Шквальный ветер из рая
Фрагменты из новой книги
тысячелет
Россия есть
Великий ковчег,
плывущий по морю отчаяния.
Потомкам
надлежит разгадать
тайну сего пристрастия к горю.
Огибая
греческий берег,
бормоча небесам невеселую песню,
загорелый
матрос крикнет
туземцам на берегу:
(«Кто ты, путник? Откуда ты?»)
Я моряк,
Красивый сам собою…
Михаил Файнерман, июнь 1988
В условиях угнетения память о прошлом может стать одной из форм сопротивления.
Ян Ассман, «Культурная память»
Письмо первое
Привет, дорогая, ты меня обрадовала неожиданным письмом, хотя повод и печальный: люди уходят. Конечно, я Марка прекрасно помню, и наше первое свидание втроем в баре для иностранцев гостиницы «Москва», на девятом, кажется, этаже, и то, что он всё время крутился «третьим», а я не мог понять, зачем тебе эти петушиные бои, и кто тут «третий», и вообще раздражала твоя нерешительность в выборе, тогда многие за тобой увивались, причем все женатые, и все евреи, и это было подозрительно. Шутка. Может, поэтому ты и вышла за «простого славянского парня», решила удрать от нашего племени? В принципе, правильное решение, хотя конкретное исполнение оказалось неудачным.
Я и сам сильно не любил эту жалкую, а местами подловатую поросль – советских евреев, всей душой и всем сердцем не любил, а их фронду считал трусливой, и Марк был как раз из фрондеров, даже давал мне всякие «самиздаты» – прозрачно-тонкие листочки со стихами Бродского, «Приглашение на казнь» Набокова, – не в коня корм: Бродский меня не тронул, Набокова я не осилил, и вообще-то был в те блаженные времена нормальным дурнем по части культурки. К тому же, мысленно уже «отдал швартовы». А когда через дюжину лет пошли мои головокружительно лихие налеты на Москву, и ты, всё так же нерешительно, от меня отбивалась, Марк, к моему удивлению, всё еще был «в поле зрения», заделался православным экскурсоводом и возил по матушке Руси дам среднего возраста. И нашу тогда (опять «втроем») поездку в Боровск я хорошо помню. И споры об истории.
Вот раньше было какое-то ощущение общей истории, даже если живешь в разных странах, а теперь материки поплыли, сдвинулись, как говорят, тектонические плиты, и такое ощущение, что мы как будто на разъезжающихся платформах, разбегаемся, как галактики в разные стороны, и общего прошлого уже не собрать. Да и незачем. И сама жизнь уже на атомы рассыпается. Как у любимого поэта:
Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг[1]…
Но не будем поддаваться, будем строить храм памяти из слов, они – продолжение жизни, ее выделения, щупальца, жизнь вообще, – сила великая, но, в конце концов, схлопывается, как звезда в черную дыру. Стоп. Писатель застрочил. А ты, видать, и не боишься моей болтливости, если спрашиваешь, «как историка», «куда всё летит». Вопрос – «в яблочко»: я как раз затеял тут «исторические заметки» про Крещение Руси и всякое такое, могли бы послужить продолжением спора с Марком, так что, если терпение есть, то – держись. Куда всё летит, не скажу – чай, не пророк Самуил, любимец Рабиндраната Тагора, но интересно – откуда, тут и свидетельства имеются, и можно поразмыслить, откуда есть пошла русская земля. А теперь еще эта война Москвы с Киевом невольно возвращает к истоку, к сути России. Начало определяет путь. Или, как говорил Карл Краус, «в истоках скрыта цель» (цитирую Вальтера Беньямина, из его тезисов «О понимании истории»).
А в истоке варяги славян крестили. Владимир Святославич из Рюриковичей крестил Киевскую Русь в 988 году, и русская церковь стала филиалом православной константинопольской патриархии. Рюрика-варяга, как известно, позвали новгородцы в качестве наемника: город был большой, богатый, с демократическим уставом, связанный с ганзейским торговым миром, и Рюрик на образ жизни города не покушался (разрушили его русские цари через полтыщи лет), но, деньжонок поднакопив, захотел и свою власть иметь, для чего спустился вниз по Днепру («из варягов в греки») и стал княжить в Киеве, тут тебе и Византия близко, и хазары, место оказалось бойкое (такой перекресток: Европа – Степь – Византия), да и ребята-варяги были не промах: ходили с грабежами во все стороны, в общем, деньжата водились, княжество зацвело. Но жить на перекрестке, на семи ветрах, неудобно, особенно если сам не особо могуч: небольшая скандинавская ОПГ, подмявшая под себя окрестных славян, людей мирных, лесных, а из лесов – не суйся, там Степь, то хазары, то булгары, то половцы – тюркское море, вот и живи, как на острове, отбивайся от грозных волн да ветров штормовых, хочется с какой-то сушей сомкнуться.
И Крещение было выбором Византии, стало быть, и Европы, хоть и Восточной, всё покультурней чем дикая Степь с ее необъятностью. Сам-то Владимир-Креститель был парень довольно мутный. Есть даже, и вполне реальная, версия о его еврейском происхождении, поскольку в Никоновской летописи и в других сказано: «Володимер бо бе от Малуше, ключьницы Ольгиной. Сестра же бе Добрыне, отец же бе има Малк Любечанин». Русские историки встают на дыбы и фыркают с пеной на удилах: как, опять евреи, караул! А чего волноваться-то, перекресток – он и есть перекресток, иудействующим хазарам славянские племена и князь киевский дань веками платили, а сам князь величался Каганом. Спор-то упирается в трактовку имени: «Малк» – имя никак не славянское и уж тем боль не варяжское, зато вполне себе еврейское, от корня «мелех», царь, и Мелех, Мейлах – частые имена у евреев, как и у арабов Малик. Соответственно Малуша, если это искаженное Малка (на иврите «царица», тоже распространенное еврейское имя), то тут уж никуда не денешься.
От себя добавлю, что еврейских влияний-веяний на ход дел в Киеве было немало, и «русы» (так источники величали варяжские дружины) с Хазарией уже несколько веков активно торговали и воевали, а на бойкое место шли и евреи с Юга и Запада, из Византии, с Балкан и Восточной Европы. В Киеве евреев было пруд пруди, целый квартал, разгромленный в 1113 году при Владимире Мономахе, что послужило началом изгнания евреев из Киевской Руси, поскольку, как пишет Татищев, «понеже их всюду в разных княжениях вошло, и населилось много». Была организована всенародная просьба «найти управу на жидов», кои «отняли все промыслу у христиан, а при Святополке имели великую свободу и власть, через что многие купцы и ремесленники разорились», что «построились домами междо христианы», а всё это приводило к многочисленным переходам киевлян в иудаизм. Малка, напомню, была ключницей у Ольги, крестившейся матери Святослава, должность при дворе вроде завхоза, вполне себе еврейская.
Так или иначе, влияние евреев было очевидным и, возможно, каким-то образом действовало и на Владимира Крестителя, но это не отменило его языческого воспитания и обязанностей в роли главы языческого государства и своей «дикой дивизии». Сев на киевский трон, он первым делом обновил и разукрасил языческие капища идолов: Перуна («голова его серебряна, а ус золот»), Дажбога, Стрибога и т.д. При этом зверюга был и по тем временам отменный, отличался, как сообщает летопись «Повесть временных лет», «ненасытностью в блуде, приводя к себе замужних и растляя девиц», практиковал и человеческие жертвоприношения («И пошел к Киеву, принося жертвы кумирам. И сказали старцы и бояре: “Бросим жребий на отрока и девицу, на кого падет, того и зарежем в жертву богам”»), невесту (якобы оскорбила его, обозвав сыном рабыни, а, может, «жидом»?) изнасиловал на глазах ее родителей, а потом убил ее отца и двух братьев и т.п.
