Александр Перов

Фото Ирины Батаниной

СЕМЬ СВЕЧЕЙ

 

                               Жене Сельцу

 

1.

 

Глиссада,

полого спускаясь из неба над морем,

лежит и концом упирается в Бен-Гурион.

По этой невидимой, туго натянутой нити

скользит, приближаясь к земле,

мой самолет.

 

Уже, наплывая, внизу, за прозрачным овалом,

в темени южной горит паутина огней:

Большой Тель-Авив – это зеркало.

В зеркале – звезды.

 

Если бы я не летел, а стоял на песке,

влажном и плотном песке возле моря в Герцлии,

я бы увидел над морем огни самолета,

круто скользящего к берегу, в Бен-Гурион.

 

Я бы щипал виноград и смотрел на закат,

видел бы женщин, идущих на фоне заката

прямо по водам – такая манера ходить

в этих местах существует две тысячи лет.

 

Если бы я проживал не теперь, а давно,

где-то на этом краю Средиземного моря,

мне от отца бы досталась хорошая лодка,

чтобы рыбачить и в Яффо улов продавать.

Я бы любил виноград и простое вино,

я соблюдал бы Субботу и нянчил детишек,

и недоверчиво слушал рассказы про то,

как назарянин недавно слепца излечил.

 

Если бы раньше, в начале и света, и тьмы,

в той колыбели, которую звезды качали,

я бы проснулся легко и отправился в путь,

мир бесконечно пустынный вокруг созерцая –

был бы горячим песок и прохладной вода,

небо – высоким и дикой – лоза винограда,

яркими – звезды и плавным – полет облаков,

 

и до рождения странного слова «глиссада»

я не дожил бы каких-нибудь сотню веков.

 

2.

 

Хорошо не торопиться на работу –

предварительно угробив Голиафа,

путешествовать из пятницы в субботу

по окраине полуденного Яффо,

 

за пакгаузы – а там и угнездиться

под навесом, за столом, у парапета,

с настроением размеренно напиться,

благо ветер, и прохлада, и не лето.

 

Закурить по сигаретке для начала,

заказать по сотке «Голды» и по пиву –

и отправиться от этого причала,

на прощанье сунув палец Тель-Авиву.

 

Кушать хумус и хрустящую картошку,

созерцая вдалеке упрямый парус,

и отхлебывать из кружек понемножку,

наблюдая, чтобы поровну осталось,

 

и беседовать неспешно и негромко,

замечая, что вполне под настроенье

эта вечная, незыблемая кромка,

замыкающая зыбкое волненье,

 

и хмелея на ветру, под этой сенью,

наблюдать, как откупившись от халдеев,

исчезают отобедавшие семьи

приготовленных к субботе иудеев.

 

…И уже себя почувствовав балбесом,

плыть куда-то, улыбаясь и не споря,

за столом, у парапета, под навесом,

на краю послеполуденного моря.

 

3.

 

А все-таки есть – или кажется гостю? –

в истоптанной солнцем, изрезанной зноем

земле, заселенной еврейскою костью,

бездонное что-то. И что-то такое,

 

на что не найти в одночасье ответа,

чему не найти объясненья с наскока,

что было до слова и было до света,

и есть, и грядет, – но сокрыто до срока.

 

Сокрыто пластами песка векового,

сокрыто написанным справа налево –

вотще европейцу прочесть это слово,

вотще обрести от великого древа.

 

Покуда, горланя, ругая, воруя,

торгуют развалы, базары, каньоны,

покуда, за древние земли воюя,

окопы копают в песке батальоны,

 

покуда растят исступленно хасиды

свои бесконечные черные пейсы,

покуда таскают упрямые гиды

пришельцев – глазеть на граниты и гнейсы,

 

покуда заполнены будни простыми

заботами гоев о хлебе и Боге,

покуда встают на скелете пустыни

столбы-небоскребы, киббуцы, дороги,

 

покуда ревут экскаваторы, драги,

и грейдеры режут столетние глины,

покуда, ломая во тьме саркофаги,

глубокие корни пускают маслины –

 

оно прорастает из темени Леты

навстречу корням и фундаменту зданий,

огромное Нечто, великое Это,

незримое семя столетних терзаний.

 

И вижу я рвы, котлованы и ямы,

и кажется мне, что однажды когда-то

нажмет посильнее копатель упрямый –

и бездну откроет тупая лопата.

 

4.

 

Пряным запахом жаровен,

Ароматом тонкой пыли,

Вечным гомоном торговли,

Звоном мелких медяков

Был тот полдень очарован

И под ним куда-то плыли

Раскалившиеся кровли

Башен и особняков.

 

Иссеченные ветрами,

Отбеленные веками,

Словно воинов шеломы,

В жидком вареве жары

Плыли иноки с дарами,

Плыли дерево и камни,

Плыли улочки-разломы,

Арки, лестницы, дворы.

 

Накаляя даль Синая,

Восходило в полдень лето,

Кто с тоскою, кто с весельем,

Из далёка своего

Плыли люди, поминая

Кто Христа, кто Магомета,

Кто Давида с Моисеем,

А иные – никого.

 

Плыли ровно, как по нити,

Пейсы, лысины, бородки,

Чье сознанье посетила

Быль о давних чудесах,

И шипящее в зените,

Как яйцо на сковородке,

Бело-желтое светило

Проплывало в небесах

 

И висело надо мною.

И твердя слова и строфы,

Дрейфовал я в море жара

Вдоль невиданной страны,

По полуденному зною

То ли в сторону Голгофы,

То ли в сторону Омара,

То ли в сторону Стены.

 

5.

 

…А что там за море, и сколько веков

Бегут эти волны сюда?

И кто в это небо, не зная оков,

Ушел, не оставив следа?

 

От самого дома, из дальней дали

Ты ехал, и плыл, и летел.

Ты будто до самого края земли

Рукой дотянуться хотел.

