Екатерина Полянская

В  закоморочке  сердца

 

 

Под конец ленинградской зимы ты выходишь во двор,

И, мучительно щурясь, как если бы выпал из ночи,

Понимаешь, что жив, незатейливо жив до сих пор.

То ли  в списках забыт, то ли просто – на время отсрочен.

 

Сунув руки в карманы, по серому насту идешь  —

Обострившийся слух выделяет из общего хора

Ломкий хруст ледяной, шорох мусора, птичий галдёж,

Еле слышный обрывок старушечьего разговора:

 

«…мужикам хорошо: поживут, поживут и – помрут.

Ни забот, ни хлопот… Ты ж – измаешься  в старости длинной,

Всё терпи и терпи…» — и сырой городской неуют

На осевшем снегу размывает сутулые спины.

 

Бормоча, что весь мир, как квартира, — то тесен, то пуст,

Подворотней бредёшь за кирпичные стены колодца,

И навстречу тебе влажно дышит очнувшийся куст,

Воробьи гомонят, и высокое небо смеётся.

 

 

                                  ***

 

По чьему приговору умирают миры?

За дощатым забором золотые шары

Нагибаются, мокнут, и в пустой палисад

Непромытые окна равнодушно глядят.

 

Тёмно-серые брёвна, желтоватый песок,

Дождь, секущий неровно, как-то наискосок,

Мелких трещин сплетенье, сизый мох на стволе,

И моё отраженье в неразбитом стекле.

 

Это память чужая неизвестно о чём

Круг за кругом сужает и встаёт за плечом,

Это жёлтым и серым прорывается в кровь

Слишком горькая вера в слишком злую любовь.

 

Слишком ранняя осень, слишком пёстрые сны,

Тени меркнущих сосен невесомо длинны,

И прицеплен небрежно к отвороту пальто

Жёлтый шарик надежды непонятно на что.

 

 

 

 

Александр Мелихов

                  «Тут у тебя — литература!»

В книге Марка Уральского «Горький и евреи» (СПб, 2018) такие тучи опечаток, как будто ее не читал не только корректор, но и вообще никто. И зря, ее очень даже стоит прочесть, стараясь относиться с юмором к беспрестанно прыгающим в глаза нелепостям типа «освободился в Лондоне за Ы часа», «заключили в объекте» вместо «заключили в объятия» или к внезапному восточному акценту: «конец процесса Бейлиса странно обрадовала меня». ». Книга посвящена истории отношений главного юдофила всея Руси Максима Горького с множеством видных евреев от Жаботинского, Шолом-Алейхема и Шолома Аша до Троцкого, Зиновьева и Каменева и сулит массу наслаждений бесхитростным душам, обожающим «цифры и факты». Однако несравненно важнее всех фактов вопрос о причинах российского антисемитизма: откуда он берется, и можно ли с ним бороться?

Книга вливает немало желчи в ту сладенькую сказку, что дореволюционная русская интеллигенция стыдилась антисемитизма, как дурной болезни. Впрочем, стыдиться болезни не означает быть от нее свободным, хотя конкретно горьковский пылкий филосемитизм по-видимому был неподдельным, несмотря на всю его подозрительную избыточность и расовую окраску. И очень уж тонкое понимание психологии Клима Самгина, подозревавшего, что «психика еврея должна быть заражена и обременена чувством органической вражды к русскому, желанием мести за унижения и страдания». Хотя — это же самое впрямую говорил Горькому и Леонид Андреев: «Но все-таки о евреях ты что-то выдумываешь, тут у тебя — литература! Я — не люблю их, они меня стесняют. Я чувствую себя обязанным говорить им комплименты, относиться к ним с осторожностью. …Они считают и меня виноватым в несчастиях их жизни, — как же я могу чувствовать себя равным еврею, если я для него — преступник, гонитель, погромщик?». И напоследок бессильное: «Русский писатель обязан быть либералом, социалистом, революционером — черт знает кем еще! И — всего меньше — самим собою».

 Социокультурные достоинства евреев Горький то и дело объяснял древностью и чистотой еврейской крови, а юдофобию — завистью к этим достоинствам. Однако Марк Уральский цитирует таких русских светил, у которых завидовать евреям, по крайней мере, тогдашним, не было ни малейших оснований. Претензии им предъявлялись либо общенациональные, либо общекультурные, либо расовые. Куприн сетовал, что неукоснительное требование сочувствовать прежде всего угнетению евреев заставляет забывать о несчастьях прочих народов (через сто лет эти упреки повторил Солженицын), и при этом… «Я говорил с многими из тех, кто распинается за еврейские интересы, ставя их куда выше народных, мужичьих. И они говорили мне, пугливо озираясь по сторонам, шепотом: «Ей-богу, надоело возиться с их болячками»» (Я цитирую далеко не самые резкие выражения. — А.М.).