Известно, что до крещения имел место кастинг, или «испытание вер»: в качестве альтернатив предлагались ислам, иудаизм и христианство (в любом случае выбор был между иудаизмом и его «дочками»). Выбор князя был судьбоносным, но скорее осознавался как геополитический, отчасти цивилизационный. Видимо, полагали, что это поспособствует здоровью и силе нового государственного образования. Оно уже тогда было довольно обширным, но ощущало себя «неоформленным» и искало «национальную идею».
Прот. Георгий Флоровский в своем фундаментальном труде «Пути русского богословия» пишет: «…древнерусская культура оставалась безгласной и точно немой. Русский дух не сказался в словесном и мысленном творчестве». А ислам, иудаизм, православие и латинство, предлагавшиеся Руси на выбор, были состоявшимися цивилизациями с многовековой культурой, а кроме того, поддерживались серьезными на то время политическими силами: латинство – Священной римской империей (куда, кроме государств германских, входили и славянские: Чехия, Моравия, Балканы), православие – Византийской империей, ислам – экспансией Халифата (в Киевской Руси контрагентом ислама была Волжская Булгария), а иудаизм – некогда мощной, но к тому времени сильно ослабленной Хазарией.
Волжская Булгария, кстати, была любопытным образованием, тоже таким конгломератом племен, как Хазария и Русь, она примерно в то же время (чуть раньше) приняла ислам от аббасидских халифов в Багдаде (халиф аль-Муктадир), и, конечно, по сравнению с роскошью Багдада или даже вассального халифу Хорезма, булгарский извод ислама был бедноват (булгары просили Халифа справить им подобающую мечеть). Но главное – Владимиру не понравился запрет алкоголя: «Руси веселие есть пити, не можем без того быти», поведала летопись его речь, а Ахмед ибн-Фадлан, отправленный послом в Булгарию в 922 году (он потом завернул к «русам» и оставил сочные заметки о быте последних – есть в Сети, могу кинуть ссылку), пишет, что русы пьют так, что иногда умирают с кубком в руках. А еще Владимиру не понравилось «обрезание удов» и запрет на «едение свиных мяс». И разведчики доложили, что мечети булгарские хилы, «нет веселия у них, но печаль и смрад велик». То ли дело храмы византийские, о них было доложено, что «такой красоты мы никогда раньше не видели, ввели нас греки в свой храм, и не знали, где мы: на земле или на небе».
Однако есть версия, что, уже приняв христианство, Владимир попытался увильнуть к исламитам (небось, император Василий кинул на бабки). Арабский историк аль-Мурвази в труде «Анонимный дневник» сообщает:
«И когда они обратились в христианство, религия притупила их мечи и закрылись двери добычи, и вернулись они к трудной жизни и бедности. Тогда захотели они стать мусульманами, чтобы позволен был им набег и священная война и возвращение к тому, что было ранее. Тогда послали они послов к правителю Хорезма, четырех человек из приближенных их царя. И пришли послы их в Хорезм и сообщили послание их. И обрадовался Хорезмшах решению их обратиться в ислам, и послал к ним обучить их законам ислама. И обратились они в ислам». Аль-Мурвази пишет о «русах», что «люди могучие, отправляются пешими к отдаленным местам для разбоя, и идут также на кораблях в Хазарское море /Каспийское/, захватывают корабли и отнимают богатство, и отправляются в Константинополь. Их мужество и доблесть известны, один из них стоит нескольких из других народов».
Похоже, мои исторические сказания становятся неудержимыми и в одно письмо не уложатся, или оно будет несъедобно длинным, так что я решил сделать паузу и разузнать у тебя: готова ли ты на такой исторический марафон?
Письмо второе
На Западе «принятие христианства» было не одноразовым и приказным актом, а многовековым процессом инфильтрации христианских верований не только в гущу народа, но и в среду образованного общества, через античную философию «отцов церкви», через перевод Библии на латынь и на готский язык (Вульгата и Вульфила в конце 4 века), так что Миланский эдикт Константина от 313 года, который считается актом «принятия христианства» на Западе, был, по сути, актом о веротерпимости («христиане и все остальные должны иметь свободу следовать тому образу религии, который каждому из них кажется наилучшим»). Долгие века раннего средневековья христианство было хранителем и проводником античной культуры на Западе и существовало наряду с другими верованиями, порой в жесткой конкуренции с ними. Так что германские завоеватели Западной Римской империи погрузились в среду, уже веками удобренную античной культурой в ее сложном взаимодействии с христианством, и готские короли, принимая крещение, приобщались к высокой культуре подданных.
А на Руси крещение шло «указом сверху», было насильственным, тотальным и поверхностным, мало что прибавляя аборигенам по части античного образования.
Не могу удержаться и не привести тебе фрагменты из путевых заметок того самого Ибн-Фадлана, «посла аль-Муктадира к царю славян»:
«…я видел русов, когда они прибыли по своим торговым делам и расположились (высадились) на реке Атиль. … Они грязнейшие из тварей Аллаха, – (они) не очищаются от испражнений, ни от мочи, и не омываются от половой нечистоты и не моют своих рук после еды, но они как блуждающие ослы. Они прибывают из своей страны и причаливают свои корабли на Атиле, а это большая река, и строят на ее берегу большие дома из дерева, и собирается (их) в одном (таком) доме десять и (или) двадцать, и (или) больше, и у каждого (из них) скамья, на которой он сидит, и с ними (сидят) девушки – восторг для купцов. И вот один (из них) сочетается со своей девушкой, а товарищ его смотрит на него. Иногда же соединяются многие из них в таком положении одни против других, и входит купец, чтобы купить у кого-либо из них девушку, и (таким образом) застает его сочетающимся с ней, и он (рус) не оставляет ее, или же (удовлетворит) отчасти свою потребность. И у них обязательно каждый день умывать свои лица и свои головы посредством самой грязной воды, какая только бывает, и самой нечистой, а именно так, что девушка приходит каждый день утром, неся большую лохань с водой, и подносит ее своему господину. Итак, он моет в ней свои обе руки и свое лицо и все свои волосы. И он моет их и вычесывает их гребнем в лохань. Потом он сморкается и плюет в нее и не оставляет ничего из грязи, но (все это) делает в эту воду. И когда он окончит то, что ему нужно, девушка несет лохань к тому, кто (сидит) рядом с ним, и (этот) делает подобно тому, как делает его товарищ. И она не перестает переносить ее от одного к другому, пока не обойдет ею всех находящихся в (этом) доме, и каждый из них сморкается и плюет и моет свое лицо и свои волосы в ней.
И как только приезжают их корабли к этой пристани, каждый из них выходит и (несет) с собою хлеб, мясо, лук, молоко и набид, пока не подойдет к высокой воткнутой деревяшке /это он про языческих идолов/, у которой лицо, похожее на лицо человека, а вокруг нее маленькие изображения, а позади этих изображений высокие деревяшки, воткнутые в землю. Итак, он подходит к большому изображению и поклоняется ему, потом говорит ему: “О, мой господин, я приехал из отдаленной страны и со мною девушек столько-то и столько-то голов и соболей столько-то и столько-то шкур”, пока не сообщит всего, что (он) привез с собою из (числа) своих товаров – “и я пришел к тебе с этим даром”; – потом оставляет то, что с ним, перед этой деревяшкой, – «и вот, я желаю, чтобы ты пожаловал мне купца с многочисленными динарами и дирхемами, и чтобы купил у меня, как я пожелаю, и не прекословил бы мне в том, что я скажу”. Потом он уходит. … И не перестает обращаться к одному изображению за другим, прося их и моля у них о ходатайстве и униженно кланяясь перед ними. Иногда же продажа бывает для него легка, так что он продаст. Тогда он говорит: “Господин мой уже исполнил то, что мне было нужно, и мне следует вознаградить его”. И вот, он берет известное число овец или рогатого скота и убивает их, раздает часть мяса, а оставшееся несет и бросает перед этой большой деревяшкой и маленькими, которые (находятся) вокруг нее, и вешает головы рогатого скота или овец на эти деревяшки, воткнутые в землю. Когда же наступает ночь, приходят собаки и съедают все это. И говорит тот, кто это сделал: “Уже стал доволен господин мой мною и съел мой дар”.