 

До края земли, до начала начал,

Где, двадцать столетий тому,

В корзине плетеной младенец кричал

И мать наклонялась к нему,

 

И гасли во мраке цветущий миндаль

И черные капли маслин,

Лазурного моря безмерная даль

И неба бездонного синь.

 

…И вот это место. Ступай не спеша

По белому гравию вниз

И слушай, как желтые травы шуршат,

И жадно вдыхай кипарис.

 

Чтоб кануло время в объятьях песка,

И в зарослях пиний внизу.

Чтоб капелька пота, стекая с виска,

В пути повстречала слезу.

 

Полсотни шагов по тропинке спустись

И там на скамейку присядь.

 

Откроется неба бездонная высь

И моря безмерная гладь.

 

6.

 

…Где качаются у пирса лодки, лодочки, фелуки,

словно пики конной алы тыча мачты в небеса,

где спускаются при встрече, поднимаясь для разлуки,

просолёные прямые и косые паруса,

 

где зелеными горами на причале сохнут сети,

пересыпанные густо красной дробью поплавков,

где в тени навесов белых копошатся чьи-то дети –

не арабы, не евреи – просто дети рыбаков,

 

где над рыбьими телами, распростертыми на досках,

пляшут лезвия стальные в медно-бронзовых руках,

где, похожие на сфинксов, в ожидании отбросов

злые кошки методично лижут раны на боках,

 

где гуляет запах моря, дух бензина, рыбы, йода,

гомон, говор, шум прибоя, крики чаек над волной,

где с утра роятся толпы разноцветного народа

под немой тысячелетней желтой каменной стеной –

 

там, написанные щедро маслянистыми мазками,

тлеют ночи, дни пылают и дымятся вечера

на земле, навек зажатой между морем и песками,

на земле, навек забытой между завтра и вчера.

 

7.

 

Расставанье – груз нелегкий, возвращенье – путь недолгий.

Карта Кипра, карта Крыма, Украина – и уже

среднерусская равнина, петли Дона, дуги Волги

и в конце – огромный город под крылом, на вираже.

 

Разраставшийся из точки до посадочного круга,

намекавший на чужбине, что судьба у нас одна –

вот он весь, как на ладони, проворачиваясь туго,

приближается упрямо, поднимается со дна.

 

А вчера, касаясь бездны, я гулял над Летой вечной,

пил со старыми друзьями, бил рукою по руке,

было море – безмятежным и пустыня – бесконечной,

и слова не умещались ни в сознаньи, ни в строке.

 

Нас несла по Тель-Авиву полупьяная фиеста,

полуночники-таксисты подставляли нам бока.

Дьявол прятался в деталях. Бог являлся повсеместно.

Ни тому и ни другому не достались мы пока.

 

…Я сижу на старой даче. Костерок мой догорает.

Из открытых окон дома раздаются голоса.

В доме ужинают дети. Где-то музыка играет.

 

Пламя пляшет на поленьях. Дым восходит в небеса.

 

 

Антоновка 40+

                                     Елена Лапшина

***

 

…И найденное – не было искомым.

Никто из сыновей не утаит

то яблоко, что встало в горле комом –

Адамово – так в горле и стоит.

 

А у меня – оскомина и сладость,

предательство Адамово, враньё

и Евы – не бессилие, но слабость –

влеченье, наказание её.

 

В каких бы ты садах ни шёл тропою,

к каким бы ни притронулся плодам,

любой из них, надкушенный тобою,

тебе напомнит яблоко, Адам.

***

Там на реке, плескаясь и хохоча,

шумной ватагою, – только один не в счёт.

Будто река другая с его плеча

жилкою голубой по руке течёт.

 

Если бы я не думала о таком –

тонком и нежном с шёлковым животом…

Мальчики пахнут потом и молоком,

а молоком и мёдом – уже потом.

 

Там по реке вдоль берега – рыбаки, –

тянут песок и тину их невода.

А у него ключицы так глубоки, –

если бы дождь – стояла бы в них вода.

 

Я бы купила серого соловья,

чтобы купать в ключице, да неспроста:

я бы хотела – этого – в сыновья,

чтобы глаза не застила красота.

                                Лера Манович

***

Поезда, электрички, вокзалы,
Колебания шторы в ночи.
Всё сказала. И всё не сказала.
Ты пойми. Ты ответь, не молчи.

Не молчи. Всё уже происходит,
Ярким тленом подернулся лист,
И за мною всё ходит и ходит

По вагонам слепой гармонист.

 

 

             КО ДНЮ РОЖДЕНИЯ КУСТО

мой отец ушел от матери
потом ушел от женщины
к которой ушел от матери
и от женщины
к которой ушел от женщины
к которой ушел от матери

теперь он прописан
на улице Жака Ива Кусто
в Новой Усмани

деревенские грамотеи
не понимают в склонениях
они написали в его паспорте
улица Жака Ив Кусто

отец расстраивается
из-за этой ошибки
из-за всех ошибок
он ушел бы снова
но идти больше некуда

мой грустный отец
с улицы Жака Ив

                            Владимир Бауэр

***

Мне хладная весна так нравится теперь,

что страшно за себя и за приязнь такую.

Пронзительный сквозняк проскальзывает в дверь

и, бескорыстно чист, струю несет нагую.

 

Снег водянистый льет на съёжившийся сад,

чьи, белые уже, недвижимы ладони.

А я не хмурю взор, я даже втайне рад,

что не до суеты обледеневшей кроне.

 

Остылая душа, привет тебе, привет!

И мудрая притом, и чуткая умело.

И смерть, конечно, есть, но смерти всё же нет.

А если кто затих – то батарейка села.

***

Идет, забвеньем заметаем,

в свое глухое никуда.

Оно ему пока что раем

мерещится, а немота

за ним сурдоприводной тенью

плывет, и вот он весь в тени.

