхода на пенсию и отъезда в Израиль.

К воинским и спортивным наградам прибавились, так сказать, трудовые. Но щеголять «иконостасом» отец не любил, кажется, всего-то раз сфотографировался с ним, да и то по настоятельному требованию, для стенда со снимками бывших фронтовиков их организации, к какому-то очень давнему юбилею Победы.

Насчет «боевых будней» отшучивался: «Машинам хвосты заносил да гайки крутил». Только где он тогда контузию и красную колодку из-за нее получил? Скорее всего, под бомбежкой или обстрелом побывал. А может, какое-то ЧП на аэродроме или то, что теперь называют «дружественным огнем»? Не помню, чтобы он рассказывал об этом.

Но дорожил отец одной медалью, которую называл «за бе-зе», а я ребенком недоумевал: почему за пирожное из яичного белка и сахара давали награду? Кроме этой, «За боевые заслуги», были у него три-четыре медали «за взятие» и «за освобождение» – в зависимости от того, вражескими были те европейские города или оккупированными. Кстати, и «За взятие Берлина» имелась. Остальные – юбилейные: 30 лет РККА, 25 лет ВЛКСМ и с прочими цифрами и аббревиатурами.

Однажды папа сказал: «Многие настоящие окопники – не то, что я, – так с одной-двумя медальками и возвращались. Зато “За отвагу”. Большинство вообще не успело и их получить. А “полная грудь железа” – это не всегда герой». Про орден Отечественной войны второй степени, выданный в 85-м, и вовсе отозвался: «Раздавать как значок за ветхость – это зря. Обидно за тех, кто его на войне заработал».

А если чем и мог прихвастнуть, так это рыбацким уловом и чем-нибудь из выращенного на садовом участке. Он и правда был удачливым рыбаком – что летом, что зимой. И руки у него были какие-то особенные: что ни посадит, всё хорошо растет, не болеет, плодоносит.

Папа и в Израиле, где они с мамой получили соцжилье на севере, под Цфатом (домик с участком), ухитрился вырастить из почти контрабандно доставленных из России коротких черенков-«карандашей» три березы, несколько вишневых деревьев, кусты смородины и малины. А гранатовые и лимонные деревья у него давали столько плодов, что девать было некуда. Лесотехник как-никак.

На Иордане и на Кинерете находил уловистые места, пока еще водил машину и ездил на рыбалку. И я с ним – что там, что тут, мне любовь к рыбной ловле по наследству досталась.

Интеллигентом отец себя не считал, хотя был неплохо образован и для технаря довольно начитан. Окружение предпочитал либо очень свое, проверенное, давнее, либо пусть новое, но без этих вот, которые «там» были, с их слов, исключительно крупным начальством, самой избранной публикой и неслыханными богачами. Короче, как в том израильском анекдоте про двух карликовых пинчеров, где один другому говорит: ברוסיה הייתי סנברנאר – «А в России я был сенбернаром». Над ними папа тоже посмеивался, а про свое руководящее прошлое умалчивал.

К еврейству своему относился бережно и с достоинством, но сдержанно, без фанаберии. Очень интересовался еврейской историей, много о ней читал. Однако с красным карандашом в руках над газетой со списком лауреатов Ленинской и Государственной премий я его не заставал. Сугубо на «своих» он не сосредотачивался, считал, что человек важнее «пятой графы». Самым его близким другом – с детства до старости – был татарин дядя Фаит по фамилии Галеев. В дружеской компании родителей одна национальность, по-моему, дважды не повторялась. Папа неплохо говорил по-татарски, вырос на улице, где всяких хватало – и русских, и татар, и евреев. И даже поляков и литовцев – края когда-то были ссыльные и переселенческие.

Был очень хорошим рассказчиком, остроумным, увлекающим, убедительным. Язык его русский был богат во многих, скажем так, пластах и вариациях. Побывал-то он немало где и много с кем общался, потому багаж усвоенных слов и оборотов, образов и обозначений имел большой. Легко становился душой компании, умел обаять. Мои школьные, студенческие, тамошние друзья, подруги, сослуживцы и уже здешние знакомцы бывали от него в полном восторге и иначе как дядей Гришей не называли. Хотя характера он был твердого, порой нелегкого. И отпор, и укорот мог дать, причем не только словом.

