Давид Маркиш

 

                                                                         

Сага о лошади Пржевальского

 

Смеркалось. Октябрьский вечер с высоких горных небес вольно заливал прохладным золотом озеро Иссык-Куль, туго обтянутое синей шагреневой кожей. На озёрные берега опускался, распластав крылья, сумрак вечера. Мир погружался в чашу ночного покоя, один за другим гасли точки прибрежных огней, и лишь городские фонари Каракола продолжали перемигиваться.

Рамис Акматов появился на Божий свет не здесь, в Караколе, а на южном берегу озера, в кишлаке Сары́, в семье чабана Мамбета по прозвищу Зелёная Шапка. Помимо Рамиса, в чабанской семье насчитывалось одиннадцать душ детишек; мать потомства, по имени Аида, числилась, таким образом, матерью-героиней первой степени. Большевики выдали ей в том специальную грамоту в золотой рамке и красивый орден со звездой. По красным дням календаря Мамбет доставал орден из почётной коробочки и прикреплял к своей праздничной вельветовой телогрейке. К чему, действительно, Аиде геройский орден? Зачем? Где она его будет носить?

В тесноте кочевой семьи, вперемежку с отцовскими баранами и собаками, Рамис рос смышлёным пареньком: природа благоприятно на него влияла. Воздух высокогорных пастбищ делал тело подростка жилистым, как ствол арчи, а кобылье молоко наливало румянцем его щёки. Радость жизни была в него заложена чадолюбивым отцом – глядя на мир вокруг себя, он, описывая увиденное, без понуждения распевал, как птица на ветке, песни собственного сочинения. Учился он с охотой – сначала в райцентре, в интернате, а среднюю школу заканчивал уже в областном Караколе, тогда называвшемся Пржевальск.

Рамис, сын Мамбета Зелёная Шапка, был народный человек и натуральный нацкадр. И в этом качестве путь в Москву, к дальнейшей учёбе, был ему гарантирован. Но, держась своих каких-то полусекретных разнарядок, республиканские власти забронировали для него учебное место не в певчем институте Гнесиных, а на журфаке московского университета. А почему? А потому: так надо. Петь каждый дурак умеет, а статейки писать – не всякий.

Журналистскому занятию Рамис проучился недолго — большевикам дали по шапке, наступила свобода. Рамис, тосковавший по дому, сел в самолёт и улетел на Иссык-Куль. Там тоже произошли интересные перемены: большевики попрятались от кулаков развеселившегося народа, советское название республиканской столицы отменили. Публика праздновала  победу национального духа, тысячи баранов сложили свои головы по дороге в котёл. Пришёл черёд и городу Пржевальску задуматься о светлом будущем.

Начинать надо было с названия. Что ещё за Пржевальск? Какое отношение имеет русский человек-лошадь к освободившимся от московского гнёта киргизам и их озеру Иссык-Куль? За два года жизни в Москве Рамис многое узнал о том, чему в школе не обучался, и о чём не имел до поры до времени ни малейшего представления. Вот, к примеру, один приятель из Литературного института, киргиз, познакомил его с поэтом Олжасом Сулейменовым, который добивается ликвидации испытательного атомного полигона в Казахстане. Так почему бы ему, Рамису Акматову, не подняться на борьбу за закрытие военного завода на Иссык-Куле, в селе Покровка, где русские пускают по озеру свои торпеды?

Даже путь в тысячу ли, как утверждает миллиард китайцев, проживающих тут рядом, за горой, начинается с первого шага. В типографии, выпускавшей при большевиках газету «Пржевальский комсомолец», Рамис договорился печатать еженедельник «Каракол» и народные листовки под тем же названием. На логотипе изданий была изображена чёрная рука над языком пламени. Объяснение этой картинки носило драматический характер: когда-то, в седые времена, здесь орудовала шайка лихих людей, нагонявшая на торговых путников страх и трепет. Каждый желающий мог присоединиться к разбойникам с Большого Чайного тракта – при одном условии: без стонов и жалоб удерживать в пламени костра правую руку, пока она не почернеет. Вот такое немилосердное условие ставили разбойники перед соискателями. Отсюда и название их поселения: «Каракол» — «Чёрная рука». А другой лингвистический вариант: «Чёрная река» — мало кого убеждал: нет тут никакой Чёрной реки. И ни в том, ни в другом случае русский человек Николай Пржевальский с его лошадью не имел к делу никакого отношения, кроме, разве что, досадной случайности: именно здесь он скончался от брюшной заразы.