 

Когда подружатся они,

молчаньем начинив мгновенья,

что звездназвездне промычит,

ярясь на счастие микроба? –

«Как нагл и дерзок он – до гроба

нелепый будет пусть пиит!»

                                     Марк Левитин

                  PULAU TOGEAN

Кофе немедля, еда на потом,

Новый закат в купоросе и хромпике,

Сами решайте, где дом, где не дом,

Я умотал в азиатские тропики.

Сами оседлости пойте пeан,

Хрен, мол, взлетит, кто ползуч от рождения –

На островах Тогеан океан

Много прозрачней, чем ваши суждения.

Здесь я сумею, уткнувшись в дела,

Вспомнить задачи, забыть о терпении,

И не желать ни упадка, ни зла,

Скучной столице невнятной империи.

Зрей и цвети, приснопамятный град,

Родину слепо веди разношерстную,

Я же не э-, я же просто мигрант,

Я не сбежал, я, считай, путешествую.

Перед чужбиной не падая ниц,

Выберу пить самогон с азиатами,

И восхищать темнокожих девиц

Вязью заумных сентенций об атоме.

В ноль одичаю – а что мне беречь? –

Взгляд из-под листика, жизнь из-под кустика,

Разве оставлю текучую речь,

Пусть не стилистика, все же акустика.

Лет через десять, а может, пятьсот,

Тех, по кому я ленился соскучиться,

Спьяну, допустим, сюда занесет

Неким торнадо, и глупо получится:

Я к тому времени весь пропаду,

Встретят вас только случайные призраки,

Да на лиане бухой какаду,

Нудно орущий о квантовой физике.

                                   Анна-Мария Ситникова

                                    ОБЫКНОВЕННОЕ

И плачет по три дня, сметая «свет» –

Соломенные стебли в тень сарая.

— Ой, солнышка лучи!

А ей в ответ:

— Блаже-е-енная! – вздыхает бабка Рая.

Не девка, а беда… От, видно, бог

Оставить на земле-то мал причину

Такую вось…

— Ба!

— Чуни промочила? Ну, геть из лужи!

Кинь жабёнка – сдох!

— Его душа на небушко слетела?

Задумчиво глядит на облака.

А жёсткая бабулина рука

Уводит в дом.

— Пошто глазеть – не дело!

Ужо самой  пора… А толь каму

Обуза гэта? Господи, помилуй

И дай мяне и мудрысти, и силы…

— Иди ужо, сердешная, к столу!

Коту шматок?  Што ложкой колготишь?

Ушица – ах! – Андреич дал жерёху.

— Андреич мне казал, что я дурёха,

Дурёха я, дурёха…

— Буде, кыш!

Шурует бабка Рая мокрой тряпкой,

Самой себе кивая: «От, кажи!»

А в слободе всё то же: сохнут грядки,

Надкушен лунный блинчик, чуть дрожит

Стожаров свет и тонут в дряхлой бочке

Остатки снов, мурлычет «ёшкин» кот

Да тянется мережка по сорочке.

Ворчит старуха: – Нады ж – лишний рот!

Но с нежностью ничем не объяснимой

Накинет шаль на внучки Серафимы

Большой живот. Та вздрогнет.

— Не глупи!

— Там ангел бьётся!

— Ангил, детка! Спи.

                                     Марина Чиркова

ЕХАТЬ

…в красный трамвай и ехать.разума с кулачок,
рюха твоя, прореха, ореховый мозжечок.

где прорасти-добраться? сто первыми сентября,
пальчиками акаций — до стриженого тебя…
чтобы: такие дети, всё-то игра одна!
вот он, гляди, «секретик», таращится из окна:

кричный, коричный город, каменный шоколад,
улочки (злить и спорить), дворики (целовать),
дерево — сеть и дверца, кость и живучий альт —
солнечными младенцами сыплется на асфальт…

клеить кленовый «носик»? а, да и так чудно!
чей-то случайный взрослый присматривает за мной…

 

                                     Светлана Супрунова

***

В пятиэтажном улье комнатушка.

Комод и стулья дышат стариной.

В той комнатушке кроткая старушка,

Встаёт чуть свет, ложится со звездой.

 

Я увидала дверь при тусклом свете

И, ковырнув разболтанный замок,

Узнала всё: комод и стулья эти,

Упрятанные кольцами дорог,

И ватное родное одеяло,

Как яблочко сушёное, лицо.

«Чего так долго ты не приезжала?

Хотя бы за полгода письмецо…»

 

Всё слушала меня, всё удивлялась,

И тут смекнула радостно: «Погодь,

Что ж – насовсем? ужель навоевалась? –

И тихо так: – Храни нас всех Господь…

Война – оно занятие пустое,

А сердце всё же просит тишины…»

И обронила самое простое:

«Нельзя ли как-то миром, без войны?»

 

И сумерки надвинулись тревожно,

И я тогда подумала о том,

Что без войны, наверное, и можно,

Когда сердца наполнены добром.

Какая-то неведомая сила

Нам раздаёт смиренье и покой,

Не то добра кому-то не хватило,

Не то другим насыпано с лихвой.

                                   Алексей Миронов

                        НЕ ВОДА

И то, и все, и бездны на краю

я чай попью с ромашковым настоем,

а жизнь течет не в такт календарю

под тем мостком, где все горчим и строим.

И нет мне тела до других страниц,

в которых неизвестность выше смерти,

и тех не злых пока что медуниц,

что в душу мне протягивают стебли.