С молодости до преклонных уже лет отец был физически силен. Не курил (спортсмен!), и я до собственных седых волос стеснялся закурить при нем. Пока был здоров, выпить мог изрядно, но реально пьяным я его не видел, он умел «держать удар».

А еще любил париться в бане, и вот тут ни мне, ни кому-то еще соревноваться с ним не было никакого смысла.

Последние его три года были печальными и тяжелыми: инсульт, переставшая подчиняться левая сторона, коляска. Но болел он стойко, можно даже сказать, мудро: не раскисал, не жаловался, не докучал требованиями. В дом престарелых, где он провел остаток дней, мама почти ежедневно приносила ему граммов сто коньяка – в маленькой бутылочке из-под «Бехеровки», привезенной мною когда-то из Праги. «Мне теперь уже все можно, не волнуйтесь. А это – за ваше здоровье…» – говорил он, поднимая колпачок-рюмочку здоровой рукой.

Он прожил 82 с половиной года. Похоронен в Цфате, на знаменитом кладбище, как поведал один мой знающий религиозный друг, «близ больших цадиков». На памятнике написано: גרישה דנוביץ’ (Гриша Данович). Мама, когда диктовала надпись, волновалась, сказала: «Гирша», но ее, видать, плохо расслышали. Да и ладно, да и славно: он же и был для всех и всегда Гришей Дановичем. Его внука, моего сына Григория (чтобы ему на долгие годы!) зовут так же.

Что еще? Детей своих, то есть нас с сестрой, он любил сильно, порой даже немного болезненно, как-то слишком по-еврейски. При этом сына – без лишних внешних проявлений, а дочь – с ними. А с еще большими – внуков.

…Я бы мог написать о своем отце и поцветистее, что ли? Ремеслом своим, хотя бы по-русски, пока владею. Например, мог бы добавить: «Он ушел на войну, отложив в сторону мяч и клюшку, книжку и скрипку». Или: «Про “свитки Мертвого моря” я впервые услышал от отца в шестидесятых, а через сорок пять лет его внук служил на базе недалеко от Кумрана». Или еще что-то этакое. Но решил вот так, проще. Думаю, папа бы это одобрил.

Спасибо тебе, мой дорогой, я всё больше и больше становлюсь похож на тебя. Нет, не внешне, это твои дочь, ее сын и даже его дочь, правнучка, стало быть, – те да, копия твоя. А я, мои дети и внуки, мы – нет. Но все равно теперь, к старости своей, я как-то по-особенному стал находить и ощущать наше с тобой сходство и родство. И люди говорят, что так бывает, что так и есть.

Сегодня выпьем за твой век, папа. А закусим твоей и моей любимой гефилте фиш – фаршированной рыбой, которую моя жена готовит по рецепту твоей матери. Сегодня ведь твой юбилей совпал с кануном Рошешонэ, Рош ха-Шана, Еврейским новым годом. Ну, и лехаим!

Бекеша и бугай

В Уфе, по улице Гоголя, во дворе дома моих деда и бабки по материнской линии, был обувной цех. Со стороны улицы этот приземистый беленый домик был украшен вывеской, гласившей что-то вроде: «Ателье индпошива и ремонта обуви», а со двора – просто скрипучая дверь в сапожную мастерскую. Оттуда вкусно пахло кожами, клеем и махоркой, доносился визг кругов, о которые затачивались скошенные сапожные ножи, глуховатый стук молотков по подошвам, а также смех и лихой матерок.

Я долго мечтал туда попасть, а однажды осмелел, тихо вошел и присел на табуреточку у двери. Сапожники не сразу обратили на меня внимание, их работа – ручная и глазная, им некогда по сторонам глядеть. А когда заметили, гнать не стали: пацану интересно, пусть смотрит.