Газета – мощный рычаг давления на публику, не то, что пение песен на перекрёстке. Первый же номер, в котором красочно излагалась история Каракола, привлёк к Рамису Акматову преданных приверженцев: читатели видели в географическом путешественнике, и не без оснований, соглядатая русского царя и хищного колонизатора. Это уже не говоря об ужасном родстве открывателя чужих земель с самым главным большевистским чудовищем Иосифом-Сосо Джугашвили, заграбаставшим всю Среднюю Азию, с киргизским озером Иссык-Куль включительно.

С появлением свободной газеты новые замечательные идеи стали расцветать, как цветы-тюльпанки на весеннем лугу. Рамис запустил сбор подписей под требованием граждан снять запрет на ловлю голого османа — «кремлёвскую рыбу», которую при большевиках удили под строгим надзором специально уполномоченные на то проверенные люди и отправляли под охраной в Москву, в правительственный пищетрест. Своевольных рыбаков, покусившихся на запретную рыбку, хватали и без задержки сажали в тюрьму на четыре года.

Шибче всего на освободившихся от большевиков территориях дело шло о переименованиях. Конную ферму имени маршала Будённого в Чолпон-Ата переименовали в конезавод №101 – для солидности: конезавода №100 или же №99 не существовало в природе. Прибрежное село Рыбачье перевели с русского на киргизский, получилось красиво: Балыкчи. Хуже пришлось деревенькам, основанным русскими переселенцами-крестьянами ещё в царские времена: Ивановка, Степановка, Митьково. Что делать с колониальными именами, никто толком не знал.

Так или иначе, волна обновлений гуляла по всему волшебному озеру, захлёстывала берега и подбиралась к Пржевальску; действительность брала своё, судьба лошадиного названия висела на волоске. И тут сомнений не возникало: пржевальцы готовы были демократично переименоваться в каракольцев. Тут уместно припомнить вечно, конечно, живого, но, вместе с тем, и безвозвратно усопшего Ульянова с его догадкой: «Газета — это не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, она также и коллективный организатор»; уголовники иногда бывают удивительно правы. Увлекательные публикации «Каракола», подобно шпанке-мушке, чрезвычайно возбудили читателей обоих полов и подвигли их на лютую борьбу с покойным землепроходцем, залегшим на бессрочное хранение на берегу их родного озера.

От статей, вышедших из-под заточенного на московском журфаке пера Рамиса Акматова, захватывало дух. Речь в них шла об амурных приключениях знаменитого путешественника, которого ветром далёких странствий занесло как-то раз на Кавказ, и чьё имя получила не только лошадь, но и столица озера Иссык-Куль, святого для киргизов. Та лошадь никак не была привязана к озёрным высокогорным местам, тут её никто и в глаза никогда не видывал, но, поминая первооткрывателя добрым или недобрым словом, отделить его от образа лошади было никак невозможно. Лошадь Пржевальского! Может, это она и открыла   хребет Алтын-даг, озеро Лобнор и тибетского медведя. Но на Кавказ, в крепостицу Гори, не она забрела. Вот это – нет.

В грузинском Гори он, говорят – а народ зря не скажет! — очутился проездом, как и, в силу своих занятий, повсюду на свете, кроме киргизского Каракола, в котором встал на вечный привал, и переименованного, по этой веской причине, в Пржевальск. Остановившись на ночь у хлебосольного местного князька, он намеревался назавтра же продолжить свой путь в Тифлис – в Гори всё уже было разведано и описано, и нечего там было открывать.