И если кто-нибудь из них заболеет, то они забивают для него шалаш в стороне от себя и бросают его в нем, и помещают с ним некоторое количество хлеба и воды, и не приближаются к нему и не говорят с ним, особенно если он неимущий или невольник. Если же он выздоровеет и встанет, он возвращается к ним, а если умрет, то они сжигают его. Если же он был невольником, они оставляют его в его положении, так что его съедают собаки и хищные птицы. И если они поймают вора или грабителя, то они ведут его к толстому дереву, привязывают ему на шею крепкую веревку и подвешивают его на нем навсегда, пока он не распадется на куски от ветров и дождей.
… И если умирает главарь, то говорит его семья его девушкам и его отрокам: “Кто из вас умрет вместе с ним?” Говорит кто-либо из них: «Я». И если он сказал это, то это уже обязательно, так что ему уже нельзя обратиться вспять. И если бы он захотел этого, то этого не допустили бы. И большинство из тех, кто поступает так, это девушки».
Надо сказать, что русы торговали в основном рабами, преимущественно девушками, надо полагать – славянками. Не думаю, что славянам, всяким полянам-древлянам-вятичам-родимичам, которых русы-скандинавы под себя подмяли, это нравилось, но они были «мирные», терпилы, как теперь говорят: земля, домашний скот, грибы-ягоды да лесной зверь на шкуры, и дань девушками – это было в порядке вещей, и отдающие, надо полагать, свой калым имели, а точнее, навар. Но не думаю, что славяне чуть ли не с радостью или с «тупым равнодушием» побросали своих перунов в реку. (Как писал Пушкин в «Очерке истории Украины»: «Дикие поклонники Перуна услышали проповедь Евангелия, и Владимир принял крещение. Его подданные с тупым равнодушием усвоили веру, избранную их вождем».) Одно дело продать девушку, а другое – душу языческую, образ жизни и веру отцов.
Крещение вызвало сопротивление, как открытое, которое жестоко подавлялось, так и пассивное. Князь Владимир предупредил киевлян, что не пожелавший креститься «противник мне будет» (Радзивилловская летопись) или даже «не будет пощажен» (Никоновская летопись), а князю стремно было противоречить. Как отмечено в летописи: «Деревянных истуканов воины безжалостно сбрасывали с горы, рубили мечами. Мокошь, Хорс, Даждьбог друг за другом полетели в костер. А деревянного идола Перуна князь Владимир велел привязать к коню и волочить его с горы к ручью, который впадал в Днепр. Двенадцать специально приставленных дружинников били верховного бога славян дубьем».
В «Истории» Татищева приводится официальное повествование о крещении в Киеве: «Ини же нуждою последовали, окаменелыя же сердцем, яко аспида, глухо затыкаюсче уши своя, уходили в пустыни и леса, да погибнут в зловерии их». «Повесть временных лет» сообщает закономерное следствие: «Сильно умножились разбои». У Константина Кавелина в интересной работе «Мысли и заметки о русской истории» (1866) сказано: «Это великое событие (Крещение Руси) было делом князя и меньшинства народа и шло, как все великие реформы у славян, сверху вниз; массы народа были погружены в язычество; а история всех народов показывает, как медленно народные верования переживаются в массах и как туго водворялось в них Христианство даже после того, как оно было признано за господствующую веру. …Полутораста или двухсот лет, прошедших со времени крещения Руси при Владимире до вероятного начала колонизации Великороссии, было слишком недостаточно для совершенного перерождения русских язычников. Культура не могла не быть тогда все еще по преимуществу языческой».
По Кавелину, великорусская народность вообще сложилась лет на 150-200 после Крещения, в районе Москвы и в смешении с финскими племенами, причем финская составляющая в этом образовании была больше славянской (исходя из сравнительного анализа языков, что подтверждается модными нынче «генетическими экспертизами»). И не исключено, что славяне уходили на восток, убегая от крещения, как позднее народ бежал на юг от крепостничества, в казацкую вольницу, а раскольники – в Сибирь. Правительство и церковная власть боролись с язычеством еще долгие сотни лет, а в некоторых народных обрядах и преданиях оно сохранилось до наших дней.
И кстати, с точки зрения сексуальной свободы народные обычаи на Руси и до сих пор скорее языческие, чем христианские. Павел Флоренский в очерке «Православие» цитирует сборник решений Стоглавого собора 1551 года: «Русали о Иванове дне… сходятся мужи и жены и девицы на нощное плещевание и на безчинный говор и на бесование песни и на плясание и на скакание и на богомерзкие дела; и бывает отрокам осквернение, и девам растление»; подобные дела Стоглав сравнивает с “еллинскими беснованиями”». Популярность солнечных божеств любви, брака и плодородия, продолжает Флоренский, подтверждается тем, что «две губернии до сих пор сохранили имена этих божеств любви и веселия – Ярославская и Костромская; про последнюю даже сложена поговорка – “Кострома – веселая (блудливая) сторона”; там же были найдены фаллические изображения. Культ этих божеств пережил введение христианства и дожил до наших дней, отчасти косвенно, в виде многочисленных игр и хороводов с пением непристойных песен…»
Академик Б.А. Рыбаков («Язычество древней Руси») пишет: «…до 17 в. переписывались церковные поучения против язычества, до 18 в. в церковных требниках стояли вопросы к исповедующимся – не ходил ли к волхвам, не исполнял ли их указаний; уже в 40-х гг. 18 в. архиерей Дмитрий Сеченов доносил о нападении на него русских язычников».
На деле произошло раздвоение культуры, почти раздвоение сознания. Вот мнение отца Григория Флоровского: «…с основанием Влад. Соловьев говорил о Крещении Руси Владимиром как о национальном самоотречении, как о перерыве или разрыве национальной традиции. Крещение действительно означало разрыв. Язычество не умерло, и не было обессилено сразу. В смутных глубинах народного подсознания, как в каком-то историческом подполье, продолжалась своя уже потаенная жизнь, теперь двусмысленная и двоеверная. И, в сущности, слагались две культуры: дневная и ночная».
Крещение Руси было ее «принуждением к культуре». Под предлогом окультуривания дикарей дух народа и его нравственность исковеркали. Русь не крестили, а распяли. И на кресте заставили от себя отречься.
Среди русских интеллектуалов 19 века бытовало мнение, что русские – молодой народ, и у него всё впереди (особенно, когда сравнивали Россию и Европу). Но если в 19 веке он был «молодым», то при Крещении он был еще совсем ребенком. Так что вся его душевная история с момента Крещения пошла под знаком детского насилия. А если говорить о «русском культурном типе», то он после Крещения включает в себя не только православие, но и двоеверие, в лучшем случае, двуликость («две культуры: дневная и ночная»), в худшем – укоренившееся лицемерие.
Письмо третье
Да, Марк серьезно занимался иконами. И вообще, когда я приехал тогда, в первый раз, летом 91-го, он был уже совсем другой. По отношению ко мне стал желчным, нагловатым, почти высокомерным, и с женщинами у него, кажется, всё изменилось, он всегда был томно сластолюбив, но если раньше, как я помню, уныло таскался за дамами, то теперь был постоянно окружен стайкой девушек и жовиально весел. Вот что крест животворящий делает. Прости, если шутка не в масть. Когда я уезжал, он еще не крестился, а теперь, такая популярность… Впечатление, что прям заступил на пост Александра Меня. Но тот евреев крестил направо и налево, а теперь евреев мало осталось, много на этом не заработаешь. Ладно, прости, нет, я не злопамятный, как в том анекдоте, я просто злой и у меня хорошая память.