Судеб травошептанье: лебеда,

и водосбор, и рута, и мокрица…

Прости меня, но ты мне не вода:

не утонуть, не выпить, не умыться…

 

                             Алена Рычкова-Закаблуковская

                         СИЗИФ

Он жил не так, как нам хотелось всем.
Дни истончались хлопковой мережкой,
А он катил по узкой полосе
Тропинки допотопную тележку,
Что об одном помятом колесе.
Он тридцать лет возил на ней песок
На заболоченный участок.
Сизифов труд
Бездарным и напрасным
Казался мне. А ныне тут растут
Берёзы наши.
Он сам себе придумывал работу:
Вставать чуть свет, вернее – до восхода,
Литовку взять, в предутреннюю хмарь
Идти в росу пока гудит комар
И розов край тугого небосвода.
Срезать косой звенящую траву
И в эту землю прорастать ногами,
Сминая дёрн литыми сапогами.
И никому не возводить в вину
Свою судьбу.

Не верить в бога и в загробный мир
«Есть скорбь и тлен, червей могильных пир» –
Он говорил. И улыбался тихо.
А нынче вот приснился. Как он лихо
Свою тележку по тропе катил!
Как глаз белки покойницки блестели.
Рубашка на его тщедушном теле
Сама собой торжественно плыла.
И вот тогда во сне я поняла,
Что до сих пор он увлечён неверьем.
И даже там, за сумрачною дверью,
Он линию свою упрямо гнёт.
В тележке возит траурную землю
И никого за это не клянёт.

 

                                      Андрей Новиков

                            НОЙ

Земля молода, в ней упрямая нега,

Теплы небеса и манят пеленой.

Зачем же кедровое тело ковчега

Поставил на брег недоверчивый Ной?

С утра облачился в льняную рубаху

Денек безмятежный на все времена,

Умыты росою библейские страхи,

Пророки вздремнули, хлебнувши вина.

Смеется над ним молодая природа,

Бросает к ногам изобилье плодов,

И воины гордо идут из похода,

Ведут на веревках коров и рабов.

Купцы суетятся в торговом угаре,

Артельщики строят из камня дома,

А он все твердит: «Каждой твари по паре»,—

И все собирает в мешки семена.

 

 

 

Марина Эскина

 

Покуда не наложена печать

* * *

Никто не вернулся, а кто и вернулись — молчат:

У Лазаря нет мемуаров, и только на фреске

Заметно, как тяжко воскреснуть, как сжатые веки дрожат,

И эта могильная бледность.

Закатная рана смертельна, день точно умрёт,

А нежные послезакатные тени венчает молчанье.

Надежда, когда продежурит всю ночь напролёт,

Со страхом и музой воскресшее солнце встречает.

* * *

Лебедь села, а друг ее кружится, кружит возле гнезда,
Белая цапля зашла в протоку по самое не могу,
Рассекая зеленые волны мая, движутся поезда
И, опаздывая по расписанию, длят строку.
Пригородный, междугородный – прильну к окну –
Поверни на меня закат, на вираже маслянистый раскинь залив,
Я прикрою глаза и покорно, покорно слезой замкну
Эту цепь, кто знает, в который раз её повторив.

* * *

Порвался лета праздничный подол,

Когда ночной совиный ветeр дул

И ловко выметал прошедший год.

Начнём с начала: яблоки и мёд.

Растопим горечь, обыграем тьму,

Пообещаем всем – себе, ему,

Покуда не наложена печать –

Просить прощенья и другим прощать.

Вот облако разнежилось в пруду,

Насвистывает птаха ерунду,

Простой «чирик», а сколько правды в нём,

Вот с этого, пожалуй, и начнём.

* * *

Так невидимый ручей перешагнуть,

Чтоб ни всплеска, разве может быть чуть-чуть

Кто-то всхлипнет, кто-то коротко всплакнёт,

Тело душу нерадивую вернёт.

Ей неведомо, что дальше предстоит,

Может, там сейчас на души дефицит,

И отправят бедолагу в новый путь,

Ты, душа, мои сомнения забудь,

И весельем, что тебе недодала,

Заполняй свои заботы и дела,

И под скрипочку, не забывай, пляши,

Нет занятия полезней для души.

МОЙ ЮДСОН

ЯКОВ ШЕХТЕР

 

 

«Что может собственных Юдсонов… российская земля рождать»

Откорректированный Ломоносов

Писатели редко дружат. Специфика жанра. Как любил повторять один уже почти забытый классик: «Для многих литераторов удача собрата по перу – большое  личное горе».

Но мы с Мишей дружили. Это выражалось в почти ежедневных разговорах по телефону, в общем деле, которое мы делали сначала в редколлегии журнала «22», потом в «Артикле» и в Тель-авивском Клубе литераторов, в бесчисленных совместных выступлениях, и в не поддающемся счислению количестве спиртного, выпитого на двоих. Мы пили в самолетах, автобусах, поездах, такси, ресторанах, кафе и просто у меня дома. И без конца говорили о литературе.

 Мы были сторонниками разных подходов к тексту. Я утверждал, что человек за часть своей жизни, потраченной на наш текст, должен получить взамен прежде всего захватывающее чтение. Реминисценции, ассоциации, литературная игра, аллюзии и несомненно украшают, но должны стоять на втором и третьем плане.

Для Миши главным в тексте было слово. Его переливы, созвучия с другими словами на других языках, эхо и резонансы. Иной раз от услышанных им наложений, перекрестий или гармоники хотелось смеяться, иной раз рот раскрывался от удивления и неожиданности.

– Ты раб Слова, – повторял я Мише. – Ты ему присягнул, ему служишь, женился на согласной букве, а в любовницы взял гласную. Да и по другому и быть не может, ты ведь Юдсон, сын буквы юд. Гематрия, цифровое значение этой буквы– десять. Вот ты и пытаешься все время попасть в десятку, расставить буквы и слова самым точным образом. Но скажи мне, сколько людей в состоянии уследить за полетом твоих ассоциаций? К твоим текстам надо прилагать чуть ли не подстрочный комментарий, один Джойс уже был, зачем повторяться?

– Работа над текстом требует усилий, – отвечал Миша.– Текст надо преодолевать, как волну, как ветер. Для этого надо трудиться.