Из-за княжьего пиршественного стола именитый гость приметил молоденькую девицу – милую служанку Кэкэ. Нынче, почти через полтора века после того хмельного вечера, многое изменилось в нашем мире – многое, но, к счастью, не всё подряд: взгляды, условности и некоторые вещи обрели иную форму, а дремучая страсть, толкающая мужчину к женщине, осталась неизменной. Сегодня то, что случилось с представительным усачом, генерал-майором разведки императорского Генштаба Николаем Михайловичем Пржевальским в горийском за́мке, определили бы как «положил глаз на тёлку» или даже «запал». Да, запал, да, положил. И это, само по себе, хорошо и замечательно, не так ли? Кэкэ тоже так думала, в этом вряд ли стоит сомневаться… Так или иначе, мужское дело — нехитрое, и в конце года милая служанка, на беду, родила сыночка.

Всякий грузинский кутёж непременно  включает в себя задушевные разговоры и многоголосое пение; так заведено. Сотрапезником Пржевальского оказался местный винодел и сыровар, по имени Гвидон; он и пел, и рассуждал. Умудрённый опытом жизни Гвидон рассуждал о быстротечности существования и безграничности блаженства. Эта тема трогала своими виноградными пальцами сердце русского путешественника: он был одинок, и в трудных азиатских блужданиях блаженство редко его посещало.

— Тут всё дело в устройстве души, — рассуждал сыровар и винодел. — Куда она повернётся, в какую сторону – то и увидит: сыр сулугуни, кусок льда или, к примеру, молодую барышню.

Он засёк пороховые взгляды, которые генерал метал в сторону Кэкэ, прислуживавшей за столом.

– «Горше смерти женщина, — продолжал зоркий сыровар, — потому что она — сеть, и сердце ее – силки». Это библейский царь Соломон сказал, а уж он-то слыл докой по этой части…

Но землепроходец был храбрец, и предостережения древнего еврея его не остановили. Что же до служанкиного мужа, сапожника Бесо, алкоголика и буяна, то его судьба никого не занимала: он был никчемный человек.

С нетерпением дожидаясь конца застолья и дальнейшего развития ночных событий, генерал слушал Гвидона вполуха: с бокалом рубинового саперави в руке, сыровар рассуждал о прихотливых извивах судьбы, за каждым поворотом которой ходока ждёт интереснейшая новость. Примеривая на себя, Николай Михайлович охотно принимал эту догадку винодела.

Всё, когда-либо начавшееся, приходит к своему концу в назначенный срок. Заглядывая на семьдесят пять лет вперёд, в 1953, открываем перед собой радостную картину: на сталинской Ближней даче, под Москвой, рябой хозяин упал на пол и умер. И так, за непредвиденным изгибом судьбы, захлопнулась жизнь злодея, зачатого той хмельной ночью в грузинском Гори.

К советской власти Рамис Акматов относился индифферентно: Москва от Иссык-Куля далеко, и какая разница, какой там царь сидит – белый или красный. Единственный из них, кто вызывал в нём ярость и гнев, был сынок путеброда Пржевальского – Иосиф Кровавый. Нелепая родственная связь установилась меж тянь-шаньским озером Иссык-Куль и фальшивым потомком кавказского алкоголика Бесо: истинный папа рябого тирана, корифея всех наук и лучшего друга детей, залёг, неведомо зачем, на вечное хранение на киргизском озёрном берегу. И эта досадная опечатка в книге жизни отважного путешественника и колониального генерал-майора всё перевернула с ног на голову. Мирно проживавшие на своём месте, в Караколе, киргизы, уйгуры и дунгане, слыхом не слыхивавшие ни о каком русском открывателе совершенно дикой лошади, в одночасье превратились из каракольцев в пржевальцев. Для утверждения печального факта решено было установить на городской площади конную статую покойного землепроходца, а на могиле – мраморную стелу с орлом. И, хотя конь был бы тут вполне уместен, власти ограничились лишь орлом и бюстом. Таким образом, под делом была поставлена бронзовая точка: Каракол заснул Караколом, а проснулся Пржевальском.