А в иконах он знатно разбирался, помню несколько беглых, но очень ценных, метких замечаний, когда мы зашли к этому знаменитому художнику, такой типичный советский двоемирец-двоедумец: отрекся от своей авангардной молодости и всю жизнь малевал солнечных колхозниц со снопами под красным знаменем, а втайне сбирал иконы – спасал! Жаль, не удалось его тогда повидать: лежал где-то в глубине дома при смерти, а молодая без пяти минут вдова показывала нам коллекцию, я был под сильным впечатлением приобщения к тайнам и таинствам, своей избранности: ты, да я, да Марк, да пара немецких рыжебородых профессоров.
Марк потом постепенно как-то смягчился по отношению ко мне, возможно, после того как я подарил ему альбом с фотками монастыря св. Екатерины в Синае, я его вез одному приятелю, но решил Марку потрафить. Там есть знаменитая икона «Христос Пантократор», чуть ли не самое раннее иконописное изображение Иисуса, и к тому же довольно загадочное: лицо как бы разделено и составлено из двух разных, у левой стороны и бровь изогнута, и глаз смотрит вниз, и щека худее, двуликий Христос. Марк, помню, очень обрадовался.
Однако вернемся к нашим баранам (знаешь этот анекдот – «учтите, что бараны и козлы – это совершенно разные люди»). И раз уж мы добрались до третьего письма, и я еще вспомнил эту странную икону Вседержителя, то давай поговорим «за религию», тем более что и ты в свое время ни одну церковь без крестного знамения не пропускала, и меня неутомимо таскала по монастырям, за что я тебе глубоко благодарен – места замечательные. И я люблю, может, с тех пор, а может, и раньше (думаю, что раньше), люблю всем сердцем русскую церковную архитектуру, и мне тогда часто мерещились за углом или в тумане очертания этих изящных, нежных, легких, будто крылатых творений, вроде Покрова на Нерли или Вознесения в Коломенском. Кажется, именно в них, да в росписях и иконах, явился нам печальный и сумрачный русский гений.
Я думаю, что гений этот – дитя, требующее утешения. Потому и Богоматерь на Руси – главное божество. Всех скорбящих Радосте и обидимых Заступнице. Думаю, помнишь, как почти сразу после того, как мы познакомились, ты взяла меня на всенощную на Ордынке. И хоры литургические – чудные у православных, жалостливые. Мне кажется, что слезность и жалостливость – главное в русское вере, вере детей обиженных. На Западе и у евреев – точно не так. Хотя я не спец по католическим литургиям, но из того, что слышал, сложился другой образ, более торжественный, славящий, и живопись другая, а уж архитектура: готические соборы – это взрыв, порыв, космическая ракета, какие там «утешения».
Так что, пожалуй, именно этой жалостливостью, этим вечным детством (агнец Божий) Иисус прижился на Руси, стал ей близок, и русским не важно, «византийское» это христианство или «латинское», и христианство ли вообще (в строго догматическом смысле), потому что именно в вечном младенчестве ключ к русской душе, русский Бог – беспомощное и обреченное дитя на руках скорбящей матери, и с ним, с обреченным, сердце русское всегда слезоточит от жалости, оно по себе плачет (и этим мне близко). И Отец ему не помог и не поможет, Отца вообще нет на русских иконах, разве что в виде Троицы, где три ангела неопределенного пола: добры, расслаблены, утешают. И последнее слово сразу выталкивает из памяти строки:
В лицо морозу я гляжу один:
Он – никуда, я – ниоткуда,
И всё утюжится, плоится без морщин
Равнины дышащее чудо.
А солнце щурится в крахмальной нищете –
Его прищур спокоен и утешен…
Десятизначные леса – почти что те…
И снег хрустит в глазах, как чистый хлеб, безгрешен[2].
Какие русские стихи еврей написал! Такие предсмертные: «почти что те»… Те, прозрачно-серые леса Элизиума, когда Психея-жизнь спускается к теням в полупрозрачный лес, вослед за Персефоной, где лес безлиственный прозрачных голосов, и душа не узнает прозрачные дубравы… Останови, о нем я могу говорить бесконечно…
А лика Отца нет у русских. Как будто боятся они Его, Отца сурового. На редких сохранившихся парных иконах, где Сын с Отцом рядом, у Отца в нимбе за головой шестиконечная звезда, щит Давидов, нерусский знак. Формально отсутствие икон Отца объясняют отсутствием его словесного описания – полная чушь, есть словесное описание в пророчестве Даниила (типа седой старец), да в крайнем случае изобразите как «свет ярчайший». А если уж «формально», то на Седьмом Вселенском соборе (за 200 лет до Крещения Руси), собранном как раз против иконоборцев, было постановлено: «Полагать во святых Божиих церквах, на священных сосудах и одеждах, на стенах и на досках, в домах и на путях, честные и святые иконы, написанные красками и сделанные из мозаики и из другого пригодного к этому вещества, иконы Господа и Бога и Спаса Нашего Иисуса Христа, непорочные Владычицы нашея Святыя Богородицы, также и честных ангелов и всех святых и преподобных мужей». То есть не токмо запрета не было, а имелось высочайшее разрешение.
И такие иконы в Византии появились, но Русской Церковью не признавались, а их распространение даже вызвало соборное осуждение, так, Стоглавый собор в 1551 году запретил изображения Бога-Отца и всякие «производные»: Сопрестолие, Отечество, Ветхий денми, Распятие в лоне Отчем, Саваоф, и еще некоторые. А на Московском соборе 1666 г. потребовалось вновь осудить изображение Отца: «Лепо бо и прилично есть во святых Церквах на деисусе вместо Саваофа, поставити Крест, сиречь Распятие Господа и Спаса нашего Иисуса Христа».
Иисус Христос для русских – Спас, Спаситель детей божьих, и Его призыв «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф. 18:3) – находит живейший отклик в русской душе. Ницше пишет в «Проклятии христианству»: «…царство небесное принадлежит детям; вера, какая заявляет здесь о себе, – она не завоевана, она просто здесь, с начала, это как бы ребячливость, задержавшаяся в сфере духа. По крайней мере физиологи знают феномен запоздалого полового созревания с органическим недоразвитием, – следствие дегенерации».
Ну, варяги-викинги точно были дегенератами, достаточно и сейчас на них посмотреть, но не о том речь. Каждый выбирает в «учении» то, на что отзывается его сердце: русское сердце – на детскость. «…кто примет одно из таких детей во имя Мое, тот принимает Меня» (Мк 9:36–37). «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо их есть Царствие Божие» (Мк 10:13–16, Мф 19:13–15, Лк 18:15–17). «Истинно говорю вам: кто не примет Царства Божьего как дитя, тот не войдет в него».
Однако на деле получается на Руси с детством и с Царством Божьим как-то не так.
Вот и у Ницше в «Проклятии христианству», когда вместе с детскостью и дегенерацией всплывает идиотизм, он почему-то вспоминает о «русском романе»:
«В странный нездоровый мир вводят нас евангелия – мир, как в русском романе, где, будто сговорившись, встречаются отбросы общества, неврозы и “наивно-ребяческое” идиотство. … Жаль, что рядом с этим интереснейшим dеcadent’ом не было своего Достоевского».
В этом плане любопытна и проповедь Чаадаева, в ней тоже как бы невольно прорываются метафоры «младенчества» и «ребячества»:
«Сначала дикое варварство, затем грубое суеверие, далее иноземное владычество, жестокое и унизительное, дух которого национальная власть впоследствии унаследовала, – вот печальная история нашей юности. Поры бьющей через край деятельности, кипучей игры нравственных сил народа – ничего подобного у нас не было. Эпоха нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была наполнена тусклым и мрачным существованием без силы, без энергии, одушевляемым только злодеяниями и смягчаемым только рабством. … И если мы иногда волнуемся, то не в ожидании или не с пожеланием какого-нибудь общего блага, а в ребяческом легкомыслии младенца, когда он тянется и протягивает руки к погремушке, которую ему показывает кормилица».