София Синицкая

Остап

Остап родился и прожил всю свою жизнь на окраине поселка Кулотино. Его дом стоял неподалеку от развалин стеклозавода, который принадлежал до революции промышленнику Воронину. Остап был известной и уважаемой личностью. Все, кого судьба сводила с Остапом, восхищались его умом, красотой и невероятной физической силой. По поселку ходили легенды о его мужестве, бесстрашии и благородстве. Величественный облик Остапа надолго оставался в памяти. Высокий лоб, проницательный взгляд, длинная борода делали его похожим на ветхозаветного патриарха. Если бы в Кулотино провозгласили монархию, то царем, несомненно, выбрали бы Остапа.

Остап стоял во главе большого семейства. Родня была за ним как за каменной стеной: все знали, что по первому зову он придет на помощь, — наведет порядок, сокрушит любого врага. Когда незаметно подкралась к Остапу старость — злая ведьма с букетом болезней, он изменился: стал раздражительным, нетерпимым, недобрым. Он не выносил, когда ему перечили и чуть что — бросался в драку. Остап не хотел смотреть правде в глаза, не хотел признать себя немощным старцем, которому пора убраться на покой и не командовать в большой семье, где взрослые сыновья давно желают жить своим умом.

Однажды у Остапа разболелся бок — он вздулся и причинял ему сильную боль, увеличивая  злобу на весь свет. Старик не хотел, чтобы его лечили, не хотел, чтобы видели, как он унижен недомоганием. Ранним утром, после бессонной ночи он тихо вышел из дома, дав себе клятву больше туда не возвращаться.

Был июнь, солнце поднималось над Кулотино, обливая потоками золота руины красного кирпича. Некоторые строения стеклозавода еще не рухнули. На фасаде главного здания с полукруглыми окнами были видны фрагменты орнамента, похожего на масонские знаки. Остап задумчиво смотрел на чугунный балкончик, с которого заводские начальники, а порой и сам Воронин обращались к рабочему люду. Старик осторожно пробрался внутрь здания и лег под оконным проемом на каменный пол, согретый солнцем. Так он стал бомжом.

Остапа искали, Остапа нашли и просили, умоляли вернуться домой. Но он – ни в какую. Тогда его оставили в покое, дав ему волю бродяжничать сколько душе угодно, надеясь, что с первыми осенними холодами он все-таки придет обратно.

После недели голодания Остапов бок опал и уже не так болел, как раньше. Старик выбрался из своего романтического убежища и первым делом направился к ларьку, в котором торговала его знакомая, Нина. Нина ахнула, увидев Остапа, – до того он плохо выглядел, и дала ему буханку хлеба. Не испытывая к Нине ни малейшего чувства благодарности, Остап грозно качнул башкой и медленно двинулся дальше, злобно глядя по сторонам. С тех пор он каждый день приходил к ларьку и требовал у Нины хлеба, а подкрепившись, шел бродить по кулотинским улицам, задирая прохожих и ввязываясь в драки с незнакомцами.

Лия Киргетова

СТРАННАЯ  СКАЗКА

 

странную сказку за шторами век мне показали сегодня ночью:
если лечь в снег и смотреть на снег – одна из снежинок меня прикончит.
не сразу, конечно, часа через три тонкого нежного белого злого
небо – снаружи – ближе – внутри — дальше нет никакого слова.
думаю, эти ребята не врут, даже если не знают сами:
можно увидеть её маршрут, можно почуять её касанье.

глупая сказка, наверняка, но чтоб ясней и еще чудесней,
мне показали того ямщика в степи глухой из народной песни.
вижу, как степь начинает тускнеть, тулуп, телега, лежит, поёт,
прямо в снегу и смотрит в снег, долго смотрит и ждет её.
если лечь в снег и смотреть, смотреть, если лечь в снег и смотреть назад  —
можно запомнить её и спеть, можно увидеть её глаза.

странную сказку за шторами век мне показали сегодня ночью
если лечь в снег и смотреть на снег, будет тихо сказочно точно
именно так: прикончит. одна. день – люди – лето – я её вижу:
облако — белый колодец без дна, вот она падает ниже, ниже…

Восемь.