Всё временно в нашем мире, да не всё своевременно.

Пришёл час, и Пржевальск снова переименовали в Каракол. Внушительную роль тут сыграл Рамис Акматов с его газетой: избавившиеся от большевиков горожане трезвонили редактору по телефону, писали ему письма и громко требовали перемен. Перемены, по всеобщему мнению, должны были начаться с возвращения городу его родового имени. Некоторые, наиболее решительные граждане, предлагали снести бюст сталинского папани и на его месте поставить памятник разбойникам с Чайного тракта, когда-то здесь орудовавшим. Прилагались и художественные проекты: верховые бандиты с карамультуками наизготовку и полыхающий газовый костёр, в пламени которого претендент на вступление в шайку коптит правую руку.

Всё шло честь по чести. В возвращении городу старого названия никак нельзя было разглядеть ход назад – то было движение вперёд, которое многие люди называют прогрессом. И, действительно, прогресс никогда не пятится по-рачьи – он ползёт себе либо вперёд, либо вбок.

Человек привыкает ко всему – как к неволе, так и к свободе. Глотнув свободы, каракольцы с энтузиазмом взялись за обустройство в новой жизни. Частная инициатива теперь не то что не преследовалась — вплоть до посадки за решётку при старой власти, — но, напротив, поощрялась. Тяга к набиванию брюха присуща всем слоям общества без исключений: все хотят есть, и есть вкусно. За считанные недели в Караколе открылось множество закусочных заведений: харчевен, столовок и чайных. Освобождённые горожане жарили на продажу шашлыки, варили бешбармак, готовили лагман с уйгурским уксусом и ашлямфу по-дунгански. Повсеместная торговля съестным цвела и пленительно пахла. Захватывающий дух коммерции, свойственный человечеству от начала времён, вместе с шашлычным дымом празднично висел над Караколом.

Рамису Акматову стало скучно на свободе. Увлечение его газетой сошло на нет – читатели теперь интересовались рыбной ловлей на живца, кулинарными рецептами и толкованием снов. Открывать чайхану или пивную Рамис, обойдённый коммерческими талантами, не планировал, заведовать народной культурой в горсовете он тоже не собирался. Оглядевшись по сторонам, Рамис собрал в котомку первейшие житейские пожитки и отправился в горы, на отгонные пастбища, славные своей калорийной травой бетэге – там его отец, Мамбет Зелёная Шапка, безмятежно гонял баранов по долинам и по взгорьям.

Хрустальный вид, не искалеченный ни фабричными трубами, ни вонючими тракторами, бегающими по душистому телу земли, лежал вокруг юрты Мамбета. Китайские горы толпились на горизонте, их вершины упирались в небо. Редкий воздух высокогорных тянь-шаньских лугов и царственное великолепие ландшафта побуждали пришельца смиренно заглянуть в себя, как в тёмный провал, и освободиться от накипи прошлых дней. Природа верой и правдой служила душевным подспорьем киргизскому человеку, и Рамис, сын Мамбета, добравшись до отцовского становья, сполна испытал это на себе.

Дмитрий Быков

Свою жизнь я сравнил бы с городом,
Что сдают и опять берут —
То пальбой, то гурьбой, то голодом,
Как евреи брали Бейрут.

Утопая в жаре, как в патоке,
И в курортной ночной ленце,
Всех впускал – как и я опять-таки,
И тотально разбит в конце.

Заливает поток истории
Нашу ласковость и ленцу,
И руины, и санатории
Одинаково нам к лицу.

Перерыта любая улица,
Как непонятая строка –
То в руках у злобного умника,
То у вялого простака.

Порт, бульвары, базар, акации,
Вся в заемных словечках речь –
Город труден для релокации,
И от моря куда же бечь?

Перестал я себя отбеливать
И устал попадать под суд:
Всяк захватчик ведет расстреливать
Всех, кто что-нибудь делал тут.

Ни туда, ни сюда: барахтанье.
И любой мутноватый вал
Назначает коллаборантами
Тех, кто просто рот открывал.