Постепенно ко мне привыкли, и вскоре я превратился в нечто вроде «Ваньки Жукова, девятилетнего мальчика, отданного в ученье к сапожнику Аляхину». Меня просили то что-то подать, то подержать, то сбегать за чем-нибудь в дальний конец мастерской.

Но любимым поручением было вощение дратвы. Мне давали круглый моток толстой, кажется, льняной, нити и грязно-желтый ком воска. Я уходил на двор, привязывал один конец нити к моему крюку на воротах (его специально вбили пониже первого, «взрослого»), а второй – к забору у сараев. И ходил, да что там – радостно бегал, водя воском по нитке и превращая ее в дратву. Тут тоже были свои секреты: нужно было добиться положенной эластичности дратвы, не превратить ее в негнущийся прут. Сапожники бывали довольны моей работой и хвалили за усердие.

Особенно симпатизировал мне один из них, огромный, рыжий, прихрамывавший дядька в длинном засаленном фартуке и всегдашних, независимо от времени года, калошах на шерстяной носок.

Этот «сапожник без сапог» был мастером по подшиванию валенок, и делал он это поистине виртуозно, шило так и мелькало в его заскорузлых руках. Пахло от него не так, чтобы очень: луком, иногда перегаром и еще чем-то, мягко говоря, не парфюмерным. А беседуя, он всегда наклонялся ко мне низко: в сапожной стоял вечный стук молотков и громко орала черная тарелка репродуктора на стене.

Честно сказать, я предпочел бы любого другого «шефа» в этой мастерской. Скажем, вон того веселого мужика с татуировкой «Север» на тыльной стороне ладони и стальными фиксами, который всегда что-то пел, когда не матерился. Или сидевшего в углу улыбчивого татарина в зеленой бархатной ермолке. Или вообще кого-то другого, а не этого рыжего да хромого верзилу, которому я понравился. Но другие были абсолютно равнодушны к присутствию мелкого носатого мальчишки, а некоторых, кажется, оно даже раздражало, но перечить здоровяку они не решались.

«Ты, сынок, не сиди просто так – учись, – говорил он мне. – Сапожное дело – оно всегда будет. Да и просто дома пригодится: чем деньги платить, сам подошьешь-починишь. Вот дед твой – портной. Хороший мастер, я знаю, к нему офицерье шиться ходит. А ты ни у него, ни у меня толком не учишься. Зря. Глаз у тебя хороший и ручка будет твердая, когда подрастешь. Сам кем быть-то хочешь? Геологом? А-а-а, биологом! Биологом – это хорошо. Но и уметь что-то делать тоже надо, парень. Жизнь, ведь она, знаешь… Я тоже до войны кем только быть ни хотел… На-ка вот, попробуй, выкрой подошву, лекалы помнишь, где лежат? Потом и подшивать научу…»

Успехи мои были скромные, брак и слишком большие «отходы производства» мы с наставником прятали от заведующего. У того была немного пугающая фамилия Бугай, но звали его очень по-домашнему Арон Маркович. Начальник был не слишком доволен моим мельтешением в мастерской, хотя я и старался на глаза ему не попадаться. Мне даже показалось, что однажды он тихо сказал мне что-то вроде «гейн хейм, ингел» или даже «гейн авек». Познания мои в идише были едва ли намного выше моего же ремесленного мастерства.

Домой мне не хотелось, дед с бабкой были не в курсе моей сапожной «стажировки», я просто заходил в мастерскую на час-полтора сразу после школы или шел туда, отпросившись, якобы погулять с мальчишками.

Мой учитель сапожного дела не только подшивал валенки, но и изготовлял женские сапоги на меху. При крое всегда оставались мелкие обрезки овчины и кожи, которые нещадно выкидывались в большой короб, вместе с другими, менее ценными отходами – кусками резины, войлока, ниток, гнутыми гвоздями и старыми набойками. Хромой аккуратно расправлял лоскуты и отдавал их мне со словами: «Неси деду, он тебе курточку или душегрейку какую соберет». И дед, который давно уже догадался, где я пропадаю, таки построил мне отличный бушлат на меху из этих разновеликих кусочков! Сверху было офицерское шинельное сукно – остатки отрезов, оставленных деду заказчиками, снизу – овчина, сбереженная для меня рыжим сапожником. Меховыми был и воротничок, и обшлага.