А вот как «Домострой», книга христианских наставлений 16 века, учит паству:
«21. Как детей учить и страхом спасать
Наказывай сына своего в юности его, и упокоит тебя в старости твоей, и придаст красоты душе твоей. И не жалей, младенца бия: не умрет, но здоровее будет, ибо ты, казня его тело, душу его избавляешь от смерти. Если дочь у тебя, и на нее направь свою строгость, тем сохранишь ее от телесных бед: не посрамишь лица своего. Любя же сына своего, учащай ему раны – и потом не нахвалишься им. Воспитай детей в запретах и найдешь в них покой и благословение. Понапрасну не смейся, играя с ним [поясняю: смеяться – грех, смех – дело языческое, в нем сила сатанинская]: в малом послабишь – в большом пострадаешь скорбя. Так не дай ему воли в юности, но пройдись по ребрам его, пока он растет…»
А писатель Максим Горький, других времен и с другим опытом, но народ свой не понаслышке знающий, свидетельствует в статье «О русском крестьянстве»:
«Детей бьют тоже очень усердно. Желая ознакомиться с характером преступности населения губерний Московского округа, я просмотрел “Отчеты Московской судебной палаты” за десять лет – 1900-1910 гг. – и был подавлен количеством истязаний детей, а также и других форм преступлений против малолетних. Вообще в России очень любят бить, все равно – кого. “Народная мудрость” считает битого человека весьма ценным: “За битого двух небитых дают, да и то не берут”».
Письмо пятое
Да, я понимаю твои возражения насчет «оценки» Крещения, и в самом деле, почти все деятели русской культуры оценивали принятие христианства как культурный прорыв, как величайшее достижение Русского государства. Тот же Г. Флоровский пишет: «Через Христианство древняя Русь вступает в творческое и живое взаимодействие со всем окружающим культурным миром…» Аверинцев вторит ему в статье «Крещение Руси и пути русской культуры»: «Каким бы ни было богатство автохтонных традиций восточнославянского язычества, подчеркиваемое такими исследователями, как академик Б.А. Рыбаков, только с принятием христианства русская культура через контакт с Византией преодолела локальную ограниченность и приобрела универсальные измерения».
«На полях» замечу, что язычество античной Греции стало вершиной человеческого творчества во всех областях, называемых обычно «культурой», а приход христианства вел зачастую к погромам созданных античным язычеством культурных учреждений, например, библиотек, и воцарению дикости и невежества на века.
Но, даже если Аверинцев прав насчет прорыва к «универсальным измерениям», от этой насильственной дефлорации остались глубокие душевные раны: разрыв культурной традиции вызвал неизбывное чувство вины за предательство отеческих богов и неизлечимый комплекс неполноценности. Ты поступаешь учеником к чужим и жестоким учителям. И это навеки. Это – как рабство. А детскую травму унижения и насилия взрослый муж старается изо всех сил позабыть (Фрейд сказал бы: вытеснить), закидать ее, как могилку незаконно умерщвленного младенца, венками воинской славы и цветиками «прорыва к универсальным измерениям» (а то у язычников в Греции или Индии не было выхода к универсальным измерениям). Мало кто из русских мыслителей осмеливался затронуть покров этой ядовитой раны. Чужому легче, и в этом смысле поразительную догадливость проявил Вальтер Беньямин в своем очерке «“Идиот” Достоевского»: «Разрушенное детство – вот боль этой молодости, потому что именно уязвленное детство русского человека и русской земли парализует ее силу».
В течение всей русской истории насилие над собственным народом оправдывалось приобретением его культурой «универсальных измерений»: и при Владимире Красное Солнышко, и при Петре Великом, и при Ленине-Сталине, и при всех остальных.
И сегодня глава РПЦ патриарх Кирилл заявляет: «В каком-то смысле мы Церковь Кирилла и Мефодия. Они вышли из просвещенного греко-римского мира и пошли с проповедью к славянам. А кто такие были славяне? Это варвары, люди, говорящие на непонятном языке, это люди второго сорта, это почти звери. И вот к ним пошли просвещенные мужи, принесли им свет Христовой истины и сделали что-то очень важное – они стали говорить с этими варварами на их языке [на «непонятном»?], они создали славянскую азбуку, славянскую грамматику и перевели на этот язык Слово Божие». (Это я в Сети нашел, какое-то интервью корреспонденту телеканала «Россия» в сентябре 2010 года.)
Так и хочется ответить патриарху словами Чаадаева: «Почему русский народ попал в рабство лишь после того, как он стал христианским, а именно в царствование Годунова и Шуйских? Пусть православная церковь объяснит это явление. Пусть скажет, почему она не возвысила материнского голоса против этого отвратительного насилия одной части народа над другой».
А вот насчет «мы Церковь Кирилла и Мефодия» надо уточнить. Сии просвещенные (и весьма) мужи из Салоник, профессиональные проповедники и политики, близкие к византийскому трону, действительно, для начала создали славянскую письменность, но опираясь на выученный язык западных славян (Македония, Болгария, Моравия), а значит, и на их культуру – вот почему болгарский и сербский так похож на русский! – потом они «перевели» на этот новояз несколько богослужебных книг, так что жителям Киевской Руси навязали не только другую веру, но и другой язык. Кстати, на этом «старославянском» слово «язык» означает еще «народ», так что получается, что подменили народ, ибо без письменности нет культуры (язык письменной культуры не то, что разговорный), а стало быть, и народа с его историей. Кирилл вообще был учен знатно, кучу языков знал, и иврит в том числе, даже был послан в Хазарию, где принимал участие в «диспуте веры».
Однако полного библейского свода не было на русском языке еще шестьсот лет, чего народ на Руси не заметил, потому что аж до начала 20 века был почти поголовно безграмотным (в 1875 году, по официальным данным, почти 80 процентов призывников было неграмотно, это через тысячу лет после «приобретения универсальных измерений»). Вера была «темной», а значит, подверженной шатаниям и всякого рода ересям. Верили, как Бог на душу положит. Так, возможно, веяния западнославянской культуры занесли в Россию мрачную болгарскую ересь – богомильство, с его гностико-манихейскими мотивами. Культуролог Игорь Яковенко считает влияние манихейства и гностицизма очень существенным, если не определяющим для формирования многих мифов общественного сознания современной России: отсутствие плюрализма и дуалистическое разделение мира на Добрых и Злых, Наших и Не Наших, Спасителя и Антихриста.
Процитирую из его работы «Манихео-гностический комплекс русской культуры»:
«Для манихея конфликт… – один из эпизодов Вечного боя. Из всех видов борьбы манихей знает один – борьбу на уничтожение. … Манихей перманентно озабочен поисками Врага. “Ересь латинская”, “немецкое засилье”, “польская интрига”, “коварный Альбион”, “буржуи”, “мировой империализм”, “мировая закулиса”, “жидомасонский заговор” – все это лишь сменяющие друг друга номинации ячейки, предсуществующей в сознании манихея. (…) Любые негативные процессы в “нашем” социокультурном универсуме не могут вытекать из природы объекта, специфики этапа его развития, специфики ситуации. …это – следствие действий враждебных сил. И чем серьезнее негативные процессы, тем страшнее и могущественнее Враг, тем ближе к апокалипсическому масштаб противостоящей “нам” силы Зла, тем более универсально и всепроникающе их влияние…»
Чаадаев был единственным, кто подверг принятие православия радикальной критике: «Ведомые злою судьбою, мы заимствовали первые семена нравственного и умственного просвещения у растленной, презираемой всеми народами Византии».
Вообще главной идеей Чаадаева была преемственность: жизнь рода, общества, культуры он рассматривал «органически», как рост организма.