Ибо с точки зрения дьявола
Я Господень коллаборант,
Всякий раз под новые правила
Нацепляющий новый бант.
То заходят адепты истины,
То герои ночных расправ:
Все просвечены, все обысканы,
Все виновны, никто не прав.

Вечер душный, сумрак фланелевый,
Пыль клубами, полынь в степи…
Им, захватчикам, — знай расстреливай,
Нам, потатчикам, — знай терпи.

Да не так ли и вся Вселенная,
Чьи стандарты насквозь двойны?
Метафорика в ней военная,
Как всегда во время войны.

Отвечает на каждый звук она,
Потому что внутри пуста.
Переходит в руки из рук она,
Словно песня из уст в уста.

Входят ангелы, входят демоны,
Расползается звездный мрак,
И никто ничего не делает,
Потому что забыли, как.

Только ширится, как в Геническе,
Пир кровавый на сто персон,
И поистине органически
Сочетаются хер и сон.

Наталья Громова

 

 

Хроники беглого литератора

 

20 февраля 2022

   Кажется, вернулся 2014 год, который мы старались отогнать всеми силами. Он вернулся сразу и ко всем. Оказалось, что это был пропущенный урок Большой Истории, но мы его не поняли, и поэтому всех оставили на второй год. Европу и Америку, потому что они решили не замечать агрессию России. Нас – за то, что хотели и дальше спокойно жить.

Я уверена, что вторжение России не случилось в 2014 году только по одной причине: те несчастные люди в малазийском Боинге заплатили жизнями за передышку в 8 лет. Они стали первыми жертвами, которые остановили массовое вторжение в Украину. Это моё личное мнение, которое я никому не навязываю.

Кроме того, если кто-то в Украине думает, что у нас в России не шла и не идёт всё это время война — он глубоко заблуждается. Убийство Немцова, отравление Навального, поиск иноагентов, невозможность больше выйти на улицы и протестовать… И наше тихое сопротивление. Оно идёт. Наши дети были под судом. Сколько уехало, скольких уволили с работы… И всё это только нарастает.

Для России трагедия именно в том, что, презрев память о миллионах погибших за прошлое столетие, — она выбрала себе в президенты чекиста. И метафизически получилось так, что она тем самым словно выстрелила в себя, — но ещё жива. И ей надо бы, не погибнув совсем, успеть понять, что с ней произошло, и стряхнуть с себя этот кошмар. Страна в тяжёлом беспамятстве. И отсюда все беды. Возможно, создавая катастрофический сценарий, нынешняя власть её каким-то образом разбудит. Однако, разбуженная и раненная, — неизвестно, что она может сделать…

Я пишу это только для того, чтобы попытаться понять; потому что другого мне не остаётся. Лев Шестов и Мераб Мамардашвили очень любили мысль Паскаля: «Агония Христа длится вечно, и всё это время нельзя спать».

17 апреля

Я бежала из Москвы, из России 4 марта. Сейчас в Варшаве. Дышать уже было нечем. Мир схлопнулся.

Здесь я живу на краешке чужой жизни, в чужих углах. Но меня это перестало волновать. Боль переместилась в Украину. Потеряны смыслы и координаты. Размагниченная стрелка компаса крутится и не может остановиться. Всё рухнуло в одночасье. Дом, работа, книги… Я всегда знала, что расслабляться нельзя. Книги шли, выставки получались как нельзя лучше, несмотря на все трудности.  Но  маховик войны, который уже был запущен, не мог остановиться.

7 марта

Ехала в автобусе с удивительной украинкой. Немолодой, красивой, сошедшей с иллюстраций к гоголевским «Вечерам на хуторе…». Она везла невестку и внучку к знакомым в Италию. Испуганная девочка всё время тихо плакала (они вырвались из-под бомбёжки Киева). Женщина говорила, что отвезёт их и вернётся к своим под Киев. Там в теробороне сын и муж. Она высадила много цветов возле дома, и должна за ними смотреть. И ещё она кормит птиц; и воронам крошит кусочки сала. Я удивилась.