– Всевышний заповедал нам трудиться над изучением Талмуда и Мишны, а не велел нам потеть над текстами Миши Юдсона, – возражал я. – Ты в этом смысле, то есть в создании нечитаемого текста идешь по стопам Саши Гольдштейна.

– Угу, – кивал Миша. – Именно так и есть. Но почему ты решил, что Сашины тексты нечитаемы? Я их проглатываю в один присест, на одном дыхании. А в смысле стоп, то разумеется, я иду вслед за ним.

Иногда мы произносим слова, которые оказываются пророческими. Или пророчим себе судьбу. И не каждое пророчество оказывается добрым.

Миша, друживший с Гольдштейном до последнего дня, умер от той же самой болезни, что и Саша, рака легких. В буквальном смысле пошел по его стопам.

Мы не раз и не два пробовали обменяться стилями, но увы не получалось. Тексты выходили вполне сносными, стоящими на четырех ногах, но не такими, под которыми хотелось поставить свою подпись. Разговор обычно завершался застольем или плавно в него переходил.

Сотрапезник Миша был непростой. Ел он один раз в день, вечером. Никаких овощей, кроме картошки (о, знаменитые клубни в тряпочке!) и редиски, не признавал. О фруктах речь не шла вообще: прожив в Израиле почти тридцать лет, Миша ни разу не попробовал апельсинов или авокадо. Вино и пиво отметались с порога:

– Напитки крепостью меньше сорока градусов вредят моему пищеварению.

Меню выходило скупым: разного вида селедки, бутерброды с маслом и красной икрой, соленые огурцы, помидоры, капуста, колбаса и мясо. Он покупал где-то на рынке Кармель копченые колбасы, холодец, горчицу и хрен и норовил  затащить их к нам в дом вместе с бутылкой виски, приговаривая что все кошерно.

– Откуда  ты  знаешь? – спрашивал  я.

– Ну как, продавец же сказал! Там на стенке даже   грамотка в рамочке висит, большая-пребольшая.

– И что в ней написано?

– Откуда я знаю? Давай уже  скорее  хряпнем.

 На мои уговоры ничего не приносить – у нас хватает выпивки и закуски – он внимания не обращал, каждый раз выкладывая из черной наплечной сумки промасленные пакеты.  Пришлось пойти на  крайние  меры.

– Если ты еще  раз  приволочешь ко мне  сливочное масло вместе  с колбасой и  горчицей,  я спущу  тебя вместе  с ними с лестницы,  причем не с лестницы на шкаф.

– Это серьезно! – впечатлился Миша, но виски приносить не перестал. Потому, что какой же может быть разговор о литературе без бутылки, а ни о чем другом, кроме  литературы Юдсону говорить было неинтересно. Мишу мало интересовала политика, он был далек от бытовых вопросов и забот о благоустройстве.

– Ты отшельник кириллицы, – говорил я, – схимник алфавита, босоногое дитя синтаксиса. И  продолжаешь оставаться сыном  буквы юд. Она  первая в  имени  Всевышнего и  символизирует  мудрость. Твои  тексты очень умные,  осталось только  найти  читателей, сумеющих  эту  мудрость  оценить.

– А мне не нужны тысячи, –отвечал Миша. – И сотни не нужны. И десятки. Достаточно двух-трех человек.

– Сын, настоящий сын, – посмеивался я. – Буква юд самая маленькая из  всех  букв алфавита.  Самая скромная. Именно поэтому с нее и начинается имя Всевышнего.

– Да ладно тебе, – протягивал руку с бутылкой Миша, – цадик хренов. Влачи дальше по своей занимательной прозе унылый столб иудаизма. Только учти ( мы тогда жили в Реховоте) что слово «Реховот» при обратном прочтении означает – «то во хер»! Сплошной фрейдизм-зигмундизм: гордое восклицание, уведомление, похвала самца перед бродящими вокруг синагоги самками.

Петр Межурицкий

СВОБОДНЫЙ ВЕЧЕР

Когда-нибудь всем будут люди довольны

и даже забудут чеченские войны,

как греко-персидские войны забыты –

кому интересны былого бандиты,

бомбёжки, теракты, облавы, зачистки,

обиды, скандалы, взаимные иски,

фракийцы, сирийцы, германцы, спартанцы,

а в клубе у нас, разумеется, танцы –

девицы в шелках, капельмейстер во фраке

и плюс кавалеры без мыслей о драке.

 

ПЕСНЯ ВЫХОДЦА

Не слоняюсь я по двору,

не сигаю с пригорка –

ностальгия по Мордору

мучит разве что орка.

 

Не смущаясь акцентами,

с кайфом делаю селфи,

как вполне стопроцентные

люди, гномы и эльфы.

ПОСЛЕ БУНТА

Чешут репы творенья венцы,

иногда пребывая в миноре,

а по Волге плывут мертвецы

и впадают в Каспийское море.

 

Сотворить позволяет азарт

что угодно из кубиков LEGO –

кто же всё-таки мстит за хазар

и, похоже, не только Олегу?

 

МОТИВАЦИЯ

Твой социальный профиль низкий,

а посему – учи английский.

***

От мамонта вплоть до малюсенькой мушки

кто может не быть патриотом кормушки –

столь ясен вопрос, что и спорить не будем,

а фобии свойственны разве что людям

да ангелам, чьи не от мира полёты –

что им, Боже правый, земные болота,

степная бескрайняя ширь в перелесках

и сами они на бесчисленных фресках?

***

Я не напрасно гулял по свету:

«Джоконду» видел и видел «Пьету»,

стрелял, бывало, но только в тире,

влюблялся раза двадцать четыре –

скорее меньше, увы, чем больше –

порой – на месяц, порой – на дольше.

***

В России русских не было царей,

поэт в России меньше, чем райсуд,

полуеврей в России больше, чем еврей,

и что вообще в России не абсурд?

 

СМЕРТЬ ПОЭТА

На далёком перегоне

помирал поэт в законе,

не шестёрка и не туз,

а простой любимец муз.