Кто бы знал, что спустя четверть века я, увы, не биолог, а всего лишь журналист, приобрету за валюту и гордо привезу из загранпоездки такую же, из меховых лоскутов сшитую, но тонюсенькую дубленку!

Дед, когда я впервые надел ту детскую обнову, попросил меня показаться сапожнику и поблагодарить его. Я так и сделал. «Ну, прям казак! Чем не бекеша? Тебе бы еще папаху смушковую да шашку…» – у сапожника оказалось хорошее чувство юмора. «Носи на здоровье, сынок! А дедушке скажи, что он, дай бог, во какой мастер. Ваш, еврейский, настоящий», – и рыжий поднял вверх свой по-сапожничьи исполосованный большой палец.

К чему это я? Не поверите – к Трампу. Сказать, чтобы я очень полюбил того рыжего сапожника, так нет. Признаваться в крайней симпатии рыжему американскому президенту тоже не стану, как и многие, наверное, в Израиле. Но позаботились о моей «военной» бекеше, в которой я был защищен от мороза и ветра и которая вызывала большую зависть у всех пацанов, мой дед и тот большой чужой человек. А не веселый зэк и не бархатный татарин. Вот и сегодня – не любвеобильный Евросоюз, откуда родом была моя следующая, плохо гревшая импортная дубленка, и даже не та страна, где когда-то стояла сапожная мастерская на Гоголя…

Может, вам такое сравнение смешно, но оно пришло, и поделать с этим нечего. А не нравится – считайте, что это было просто воспоминание из далекого-далекого детства.

Дед Арон-Макарон

Сегодня моему деду Арону Абрамовичу Шнейдеру исполнилось бы сто двадцать пять лет. Век с четвертью, юбилей.

Дед Арон точную дату своего рождения не знал, только год. Вернее, знал, сколько уже сровнялось в 1918 году, когда ему, Арону Шнейдеру, была выдана «Книжка красноармейца». А так как дата ее выдачи (25 мая 1918 года) и указанная в ней дата рождения (25 мая 1900 года) подозрительно совпали, мне кажется, что полковой писарь решил сам разобраться с возрастом рекрута.

Еще на других страницах этого документа значилось, что красноармейцу Шнейдеру Арону выданы брюки, гимнастерка, ботинки, ремень, шлем суконный и, что немаловажно, котелок и ложка. Я в детстве держал эту сильно потрепанную книжку в руках, много раз перелистывал и читал, но не всё запомнил. Там, наверное, были и указания на воинские части, на передвижения по фронтам и о демобилизации, но я этого не помню.

К сожалению, перед отъездом я не стал искать этот документ, наверное, не понимал его ценности, и в Израиль он с нами не переехал. Как, конечно, не был прихвачен с собою и тот самый «шлем суконный», то есть будёновка, которая – прямо по песне! – лежала в дедовом шкафу многие годы и даже прокладывалась пачками махорки от моли.

Дед Арон, как и многие, был красноармейцем поневоле. Выходцы из Литвы, из Ковенской губернии, из местечка с верноподданническим названием Новоалександровск (ныне Укмерге), они оказались в России еще до революции, по столыпинской реформе.

Семья была портновская – и по роду занятий, и даже по фамилии. Прадед наш Аврум Беркович Шнейдер, военный портной, обучил ремеслу всех сыновей, и, как требовавшимся в российской глубинке ремесленникам, им было разрешено перебраться в Уфимскую губернию.

Там старших из братьев – Арона и Гирша – и застала мобилизация в Красную армию.