— Ну, как же, — говорила она, — птицы нам принесут мир. Они всегда исчезали перед бомбёжкой. И мы прятались. А потом вороны возвращались и смотрели с крыши.

Она все время смеялась.

— Седьмого марта должны бы закончить. Почему? У меня день рождения. Это будет мне подарок.

Показывает икону Почаевской Божьей Матери.

— Она нас от татарского ига спасла, и сейчас спасёт!

Расстались в Вене.

А ещё она меня всю дорогу спрашивала:

— А чего он от нас хочет? Чего?

8 марта

Всё больше чувствую, что живём в хоть и страшные, но библейские времена. Внутри Большой Истории. Именно поэтому поведение каждого отдельного человека отразится на его судьбе и судьбе его потомков. Каждая подпись за убийства — станет грязной несмываемой печатью. Просто надо это знать. Занятия историей советской литературы многое мне показали; в том числе и крест, которые несли потомки. Но сейчас всё гораздо серьезней.

Люди думают, что «Дракон» Шварца — это сказка. А Шварц говорил, что это самая что ни на есть правда. Потому что в ней вывернуто наизнанку жалкое, трусливое нутро людей. И все узнают себя. Когда им запрещают смотреть вверх, чтобы не видеть, как у Дракона летит отрубленная башка. Жители спрашивают друг друга: а детей ещё любить можно? А кошек гладить нам позволено? Это про наш сегодняшний народ. Не уверена, что он излечим.

3 апреля

Открытое людоедство делается возможным, и преступления холопов покрываются, потому что на другом конце этой цепи сидит упырь с ядерной кнопкой. Во всяком ином случае — ответ за злодеяния в Буче, Ирпене и других местах прилетел бы немедленно. Ядерная кнопка развязывает руки не только упырю, но и любому насильнику и убийце. И разрешение этого глобального, общечеловеческого кризиса — главная задача нашего времени. Кстати, именно эту проблему обозначил Даниил Андреев как самую главную в предисловии к «Розе мира». Затем и писал книгу во Владимирской тюрьме. И над решением этой проблемы должны биться сейчас лучшие умы человечества.

1 апреля

Казалось, что П. Я. Чаадаев предупреждал про страшный урок октябрьской революции 1917 года. Но оказалось всё серьёзнее. Скорее, это наставление сегодняшнее.

«В крови у нас есть нечто, отвергающее всякий настоящий прогресс. Одним словом, мы жили и сейчас ещё живём для того, чтобы преподать какой-то великий урок отдалённым потомкам, которые поймут его; пока, что бы там ни говорили, мы составляем пробел в интеллектуальном порядке».

И ещё. Повторять и повторять.

«Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы всё ещё открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя».

2 апреля

История делает свою работу. Наш дракон падёт только тогда, когда выполнит задачу по полному и безоговорочному самоуничтожению советской империи в России. Если бы происходящее не было таким страшным, то можно сказать, что исторически это самосокрушение — поистине захватывающее зрелище. Нет ни одной области жизни, которая бы теперь не разрушалась. С каким-то неистовством разбивается всё: культура, наука, ложные человеческие связи, ложная церковь, армия, придуманная история, экономика, медицина, строительство и т. д. Чтобы никому и никогда не захотелось вернуться к безумным планам советской империи. Чтобы не осталось от России — дракона — камня на камне. Чтобы всё стало уже другим.

Сейчас они проводят самолюстрацию. Чтобы каждая их  физиономия, каждое их слово отпечатались в нашей памяти, как следы оспы на теле. В удивительное время мы живём!

5 апреля

Все разговоры о русской культуре сейчас, именно сейчас абсолютно неплодотворны. Когда мы наблюдаем нашествие варваров на цивилизацию, странно спрашивать: а облагораживала ли этих варваров русская культура? Оттого, что Шойгу строгает деревяшки, а кто-то за него пишет рассказы; Нарышкин посещает музеи и снимается на фоне Пастернака; кто-то повторяет по бумажке Бердяева — можно ли говорить, что они имеют отношение к русской культуре и культуре вообще? Для этой верхушки и их прихлебателей — человеческая жизнь не стоит ничего. И в этом отличие варваров от цивилизованных людей, это корень проблемы. Жизнь отдельного человека не стоит ничего для Прилепина, Ольшанского, Холмогорова и иже с ними. Они мыслят захватами и набегами, делением территорий. Люди там — пешки, которых им не жалко.