«Народы живут только сильными впечатлениями, сохранившимися в их умах от прошедших времен, и общением с другими народами. Этим путем каждая отдельная личность ощущает свою связь со всем человечеством. Мы же, явившись на свет как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, предшественниками нашими на земле, не храним в сердцах ничего из поучений, оставленных еще до нашего появления. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперед, пережитое пропадает для нас безвозвратно. Это естественное последствие культуры, всецело заимствованной и подражательной. У нас совсем нет внутреннего развития, естественного прогресса; прежние идеи выметаются новыми, потому что последние не происходят из первых, а появляются у нас неизвестно откуда. Мы растем, но не созреваем, мы подвигаемся вперед по кривой, т.е. по линии, не приводящей к цели».
Это уже итог многих переворотов в русской истории, даст бог, дойдем до «наших дней».
А в начале 20 века была поставлена под сомнение даже польза от принятия особой славянской письменности (Г.Г. Шпет, Г.П. Федотов). Как пишет Г. Флоровский:
«Не означает ли славянский язык Церкви “отрыва от классической культуры”, – перевод заслоняет оригинал, устраняется неизбежность знать по-гречески, подобно тому, как на Западе латинский язык Церкви был обязательным».
О том же и Бердяев в своей «Русской идее»: «Как объяснить эту культурную отсталость и даже безграмотность, это отсутствие органических связей с великими культурами прошлого? Высказывалась мысль, что перевод Священного Писания Кириллом и Мефодием на славянский язык был неблагоприятен для развития русской умственной культуры, ибо произошел разрыв с греческим и латинским языком. Церковно-славянский язык стал единственным языком духовенства, т.е. единственной интеллигенции того времени, греческий и латинский языки не были нужны».
Даже Мандельштам боднул византийцев: «Первые интеллигенты были византийские монахи, они навязали языку чуждый дух и чуждое обличье». Чья бы корова мычала насчет «чуждого духа», а еврейская бы молчала, тем более что статейка эта постреволюционная («Vulgata», 1923 г.), почти сервильная.
Вообще после Петра Великого и тем более после Октябрьской революции принято было ругать Византию (мол, из-за нее «отставание»), вот и Чаадаев туда же, а византийская интеллигенция была, между прочим, утонченнейшей и глубокой культуры, местами поглубже западной. Восток вообще утонченнее. Вот я сейчас читаю Бахауддина, это, правда, раннее средневековье, но поэзия вечна: «Твои глаза – моя религия, волосы твои – моя вера. Я комок земли в поле, которое распахивает пахарь».
На этом пока закончу, отвлекают, сбивают ось… Как у Мандельштама:
Скучно мне: мое прямое
Дело тараторит вкось –
По нему прошлось другое,
Надсмеялось, сбило ось[3].
Это 37-й, его последний год на свободе…
Письмо шестое
Вот ты говоришь: подумаешь, изнасиловали, с кем не бывает, отряхнулись и пошли дальше, жизнь зовет. Оно, конечно, так, хотя насилие насилию рознь, да и жертвы по-разному «впечатлительны». Но, допустим, что в данном случае мы имеем дело с крепкой, «здоровой» натурой (был такой анекдот, помню еще со школы, как курицу каток переехал, а она отряхнулась и говорит: крепкий мужчина попался), и как глаголет русский фольклор: нравится, не нравится – терпи, моя красавица, а стерпится – слюбится. Но хорошо, если разок – и всё, дальше сама, а если: не было никогда и вдруг опять? Вот я тебе сейчас цитаткой по случаю (читаю «Русскую идею» Бердяева): «Для русской истории характерна прерывность. В противоположность мнению славянофилов, она менее всего органична. … Развитие России было катастрофическим».
Но – давай по порядку. В общем, стала Русь поманеньку привыкать к христианству, сжилась с ним, полюбила, можно сказать, а тут как раз и Византия «пала», так что Московское царство взяло на себя роль покровителя и духовного светоча всего православного мира. По мнению Ключевского, русское общество прониклось религиозной самоуверенностью. Можно предположить, что именно в этот период зародилось и пресловутое «русское мессианство», представление о себе как о народе-богоносце. Патриарх Никон даже начал строить памятный нам с тобой Новый Иерусалим, макет Земли Обетованной в натуральную величину. (И сразу – слова цепляют воспоминания – вижу своего учителя иврита в разоренной, дом шел на слом, квартире на Маяковской у огромной, на всю стену, карты Израиля, а если заходил новенький и изумлялся масштабу, Учитель неизменно шутил: «В натуральную величину».)
Г. Флоровский отмечает апокалипсический характер возникших в России ожиданий: «Именно в таких перспективах апокалипсического беспокойства вырисовываются первые очертания известной “теории Третьего Рима”. Это была именно эсхатологическая теория, и у самого старца Филофея она строго выдержана в эсхатологических тонах и категориях. “Яко два Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти”…»
Был и определенный расцвет православного богословия и учености, даже какое-то религиозное брожение: тут тебе и униаты, и «жидовская ересь», особенно на западных окраинах Руси, в Литве, Новгороде, в Киевской митрополии. Однако кондовое духовенство, естественно, всякие западные веяния и ученость – на пики. Так, известный Иоанн Вишенский (по Флоровскому) западному мудрованию противопоставляет «простоту голубиную» и «глупство пред Богом». «Чи ти лепше тобе изучити часословец, псалтир, охтоих, апостол и евангелие с иншими, Церкви свойственными, и быти простым богоугодником, и жизнь вечную получити, нежели постигнути Аристотеля и Платона и философом мудрым ся в жизни сей звати – и в геену отъити».
Итог полутысячелетнему господству «универсальных измерений» и «творческого взаимодействия со всем окружающим миром» подвела эпоха Ивана Грозного: разгром всего живого внутри государства, включая подавление влияния Церкви, а на внешних рубежах – бесконечное раздувание территорий на Восток и тяжелые военные поражения на Юге и Западе, включая тотальное уничтожение некогда вольного города Новгорода, изначального «окна в Европу», в результате выходы к Черному и Балтийскому морям были вообще заблокированы. Эпоха эта увенчалась Смутой и реальной угрозой распада сложившейся государственности.
А в то время, как Россия подхватила и понесла далеко на Восток выпавшее из рук Византии знамя православия, на Западе уже расцветала эпоха Возрождения. Притягательная сила этого культурного взрыва дошла и до России, и в кругах правящей элиты начался, хотя б как веянье моды, медленный отход от византийских традиций и поворот к Западу. Карамзин пишет об Иване III: «Разодрал завесу между Европою и нами». Верхушка власти всё чаще поглядывает на Запад, но при этом всё тверже направляет простонародье по руслу «веры отцов», вполне в традициях двоеверия-лицемерия русской власти и всей русской жизни.
Но настоящее и драматически активное «влияние Запада», как считает Ключевский, началось в 17 веке, после Смуты. «Война покажет», вещает русская народная поговорка. Смута и «показала» «несостоятельность существующего порядка. Тогда и начался глубокий перелом в умах: в московской правительственной среде и в обществе появляются люди, которых гнетет сомнение, завещала ли старина всю полноту средств, достаточных для дальнейшего благополучного существования; они теряют прежнее национальное самодовольство и начинают оглядываться по сторонам, искать указаний и уроков у чужих людей, на Западе, все более убеждаясь в его превосходстве и в своей собственной отсталости». (Ключевский, «Курс русской истории»)
Началось с преобразования армии, тогда же и пошло постепенное, но всё более активное привлечение иноземцев и возникла знаменитая Немецкая слобода. Ее «завел» еще Василий 3-й, Иван Грозный разгромил (по словам служившего в Московии французского наемника Жака Маржерета, ее жители были зимой изгнаны нагими, в чем мать родила), Борис Годунов восстановил, но во время Смуты ее снова сожгли дотла. Развелась активная переводческая деятельность, возникли первые попытки завести казенные школы, пошла мода на изучение иностранных языков, прежде всего греческого, латинского, польского. Законодателями «западной» моды были царская семья и царский двор, по словам Ключевского, сам царь Алексей подавал пример в этом. Так и пошло с тех пор, что «правительство – единственный европеец в России», как Пушкин подметил в 1836 году в неотправленном письме Чаадаеву.