Оба прошли гражданскую, дед Арон даже пережил короткий плен, где его, еврея, беляки не «пустили в расход» – сначала не признав в нем, рыжеватом литваке, еврея, потом из-за того, что он был портным, а обмундирование требовало постоянной починки. Вместе с подмастерьем-украинцем Арону удалось бежать: ехали в Ростов-на-Дону за нитками и еще по какой-то швейной надобности, солдат-охранник напился, заснул, а пацаны удрали прямо из теплушки. Они заплутались, оба подхватили тиф, свалились где-то. Товарищ дедов помер, а Арона подобрали добрые люди, он провалялся в тифозном бараке, но выжил. Потом вернулся на службу, в Красную армию, хотя и не в свою часть. А в той он так и числился то ли пропавшим без вести, то ли погибшим, умершим и т.п.

Домой, в Уфу, уже ушла похоронка (или как тогда эти известия назывались и передавались?), по нему прочитали кадиш, поминальную молитву, оплакали, погоревали и…

…И в 1920 году он вернулся домой живой и невредимый. Правда, уже с билетом ВКП(б) в кармане и убежденным безбожником.

Родственное отступление. Брат его Гирш или Гриша в Красной армии выбился быстро, отвоевав в кавалерии, был направлен на командирские курсы, потом в училище, и к тридцатым годам стал уже кадровым офицером. Прошел всю Вторую мировую войну и закончил ее подполковником, каким-то большим начальником в советской военно-оккупационной администрации города Гроссенхайн, в Саксонии.

Можно сказать, своим появлением на свет я обязан именно двоюродному своему деду Грише, ведь это именно он вызвал в 1948 году служившего в том же гарнизоне старшего сержанта Григория Дановича и дал ему отпуск, чтобы тот поехал в свою родную Уфу и отвез семье подполковника Шнейдера гостинцы из Германии – два неподъемных чемодана с трофейным барахлом. Сержант был счастлив, он не видел отца с матерью, всю родню, друзей и родной город со дня призыва в 1942-м! Поэтому через две границы и тысячи километров притаранил офицерову добычу по указанному уфимскому адресу. Там и познакомился с племянницей «полкана» – юной студенткой педвуза, которая впоследствии станет его женой и моей матерью.

Но вернусь к сегодняшнему юбиляру. После демобилизации он пошел работать в швейную артель (кстати, из нее и уйдет на пенсию, спустя сорок трудовых лет), которая производила все ту же форму и рабочую спецодежду.

В начале 1921 года его, полуграмотного парня, успевшего до Гражданской войны окончить только еврейский хедер (он до конца жизни говорил по-русски с ошибками, а писал и того хуже) отправили в Москву, на парткурсы.

Ему довелось хоронить Ленина, стоять в согнанной толпе и сильно отморозить уши и щеки. Но из столицы он вернулся с повышением и стал мастером цеха. Это – по должности, а по умениям он был превосходным мастером всю свою жизнь.

К нему и на моей уже памяти ходили пузатые майоры и полковники из соседней воинской части, приносили «штуки» форменных тканей, и он шил или подгонял им такую форму, что закачаешься! Остатки фурнитуры – пуговицы и тесьма, нашивки и петлицы, даже, к пущей зависти одноклассников, знаки различия родов войск – доставались мне.

А еще из остатков «материала заказчика» дед шил мне комбинированные тужурки и бриджи с накладными карманами, бушлаты и душегрейки, а однажды соорудил настоящую гимнастерку от полевой офицерской формы. Она была даже с погончиками, только очень маленькая.

Дед Арон-Макарон, как я его дразнил, меня очень любил – и как старшего внука, и как того из них, который чаще был рядом.

Он мало рассказывал, но всё, что я от него слышал, запомнилось навсегда.

И о детстве в еврейском местечке в Литве, где его посадили за швейную машинку лет, кажется, в семь или восемь, едва ноги стали доставать до педали.

И о русском городовом, которого они, еврейские дети, боялись как огня. О погроме, в котором пострадали его братишка Берл и сестра Зельда, навсегда оставшиеся после этого калеками.

И о плене, где беляки при каждом взрыве поблизости говорили ему: «Во, слышишь, как твой жид Троцкий по нам бьет?!»