 

И под видом проходимца,

чтоб никто им не мешал,

музы своего любимца

проводили не спеша

и вернулись на Парнас;

смерть такая не про нас,

душу чью пустили в тело

ради стоящего дела.

 

ПЛАЧ  О ВОЗМЕЗДИИ

 

О где же ты, национальный

ответ непропорциональный?

Михаил Юдсон

                          ЧЕТВЕРО

 

                                                       незаконченный роман

                                                                1

Автобус, точнее хавтобус, благо работает на хашмале, без выхлопов, загрязняющих окружающее, эта белая изящная полусфера с жёлтой надписью на борту «Сделай Тель-Авив чистым!» бесшумно и плавно отплыла от остановки. Шайтан-арба, четвёртый чёрт, вице – в цвету, подумал Никита философски, бисова бричка, соразмерный экипаж, в котором жиды полсотнею отправляются, правы классики скопом.

Весенний воздух парил и дрожал над раскалённым асфальтом. После автобусного, условно говоря, оледенения духота охватила сразу, навалилась здешняя влажность, распаренность – как в «Сибирских банях» на Дизенгофской.

Никита пошёл по Мосту Фиг. Так его в народе называли, а официально это был Мост Фанни и Геси. Просто привыкли все, и даже район этот тель-авивский с офисными небоскрёбами и деловыми квартирами звался Фиговка.

Под мостом проходило шестиполосное шоссе – шуршали стада машин, порхали невысоко зелёные воздушные самокаты. Поодаль, на травянистом холме белел Монастырь Умученных Сестёр Духовных – кукольные башенки за каменной оградой, цветущие черешки сада, поросшая плющом часовенка. Оттуда, с холма, лился тихий колокольный звон – сестрицы музицировали. Бес гол, а лес бос, ухмыльнулся Никита, упорно двигаясь по мосту в редакцию. Форсировать мост! Перила чугунные нынче опять были выкрашены радужно и украшены надувными сердечками – эх, девы неугомонные!

Фиговый мост, заканчиваясь, вливался, переходил в шумную обширную улицу Гершуни. Здесь подстерегал путника оживлённый перекрёсточек, конечно. Шли непрерывной лавой, тьмой машины, а на бетонном пятачке кучковались, переминались прохожие – ждали, когда светофор «озеленит» зебру, протравянит тропу.

Упрямо, неугасимо горел «красный». Подошёл насельник перекрёстков, дервиш-праведник, или как их называли с правильной тель-авивской картавостью – «юдодивый». Ну, автохтонная фауна. Дервиш был в шапке-ушанке (эх, Сибирь неистребимая!), одно ухо задрано к солнцу заратустрно, на лбу жестяная звёздочка-шестиконечка с крестиком внутри – крыжаль хиудова. Протянул корявую руку за милостыней. Никита покорно опустил медную монетку в немытую ладонь. Божий человек пробормотал что-то вроде «Давай – и воздастся, давай-давай», отвернулся от Никиты и двинулся прямо через дорогу, попёр поперёк движения, невзирая на поток машин. Причём не особенно и лавировал, машины как-то сами его огибали.

А Никите надо было в редакцию – на Гершуни, угол Багровской. Приходилось пробираться, словно в тайге на гоне али в ручье на нересте – здешние людишки кишели. Сроду на Фиговке человеку не протолкнуться – тут гнездились штаб-фатеры международных гешефтмахеров, хазы крупнейших банков, глобальные лавки менял, транснациональные ссудные конторы – заимки, по-местному. Здесь шустрила Алмазная Бурса и её ухари-бурсаки бриллианты гранёными стаканами меряют!

На Гершуни и запах стоял особенный – золотыми приисками несло и пушниной. Иногда, что естественно, бурбоном-сырцом и убоиной шибало.

Старомондные коробчатые мазганы на бесчисленных окнах небоскрёбов (эти штуки и воздух холодят и кормушкой для птиц сажающихся служат, мелкое святое дело) капали вниз конденсатом, порой и туман начинал клубиться. Бредущий в спотыкающейся и толкающейся толпе Никита едва не проскочил в утренней мути ответвляющуюся улочку Мордки Богрова. Забавно таки звучали в Тель-Авиве странные сибирские прозвания, имена древних героев-висельников, дщерей и сынов израилевых, сложивших животы своя на алтарь-бину, сказано же – «по ним Сибирь плачет».

Свежие гарики

Игорь Губерман

Иерусалимский дневник

из последних записей

*

Вчера мне снился дикий бред:

к нам гости едут – круг наш узкий,

а в доме выпить – нет как нет,

а также нету и закуски.

*

Молчит народ непросвещённый,

но если свет вольётся в души,

народ воспрянет возмущённый

и просветителей удушит.

*

Вот самый яркий из кульбитов

большой идейной лотереи:

нет горячей антисемитов,

чем озарённые евреи.

*

Мой долг весьма различным людям –

он лишь растёт день ото дня,

в душе я должен даже судьям,

на зону бросившим меня.

*

Моё пустое сочинительство –

увы, характер мой дурной –

полно густого очернительства

всего замеченного мной.

*

Мне уксус одиночества знаком

отнюдь не понаслышке, чисто лично;

в компаниях я не был чужаком,

но им я ощущал себя обычно.

*

Желание слиться в единстве со всеми

владело поэтами, как наваждение,

но этой душевной мечтательной схеме

мешало зловредное происхождение.

*

Потери, уроны, пропажи

и боль незаживших обид –

печалят, однако же даже

слегка освежают наш быт.

*

Вполне уверен в организме,

люблю я вредную еду

и нездоровый образ жизни

я с удовольствием веду.

*

Вечерние мысли – не те же, что днём,

хоть узами связаны тесными:

вечерние полнятся вечным огнём,

дневные – заботами пресными.