1.

В детстве хватало сил
Вечность крутить юлу.
Шорох её оси
На ледяном полу

Явно шептал: бежим!
Чудо почти сбылось.
Скорость творила жизнь
Вместо цветных полос.

Будто рукой – звезду,
Будто слова — малы.
Но неизбежен стук
Падающей юлы.

2.

Голос — ох, не простынь —
Матери вдалеке.
И тяжелы часы
Батины на руке.

В подъезде кошачий хор,
Обшарпанная стена.
Мальчик вышел во двор,
А во дворе – война.

Маяк, которого не было

                                         Мордехай Файнберштейн

              

                        Рыбак

    На камнях сидел человек в шляпе и рыбачил. Странный человек. И удочка штука не военная. Из-за налётов англичан люди выходят в море с опаской и только с сетями. Нет, это не местный, решили дети из соседней деревни и побежали купаться к старой таможне. Он и не итальянец, уверяла Клаудиа, но эти девчонки всегда думают, что умнее всех.

    Солнце уже далеко за спиной, мужчина оглянулся и спустил штанины, подвёрнутые днём, чтобы солнце ласкало костлявые колени. Из-за мыса показалась лодочка, в ней толстый синьор с трубкой в зубах помахал рыбаку и быстро подплыл к берегу.

  • Добрый вечер, синьор. Надеюсь, не распугал вам рыбу?
  • Здравствуйте. Я собираюсь уходить.

    Толстяк выволок из лодки велосипед, втащил её на берег и перевернул вверх дном.

  • Вы с того маяка?
  • Я смотритель. Много наловили?
  • Разве дело в несчастных рыбках? Моя жена даже не будет её готовить.

    Смотритель подошёл к нему с улыбкой.

  • Конечно. Кого я мог здесь встретить? Только философа. Человека в особом состоянии души. Буддисты медитируют, а немцы ловят рыбу.
  • Я философ только когда надеваю вот эту шляпу. А вы философ по профессии.
  • Вы стали философом, когда решили идти рыбачить.
  • Я просто ищу покоя.
  • Философ и есть ищущий покоя человек.

    Хозяин тирольской шляпы протянул руку:

  • Приятно познакомиться, Генрих Шиллинг.
  • Анджело Карлуччи. Друзья зовут меня Сухарь.
  • Сухарь?
  • Смешно? Я располнел после Эфиопской кампании, а до этого был стройным, женщины любовались моими лодыжками. Прибавил 30 килограмм, прозвище стало ещё забавней.
  • Вы воевали в Африке?
  • Нет. Тогда я был учителем, но каждое утро спрашивал детей: Дети! Чья теперь Эфиопия? Эфиопия наша, синьор учитель! — кричали малыши. Вот были времена…
  • Один учитель становится смотрителем маяка, а другой — дуче нации. Вы фашист?
  • Я не член партии
  • Ничего не значит. Ваша должность имеет отношение к флоту.
  • О да, когда я вижу в небе безнаказанных англичан, моё сердце сжимается от боли, но вот на горизонте итальянские крейсера, и в моей душе звучит марш!

                                    Римлян храбростью живою,

                                    Гвельфов верностью святою…

   Немец отложил удочку и подхватил:

                                    Данте светлою мечтою

                                    Вновь наполнены сердца!*

  • Браво, синьор! Я уже начал считать итальянцев нытиками. Ваша беда — сантименты с евреями. Этот ваш генерал Роатта нагло отговорил Муссолини выслать евреев из Греции в Польшу. Похоже на предательство.

   Сухарь понимающе кивал. Возникла пауза. Вода гладкая-гладкая, поплавок замер, превратившись в маленький маячок, сообщавший рыбам  об опасности. Анджело выбил трубку.

  • Вы ведь в отпуске, герр Шиллинг? И женаты на синьоре Галлизи из нашей деревни.
  • Какая осведомлённость!
  • В наших краях новости висят в воздухе.
  • Интересно. Скажите, Анджело, а нельзя ли взглянуть на ваш маяк?
  • Вполне. Можем встретиться здесь завтра, в это же время.

   Карлуччи взобрался на велосипед и двинулся в гору. Подъём давался тяжело, он взмок и вскоре пошёл пешком. На холме остановился и посмотрел на бухту. У старой таможни ныряли дети. Немца не было видно, но он существовал там, за деревьями. Как она могла выйти замуж за эсэсовца? Он совсем расстроился.