И о тифозном бараке, откуда мертвых выносили по нескольку за ночь.

И о похоронах на Красной площади, конечно, не без грусти не столько по вождю, сколько по своим опухшим ушам и побелевшим щекам.

И о страхе за младшего брата Гришу, командира, за которым могли прийти в 37-м, а потом и за всеми остальными. Да не пришли, слава Богу!

И об «этой войне», Отечественной, на которую он тоже был призван, хотя ему было уже за сорок. О том, как голодала его семья с 42-го по 45-й, пока он был в армии, и каких неимоверных трудов стоило передать им то мешок картошки, то пуд свеклы.

Еще он просил меня только о двух вещах.

Чтобы я был здоров, чем я всё детство никак не отличался.

И чтобы научился хотя бы немного шить. Потому что, во-первых, «ручка у тебя твердая, хотя и левая, и кроить у тебя получится хорошо», во-вторых, «кем бы ты ни стал, когда вырастешь и выучишься, добрый портной всегда будет больше зарабатывать», наконец, в-третьих, «это просто стыдно быть Шнейдером по нашей линии и не быть шнейдером по жизни!». Очень жалею, что не послушался, лентяй я эдакий!

Дед Арон был не просто хорошим человеком, он был необыкновенно хорошим – мудрым, добрым и близким. Светлая ему память!

…Полное имя моего самого младшего внука – Надав-Аарон. Сам в синагоге слышал…

 

 

Моя Элиэзериада

Дата совсем не юбилейная, и цифра не круглая. Даже не тридцать семь, при которой, по Высоцкому, «в момент слетает хмель». А просто тридцать четыре, в которые, если продолжать цитировать, были живы и Пушкин, и Рембо, и Маяковский, да и сам автор.

Но цифра моя тоже отражает число лет, и тоже жизни.

В ночь с 24 на 25 октября 1991-го, 34 года тому назад, мы летели в Израиль «на ПМЖ».

Вряд ли я тогда думал о том, что когда-нибудь напишу, что «жизнь моя поделилась в тот миг на две почти равные части: 37 лет там и 34 года здесь». Да ни о чем таком величавом я тогда не думал, а ошарашенно сдвинул на затылок зимнюю шапку «финку», в которой отбывал из Уфы в Москву, а потом улетал из Будапешта в Израиль. Затем расстегнул кожанку на цигейковой подстежке и глуповато пошутил: «Они здесь брикетами страну топят, что ли?» Октябрьский хамсин норовил запихнуть нас назад в самолет, на котором мы прилетели. Но надо было спускаться по трапу, таща за собой детей и поклажу.

Потом было несколько ранних утренних часов в очереди к чиновнику, который меня враз… переименовал. Я уже назойливо описывал эту сцену, но для не читавших повторю заново.

…Дядечка в очках на кончике носа и с кипой на макушке, равнодушно пробежав документы жены и детей, вперился в мои. «А вы не думали, что пора бы вам поменять имя на еврейское?»

Я аж зашелся!

– Это я-то, проживший 50-60-70-80-е годы в российской глубинке под «нееврейским» именем Лазарь? А под каким, позвольте узнать? Ирина, Полина, Григорий (это жена и дети) вас не взволновали, а мое – да?

– Их имена греческого происхождения, они меня не интересуют. Но вы же человек с виду интеллигентный и наверняка что-то знаете об антропонимике? Например, о видоизменениях вашего имени?

– Ну да: Элиэзер – Элазар – Елизар – Лазарь. Примерно так…

– Вот! Во-о-о-от! Лазарь – это иноязычное искажение! А «Эли эзер» – это значит «Бог помог»! И вы скоро это сами поймете! Нам с вами пора вернуться к истокам! Так что, я записываю вас Элиэзером?

– Пишите, только отпустите!