Формально проблема перевода и унификации церковных текстов привела к Расколу. Но на самом деле Раскол был реакцией на западное влияние. Последуем за мыслью Ключевского:
«Потребность в новой науке, шедшей с Запада, встретилась в московском обществе с укоренившейся здесь веками неодолимой антипатией и подозрительностью ко всему, что шло с католического и протестантского Запада. <…> В одном древнерусском поучении читаем: “Богомерзостен пред богом всякий, кто любит геометрию; а се душевные грехи – учиться астрономии и еллинским книгам; по своему разуму верующий легко впадает в различные заблуждения; люби простоту больше мудрости, не изыскуй того, что выше тебя, не испытуй того, что глубже тебя, а какое дано тебе от бога готовое учение, то и держи”. В школьных прописях помещалось наставление: “Братия, не высокоумствуйте! Если спросят тебя, знаешь ли философию, отвечай: еллинских борзостей не текох, риторских астрономов не читах, с мудрыми философами не бывах, философию ниже очима видех; учуся книгам благодатного закона, как бы можно было мою грешную душу очистить от грехов”. Как писал про себя один древнерусский книжник: “не учен диалектике, риторике и философии, но разум христов в себе имею”».
Началось с исправления церковных книг и некоторых обрядов. Затевалось оно как раз с целью утвердить новую, ведущую роль русского государства и русской церкви в православном мире и желанием, продолжив византийские каноны, создать единую московскую каноническую традицию и «во всеоружии» великого «ромейского» наследства противопоставить себя «растленному влиянию Запада». За основу были приняты первоисточники – образцы греческих церковных книг, а также бытующие в восточных православных общинах церковные обряды, в частности, крестное знамение троеперстием (вместо святоотеческого двоеперстного).
Вот тут-то и нашла коса на камень: приверженцы старины, старообрядцы, ополчились на реформистов, которые были связаны с властью и властью поощряемы. А поскольку та уже была под подозрением в склонности к западным порядкам, раскольники и церковную реформу восприняли как ересь, притом губительную для «святоотеческой традиции», тем паче, что «власть» вообще не любили, и было за что.
(Замечу на полях, что инстинктивное и яростное, на протяжении всей истории, неприятие влияния «чужаков», как и самих чужаков, идет от той же детской травмы, нанесенной чужаками, навязавшими чужую веру. Отсюда и знаменитое русское мракобесие: закрыться, спрятаться, уйти в глухую оборону, не отдать наше заветное на поругание.)
В Раскол ушла часть церковных иерархов, консервативно настроенная аристократия и масса простого народа (всегда консервативная). Ключевский обвиняет Никона в возникшем ожесточении: «Уж в конце своего патриаршества в разговоре с покорившимся церкви противником Иваном Нероновым о старых и новоисправленных книгах он сказал: “И те, и другие добры; все равно, по коим хочешь, по тем и служишь…” Значит, дело было не в обряде, а в противлении церковной власти. (…) объяви Никон в самом начале дела всей церкви то же, что он сказал покорившемуся Неронову, не было бы и раскола».
Не могу согласиться: причиной Раскола было не упрямство участников борьбы, а сам ее «предмет»: старое восстало на новое, «Русь заветная» – на западное. Ключевский и сам приводит авторитетное мнение протопопа Аввакума: «Аввакум видит источник церковной беды, постигшей Русь, в новых западных обычаях и в новых книгах: “Ох, бедная Русь! – восклицает он в одном сочинении, – что это тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков?”»
В сущности, это была первая гражданская война за самое важное для народа – самоопределение. Кто мы, русские, есть на этой земле, есть ли «идея» в нашем существовании, да и существуем ли мы? Как у нас в народе говорят: иудей, иудей, ты куда без идей? И ты знаешь, мы сейчас в Израиле переживаем такой же Раскол, и у нас идет гражданская война за идентичность: что значит быть израильтянином? Или это просто «еврей с государством», или какой-то «другой еврей», а если другой, то какой? Скажешь со смешком: так за три тысячи лет и не решили?
В целом общества – это большие роевые организмы, как муравейники или пчелиные ульи (так я это вижу). И у каждого свой «строй жизни». Он держится на единстве происхождения (все единородные) или на общем идейном устремлении. Евреям в этом смысле повезло: у них общий родовой корень и общая религиозная жизнь. У европейских народов этого нет, у них и этнические корни перепутаны, и веру они, по крайней мере, один раз сменили (язычество на христианство). И они никогда не выберутся из комплекса неполноценности по отношению к евреям, и поэтому так их ненавидят. Поэтому всю дорогу, как гориллы, стучат себя кулаками в грудь, надуваясь величием силы.
Но силы иссякнут, а с ними уйдет величие, и вослед рассеется самосознание. Этот печальный процесс мы нынче и наблюдаем. Европы больше нет, вместо нее – куча мала. Русским в этом плане вдвойне тяжело, они и христианство получили из вторых рук, и этнического стержня нет. А чтобы жить, надо верить. А во что русскому человеку верить, когда у истока не преданья славной старины, а одни слезы детские, а сама религиозная вера связана намертво с поруганием?
Но есть еще фактор, который до поры до времени как-то держит: общая история, общность воспоминаний, можно обозвать всё это «культурой». Если общность, или государство, существует долго, оно обрастает историей, наполняющей паруса его жизни ветром времени, а траекторию этого движения многие принимают за идентичность. Мол, если есть путь, значит, есть цель. Но бывает, что бредут впотьмах, а бывает так, что первоначальный импульс – такой мощи, что общность, как ледокол, идет своим путем, ломая заторы.
В связи с ветром времени невольно вспоминаю и не могу не процитировать Вальтера Беньямина: «У Клее есть картина под названием “Angelas Novus”. На ней изображен ангел, выглядящий так, словно он готовится расстаться с чем-то, на что пристально смотрит. Глаза его широко раскрыты, рот округлен, а крылья расправлены. Так должен выглядеть ангел истории. Его лик обращен к прошлому. Там, где для нас – цепь набегающих событий, там он видит сплошную катастрофу, непрестанно громоздящую руины над руинами и сваливающую все это к его ногам. Он бы и остался, чтобы поднять мертвых и слепить обломки. Но шквальный ветер, несущийся из рая, наполняет его крылья с такой силой, что он уже не может их сложить. Ветер неудержимо несет его в будущее, к которому он обращен спиной, в то время как гора обломков перед ним поднимается к небу».
Его «Тезисы к пониманию истории» – замечательный поэтический текст, каждый тезис – стихотворение. Вот, например: «…счастье, которое мы ждем, насквозь пропитано временем, в котором мы пребываем. Оно существует только в атмосфере, которой нам довелось дышать, у людей, с которыми мы могли бы беседовать, у женщин, которые могли бы нам отдаться. Счастье манит спасением. С представлением о прошлом всё обстоит точно так же. Прошлое несет в себе тайный указатель, указывающий путь к спасению. А если так, то между нашим поколением и поколениями прошлого существует тайный уговор. Значит, нашего появления на земле ожидали. Значит, нам, так же как и всякому предшествующему роду, сообщена мессианская сила, на которую притязает прошлое. Просто так от этого притязания не отмахнуться».
А вот русским прошлое не указывает на спасение. Это не мое злобное мнение, а горький вывод лучших русских мыслителей. И их (русских) появления никто не ждал, и поэтому все их мессианские притязания – блеф или болезненные фантазии.