*

Я жизнь мою отладил лично,

и вопреки предупреждениям

я всё, что было нелогично,

творил с особым наслаждением.

*

Подлости, конечно, в мире много,

а порой – и просто до предела,

но винить не надо в этом Бога:

подлость – человеческое дело.

*

Мне в людях часто чудится подобие

ушедших: вон ещё один двойник,

но после вспоминается надгробие,

и сходство исчезает в тот же миг.

*

Мне возраст не прибавил в жизни счастья,

однако же, нисколько не задев,

оставил тайный трепет сладострастья

от вида полуголых пляжных дев.

*

Я жизнь веду изрядно серую,

во многом я подобен зверю,

поскольку в Бога я не верую,

а людям я давно не верю.

*

Мыслишка пришла ко мне дерзкая:

что наша фортуна людская –

стихия, слепая и мерзкая,

и губит, надеждой лаская.

Елена Шахновская

 

                               НИЧЕГО ПРО ХОЛЛИ НЕ ЗНАТЬ

  На коробке было написано «Girl of your dream», и Марк сразу взбесился: еще недавно так рекламировали Барби девочкам лет до семи. Если бы семилетние девочки могли столько платить за мечты, он бы не возражал, но этот маркетинг, рассчитанный на мужчину, казался ему унизительным.

Марк подумал, что не работает в рекламе уже почти десять лет, он бросил после того, как Холли ушла, просто не мог больше ничего придумать. Точнее, мог, но слоганы были такими, что он сам бы не стал этот товар покупать. «Выпей или сдохни», — произнес он на презентации, и заказчики засмеялись, думая, что это остроумие для своих, а не реклама напитка для детской аудитории.

      Какая разница, что там написано, кто это читает вообще.

      Холли бы прочитала. Она всегда читала все этикетки и вывески, и потому казалось, что слишком разборчива: Холли изучала надписи на шампунях и шоколадках, разворачивала инструкцию к тостеру и смотрела, что пишут на пальто под значком «не стирать». Марк знал, что дело было в другом, ей просто нравились буквы — как они выглядят. А что они говорят – все равно.

      Марк вскрыл коробку и тут же понял, что посылка испорчена. Девушка, чем-то и правда напоминавшая Барби, – каких делали в самом начале, с прямыми светлыми волосами и бессмысленными, густо раскрашенными глазами – работала, но Марку уже не хотелось.

      Он схватил ее за ногу, высоко, под короткой юбкой с пайетками – мужчины редко знали такое слово, но Марк, Марк, конечно же, знал, Холли любила нарядное – и девушка моргнула и посмотрела, как ему показалось, не то что враждебно, но как-то излишне внимательно. Марк убрал руку. Сказал:

      – Налить вам вина? — И вдруг испугался, что сходит с ума.

      В инструкции на четырех языках говорилось, что с ними можно делать все, что захочется, нельзя только купать. Можно беседовать, есть темы на выбор: dirty-talk (это не переводилось), кухни мира, экология, спорт, политика, искусство – по категориям. Марк представил, как расстегивает штаны и спрашивает, как у нее с импрессионизмом, а она отвечает: «предпочитаю Дега».

      Купить кукол было нельзя, по крайней мере легально. Марк не мог назвать ее роботом: звучит старомодно, к тому же, трахнуть робота казалось ему доблестью для подростка.

      В Нью-Йорке с позапрошлого года их сдавали в аренду, на час или два, чтоб не привыкнуть. Закон «о гендерном искусственном интеллекте» протащили из гуманизма: мужчина, встречающий средний возраст один, нуждается в утешении. Это понимали и сенаторки, бывшие против, и феминистки с плакатами, требовавшие роботов запретить.

          Можно было, конечно, найти настоящую

Лина Городецкая

                  Сделать свой выбор.

Дождь шел всю дорогу, пока Самуил Моисеевич возвращался домой. Путь был долгим, пролегал почти через весь город. Сперва трамвай, затем метро, а теперь автобус. В метро он всю дорогу стоял, и в полупустом автобусе с удовольствием вытянул уставшие ноги. На соседнем сиденье женщина с двумя авоськами листала газету «Правда». Сперва перелистывала страницы, затем углубилась в чтение какой-то статьи, поджав губы и укоризненно качая головой. «Вот же мерзавцы, вот же народ, все им мало», — негромко приговаривала она, — изучая текст. Самуил Моисеевич бросил взгляд на газету и сразу по названию понял, что статья об израильских агрессорах. После планов пятилетки и обсуждения решений двадцать четвертого съезда компарти, это была любимая тема советской прессы.  Женщина продолжала недовольно бормотать, зажав между коленей тяжелые авоськи, чтобы продукты не разлетелись по салону автобуса. А Самуил устало прикрыл глаза. Да, надо бы, надо бы уехать отсюда.

Только на днях пришла третьеклассница Леночка из школы. И стала выяснять, кто у них в доме еврей. Когда узнала, что и мама, и папа, и бабушка и даже Самуил Моисеевич, расплакалась, заявив, что это возмутительно, зачем ее тоже в это дело вмешали. Кто-то из детей в классе, скорее всего с подачи родителей, рассказал, что в «Вечернем Киеве» был фельетон, называется «Тетя Рива из Тель-Авива», о чем фельетон дети толком не знали, но что Тель-Авив — город плохой, они были уверены. А тот факт, что их учительницу зовут Рива Александровна, и получается, что и она к Тель-Авиву имеет отношение, поразил всех. На следующем этапе кто-то из одноклассников предположил, что к Тель-Авиву имеют отношение Славик Кац и Леночка Гринберг. Несомненно, тоже с подачи родителей. И теперь дети ее дразнят «тетя рива с тель-авива». Ну, конечно, не учительницу же они будут дразнить в лицо.

Дождь усилился, когда нужно было выходить из автобуса. Благо, дом рядом с остановкой, но дошел он к нему уже совершенно промокший.