И он отпустил меня в новую «боговспомоществованную», согласно новообретенному имени, израильскую жизнь…

…Кто же тогда мог подумать, что в этом отсеке-кабинете отделения абсорбции Израиля в аэропорту «Бен-Гурион», где я получил «еврейское имя», потом более двадцати лет проработает моя жена, чье греческое имя не заинтересовало того, простите за кощунство, «Иоанна-перекрестителя»? И кстати, супруга поведает мне, что им, представителям данной госслужбы, строго-настрого запрещено переименовывать новоприбывших, так как это прерогатива МВД, и оно делает это исключительно по желанию гражданина. А записывать в теудат-оле (удостоверение нового репатрианта, см. на иллюстрации) следует точно то, что указано в документах новоприбывшего. И для доказательства предъявила мне тайком сделанную копию ксивы одной дамы из жаркой страны, чье имя (дамы, а не страны) звучало в ивритском прочтении, я дико извиняюсь, буквально так: «Зайнхуй». В смысле, мало было ей чего-то одного…

И вот представьте себе, как любил свою родину, историю и веру тот славный очкарик из 91-го, если смог убедить Лазаря стать Элиэзером? Ему тоже было мало одного!

…Полюбил ли я Израиль так, как он? Считаю ли родиной? Помог ли мне… ну, вы поняли, кто? Не настаивайте на жарких ответах на такие вопросы, если не хотите, чтобы я в вас разочаровался.

Я сам, ладно?

По собственной ли воле был сделан тот выбор 34 года назад? Да, я точно помню, что меня никто ни к чему не принуждал, не «окучивал», не подкупал и не гипнотизировал.

Осознавали ли мы, что уезжаем из страны, которая буквально уходила тогда у нас из-под ног? Вряд ли настолько.

Но отдавали ли себе полный отчет в том, как трудно будет начинать всё с нуля в новой? Скорее, нет, чем да.

Я не был в советские годы диссидентом, если не сказать больше о своей вполне удачной тамошней карьере. Мне почти не препятствовали, так уж получилось, и я себе рос.

Я не грезил ночами родиной предков и колыбелью веры, хотя немало знал и о той, и о другой. Спасибо любознательности, образованию и отголоскам семьи.

Я не был обуян желанием не знать и не видеть никого на свете, кроме братьев-евреев. Мои лучшие друзья были русскими, татарами, мордвинами, башкирами, украинцами. Хотя, конечно, к «своим» тянуло всегда, и это было не только моим приютом в той всё ж таки неизбывной чуждости.

Я хотел «в заграницу»? Заполучить лучшую, как казалось, долю желал? Да, хотел и желал, как и миллионы прочих, перед кем не открылась тогда эта нежданная проверочная возможность.

…И вот, большая часть всей жизни тут прошла, и дело, которым я занимался там, продолжилось, на мое счастье, здесь.

И новыми друзьями верными оброс, и старых почти всех сохранил.

И дети здесь выросли, отслужили, выучились, занялись важной для них работой и семьи красивые создали.

И внуки – числом пять – здесь народились. (Вы, кажется, что-то там спрашивали: «полюбил ли»? Вот на этом именно месте скажу сразу: их – без памяти!)

И горечь была, и обиды были, и сомнения, и обманы, и страхи, и войны, и злость брала, и тоска заедала.

И успехи были, и если не «глубокое и полное», но определенное удовлетворение от того, что делал и сделал, тоже было.

И от здешних птиц и лесов, от древностей и новостроек столько же радости было, сколько от тех, прежних. А может, и больше.

И трогательных, душевных, добрых и важных моментов, связанных с новыми соотечественниками, было по жизни достаточно.

И гордость поднималась, какой от бывшего советского циника и насмешника ожидать трудно.

И «порву за Израиль» всё чаще переставало быть пустыми словами.

И, наконец, помощь, о которой толковал дядечка-ономатет «ме-сниф мисрад ха-клита бе-Натбаг», действительно все эти годы из самых неожиданных мест, в самые нужные и самые нелегкие времена, приходила такая, о какой можно было только мечтать.

Вот что я и хотел бы ответить (простите за сбивчивость) накануне 34-летия своего переезда и переименования. Ваш Лазарь. Его Элиэзер.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Добавить комментарий