Достоевский писал в «Идиоте»: «Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они не знали. Обновление человечества в будущем совершится одною только русской мыслью, русским Богом и Христом. Именно в России совершится новое пришествие Христово. Народ русский есть на всей земле единственный народ-богоносец, грядущий обновить и спасти мир именем нового бога, – ему одному даны ключи жизни и нового слова», – настоящий патриотический пароксизм.
Но мне понравилось, как здраво ему ответил Е.Н. Трубецкой (кстати, брат Сергея Николаевича, у них есть еще брат, Петр, известный филолог) в работе «О старом и новом национальном мессианизме»: «Это истолкование во всех отношениях и со всякой точки зрения неприемлемо. Достоевский, который в самом деле думал, что мир должен быть спасен неведомым Западу русским Христом, увидел бы в признании немецкого и итальянского Христа полное ниспровержение своей веры в «народа-богоносца» и был бы прав, потому что весь смысл этой веры в том, что одному народу русскому «даны ключи жизни и нового слова»».
«Подлинный Христос – заключает Трубецкой, – соединяет вокруг себя в одних мыслях и в одном духе все народы. Он везде, где собираются двое или трое во имя Его. Но кто же соберется во имя Христа русского? Он оттолкнет не только немцев и итальянцев, но даже и самих русских…» Философ считает русский мессианский национализм иллюзией, «которая умерла и не воскреснет. Я не говорю о тех бесчисленных посрамлениях, которым подвергалась и доселе подвергается русская государственность; …потерпела крушение самая идея святой государственности. …пала и последняя опора русского национального мессианизма. Теперь совершенно непонятно, на чем он держится». Да всё на том же, уважаемый князь Евгений Николаевич, – на военно-политической силе.
<…> Но вернемся к Расколу. Реформа проводилась, как и принято на Руси: насилием. Проклятия, отлучения, лишения церковного сана, конфискация имущества, ссылка, посажение в яму, отрезание языка, носа, ушей, отсечение рук и, наконец, сожжение заживо. Тысячи были подвергнуты карательным мерам. В 1682 году, после сожжения Аввакума с подельниками в Пустоозерске, в Москве была предпринята попытка реставрировать «старину» уже силовыми методами. Стрельцы дважды поднимали мятеж под лозунгами восстановления старых обычаев, но оба раза потерпели поражение. Реакция была жесткой. Вот один из указов царевны Софьи (1685 г.): «Если кто из старообрядцев перекрещивал крещеных в новой церкви, и если он даже и раскается, исповедуется в том отцу духовному и искренне пожелает причаститься, то его, исповедав и причастив, все-таки казнить смертию без всякого милосердия».
Людей сжигали, рубили им головы, ломали клещами ребра, четвертовали; убивали не только мужчин, но и женщин, и даже детей. По некоторым подсчетам, только за первые десятилетия Раскола убито было более сотни тысяч старообрядцев. Преследуемые бежали в пустыни, леса, в горы. Но и там их отыскивали, жилища разоряли, а самих приводили к духовным властям для увещаний, и, если они не изменяли старой вере, предавали мучениям и казням.
На что уповали раскольники, чего ожидали? Ждали Конца Света, на него надеялись. Хилиазм накладывался на мессианство, образуя горючую смесь… По мнению Бердяева («Русская идея»), «раскол XVII в. имел для всей русской истории гораздо большее значение, чем принято думать. …С него начинается глубокое раздвоение в русской жизни и русской истории… Это кризис русской мессианской идеи. …В основу раскола легло сомнение в том, что русское царство, Третий Рим, есть истинное православное царство. Раскольники почуяли измену в церкви и государстве, они перестали верить в святость иерархической власти в русском царстве. Сознание богооставленности царства было главным движущим мотивом раскола. Раскольники начали жить в прошлом и будущем, но не в настоящем. Они вдохновлялись социально-апокалиптической утопией. Раскол был уходом из истории, потому что историей овладел князь этого мира, антихрист, проникший на вершины церкви и государства».
Но в результате Раскол, как считает Ключевский, подействовал «в пользу западного влияния, которым был вызван». Еще царь Алексей Михайлович, отец Петра, избавился от Никона, забравшего в ходе этой борьбы слишком много инструментов власти, и этим закончилась политическая роль древнерусского духовенства. А стрелецкие мятежи 1682 года своей необузданной жестокостью на всю жизнь врезались в душу впечатлительного подростка, будущего императора. Старина, раскол и мятеж оказались неразрывно связанными в его сознании.
Учитывая масштаб Раскола, его ожесточение, живучесть и жизненную систему «подполья», можно представить себе сопротивление, которое языческий народ Руси оказал принудительному крещению, все ужасы тогдашних насилий!
Раскол закрепил «инстинкт» двоеверия, или религиозного двуличия, русские люди уже и прежде были к нему приучены: дабы избежать преследований, приходилось жить двойной жизнью – ходили в официальную церковь, а тайно исповедовали раскольнические обряды и образ жизни. В еврейской истории известны марраны, крестившиеся под угрозой изгнания из Испании (на иврите их называют анусим, изнасилованные), но продолжавшие втайне исповедовать иудаизм. За ними гонялась Инквизиция. Не так ли жила и «инакомыслящая советская интеллигенция»: ходила на демонстрации и субботники, а на кухнях молилась на Запад и справляла свои тайные обряды протеста и недовольства? Помнишь это славное время?
В берлинском издательстве LULU вышла новая книга Наума Ваймана «Шквальный ветер из рая». Прочитать можно в библиотеке «Вторая литература» https://vtoraya-literatura.com/publ-6242
Два отклика, один от искусственного интеллекта (GPT).
«Шквальный ветер из рая» – это одновременно роман-воспоминание, философская исповедь и психологическое исследование русской истории как опыта преодоления детской травмы. Вайман создает текст, построенный на столкновении прошлого и настоящего. Память здесь – не набор эпизодов, а живая стихия, вмешивающаяся в жизнь героя. Именно этот «ветер», непредсказуемый и порой жестокий, формирует драматургическое ядро книги. Сюжет развивается фрагментарно: перед нами мозаика из воспоминаний, размышлений и эмоциональных вспышек. Такая композиция имитирует работу человеческого сознания – неровную, непоследовательную, но подлинную.
Сильная сторона Ваймана – его язык: образный, точный, лишенный лишних украшений. Автор умеет схватывать тонкие психологические состояния, передавать напряжение внутреннего конфликта, показывать, как невидимые переживания влияют на судьбу человека. «Шквальный ветер из рая» – произведение зрелое, честное и глубокое, и его эмоциональная правда делает книгу значимой для современной русской прозы.
А другой – «живой», от писательницы Елены Мордовиной.
Дочитала Ваш эпистолярный роман. Очень глубокий, сложный, многоплановый. Заставил серьезно задуматься о концепции «детской (и подростковой) травмы» целого народа. …Также интересен в Вашем романе разбор дихотомии избранности/призванности, как в общефилософском аспекте, так и применительно к иудаизму/православию. Роман создает впечатление цельного, но недосказанного, однако недосказанность эта весьма органична, т.к. это недосказанность онтологическая – как в том анекдоте, который Вы цитируете: «Мы же еще о Боге не договорили!»
Отдельно хочется высказаться о Вашей молчаливой собеседнице/адресате. Вы почти ничего о ней не говорите, но обращая к ней, к ее молчанию эти сложные многослойные речи, Вы делаете ее образ настолько значительным, настолько сильным (хотя, по сути, ее образ – всего лишь отражение в окне по дороге в Истру), что этот ее образ становится практически иконописным и возвышается над/за пределами того, что Вы отчаянно пытаетесь до нее донести. И это само по себе мощно, хотели Вы добиться такого эффекта или нет. Так что ее монументальная безответность – это сама по себе Ваша писательская удача.
1] Н. Заболоцкий, «В этой роще березовой…».
[2] О. Мандельштам, «В лицо морозу я гляжу один…».
[3] О. Мандельштам, «Влез бесенок в мокрой шерстке…».