Анна Немеровская

И даровал Всевышний Человекy свободy воли

                                   (Отрывок из романа)

“Чуждые народу элементы” высылались из России пароходами, поездами. Надо сказать, что этим людям здорово повезло – они лишились только родины. Оставшиеся же в России выдающиеся люди страны вскоре были лишены жизни. Потом повсюду начались разные революционные беды – конфискация имущества, разорение церквей, аресты.

Савелия долго не трогали, но вот наступил тот страшный день начала лета 1923 года – приехал комиссар с двумя солдатами. Крестьяне стояли вокруг крыльца и хмуро молчали. Они хотели бы защитить своего, как они между собой называли, «святого Савелия», но не знали как. Его проповеди имели такую силу, что, если бы он захотел, мог бы поднять этих людей на бунт, но он этого не сделал. Он только спросил разрешения у комиссара пойти помолиться в последний раз перед святыми иконами (“пока их не обесчестили” – подумал он про себя). Комиссар вскипел было, но побоялся враждебно молчащих крестьян. “Только быстро!” – скомандовал он.

Савелий предвидел арест – борьба с религией была в разгаре. На всякий случай он заранее приготовил один узелок для себя, другой – для сына и адрес своего друга Афанасия, который жил в городе. В последнее время Савелий много думал о том, как спасти Мишеньку. Все его мысли были только об этом. Но, сколько он ни думал, все сходилось на том, что, кроме как к Афанасию, обратиться не к кому. “Хотя, – размышлял Савелий, – прошло уже довольно много времени, как мы с ним виделись последний раз… Кто знает, как изменила его новая власть? Может, он стал большим начальником или даже комиссаром?.. Нет, – решил он все же, – никогда Афанасий не продаст душу дьяволу. Верит он в Господа или не верит, но порядочнее друга нет”. Савелий сердцем своим чутким знал, что на друга можно положиться. Поэтому в узелке сына лежал адрес Афанасия. В комнате отец Савелий поцеловал Мишеньку и велел ему бежать к кузнецу Ефроиму – тот спрячет и переправит к Афанасию в город. Перекрестил сыночка и выпустил в окно. Передал узел и спросил, осилит ли он, ведь узел немаленький.

– Конечно, донесу. Своя ноша не тянет – так матушка говорила.

При упоминании матушки в этy горькую минуту у Савелия стал комок в горле, а у Миши выступили слезы. Оба подумали: хорошо, что она не дожила до этого страшного дня. Отец, опасаясь показать сыну свою слабость, махнул напоследок рукой и отошел от окна. У него было всего несколько минут для прощания, на молитву уже не оставалось времени. Он аккуратно снял иконы, поцеловал и, мысленно прося у Господа прощения, завернул в чистую наволочку, потом в мешковину и опять подошел к окну. Он ждал соседку Марию. У них был yговор: если за батюшкой придут, она побежит огородами к его окнам, примет иконы, чтобы спасти их от охальников-большевиков. Савелий перегнулся через подоконник, осторожно спустил мешок с иконами на землю. В это время, запыхавшись, прибежала тетка Мария. Отец Савелий шепнул ей, чтобы завернула иконы в хорошо промасленную тряпку, а потом снял свой большой красивый крест и тоже положил к иконам: «Все равно комиссары отберут». Тетка Мария обещала все сохранить, а когда кончатся эти смутные, грешные времена, обязательно вернуть и иконы, и крест ему или Мишеньке. У отца Савелия было мало надежды, что все это сбудется, но тетка Мария говорила так убежденно… Очень хотелось верить. Он надел свой старый простой деревянный крест, вышел на крыльцо и низко поклонился всем односельчанам:

 – Прощайте, не поминайте лихом, простите, если что не так.

Комиссар велел ему молчать, не митинговать. Но отец Савелий уже ничего не боялся. Со своего высокого крыльца он заметил мелькнувшую за избой-читальней тетку Марию с его драгоценным мешком, видел стоящую поодаль испуганную группу еврейских семей. Кузнеца Ефроима среди них не было.

“Это хорошо, – подумал Савелий, – значит, он в кузнице”.

– Живите с Богом, не делайте зла никому, берегите свою душу, – оставил людям свой завет отец Савелий.

Тем временем Миша прибежал в кузницу. Ефроим был там, но не работал по причине субботы. Просто сидел и думал. О многом думал этот еще не старый еврей в нынешнее опасное время…

Увидев поповского сыночка, Ефроим все понял. Привел его в избу и сел со своей Сарой держать военный совет – что делать дальше. Миша объяснил, что ему надо только добраться до города, а там он постарается найти дядю Афанасия.

Военный совет велся на идиш, но мелькали и слова, которые Миша понимал. Когда люди живут рядом, общаются, покупают и продают друг другу, дети вместе играют, вместе учатся в школе, то невольно усваивают самые распространенные слова и фразы соседей. Неудивительно, что и Миша немножко понимал идиш.

Когда шабес кончился, закипела работа. Сара раздела Мишу, отдала белье старшей дочери стирать и решила сначала подстричь его, потом искупать. А чтобы ровно подстричь, в селе был простой способ: на голову надевали глиняный горшок, и все, что виднелось из-под горшка, надо было состричь. Старшая дочка стала возмущенно что-то быстро-быстро говорить матери на идиш, размахивая мокрыми от стирки руками. Тетя Сара отвечала, также эмоционально жестикулируя. Эта «пантомима» значительно облегчала понимание того, о чем шла речь. Миша вспомнил, как Афанасий, когда гостил у них, был весел, с аппетитом поедал матушкино угощение и рассказывал анекдоты.

«Знаю, знаю, Савелий, помню – неприличные анекдоты нельзя, про евреев нельзя, про татар нельзя, про религию тоже нельзя». Но все-таки ему удалось вставить фразу из анекдота о том, как одна еврейка говорит другой: «Я не могу сейчас с тобой разговаривать – у меня руки заняты».