Для европейской цивилизации человек — основа культуры. Она шла к этому долго и через море кровавых войн. Но можно сказать, что христианская цивилизация с её отношением к душе человека как к божественному сосуду, в Европе победила.

Русская литература и язык — это последнее, что скрепляло собой огромное, растёкшееся существо под названием Россия. Сейчас, когда наносится удар по Украине, происходит — как с топором Раскольникова, который бил обухом по старушке, а лезвием — по себе. Раскольников, как мы помним, свою душу уничтожал, убивая старушку-процентщицу. Так и с Россией. За её самоуничтожением последует распад, затем распадётся культура и язык. Будет Тукай вместо Лермонтова, будет Кайсын Кулиев вместо Пушкина; в конце концов, это дело самих людей, которые будут говорить на своём языке, на своей земле.

Что же касается литературы русской и даже советского периода, то история показывает, что она по большей части была литературой постоянного сопротивления власти и попыткой обрести свободу. Как известно, герои Булгакова, Мастер и Маргарита, кончая с собой в конце романа, выбирают именно свободу и любовь, а не работу в хорошем издательстве и хорошую квартиру. Такого рода истины остаются. И всё, что есть в литературе ценного, никуда не исчезнет. Мировой культуре в широком смысле не так важно — русская она или не русская, она примет всё лучшее в себя.

6 апреля

Все эти дни Украина и мой сын следили за судьбой четырёхлетнего Саши, который перебирался с бабушкой ещё 10 марта на лодке через водохранилище. Бабушку нашли в лодке убитой, а маленький мальчик исчез. Он плохо ещё говорил. Надеялись, что кто-то его спас и взял с собой. Вчера его тело нашли. Он был убит. Псы войны могут быть довольны.

Вчера же Прилепин выложил ссылки на своих кровавых собратьев в своём телеграме. Там десятки имён, но не хочется тратить место и всех перечислять. Я только очень хочу, чтобы им всю оставшуюся жизнь снился убитый ими четырёхлетний мальчик Саша, который был бы жив, если бы 24 февраля они бы не напали со своим упырём на Украину.

 

7 апреля

Жила в одном доме с беженцами из Краматорска.  Оттуда бегут толпы людей. Жители этого города натерпелись бед ещё в дни прихода Гиркина.

Доброжелательные люди, муж и жена, месяц назад отправили своих детей и внуков через Польшу в Голландию, в город Дельфт, где молодая часть семьи получила небольшой домик, возможность учить детей в школе и полное обеспечение. Но что удивительно: и младшая, и старшая часть семьи не хотят жить в Голландии, а мечтают вернуться в свой прекрасный Краматорск. Петр, — так зовут старшего — рассказывает о своём городе, как о самом прекрасном месте на земле. Если бы не война…

И вот я, слушая их, понимаю, что такое настоящая связь с землёй. Эти люди всегда чувствовали, что это их земля и их небо, — как и многие другие украинцы. Для русских людей это давно утрачено, уничтожено — не только вместе с убитым в красном терроре и в лагерях крестьянством, но генетически, со времён орды и Ивана Грозного. У русского человека на земле ничего нет, как бы ни клялся он именем родины. Только туман чужих идей, воровство и смерть. Каждое новое поколение пытается хоть как-то закрепиться, то создавая институты памяти, то краеведением, то магазинчиком или кафешкой. Но приходит грубая сила и всё сносит. И опять голое, лысое место на земле.

Легко хватать, рвать чужое, когда у тебя самого ничего нет. И тогда любая земля для тебя полна врагами и предателями. Голова пуста, сердце ушло в пятки, а руки привычно загребают и убивают.

Нателла Болтянская

 

Мамины настурции

 

1.

Каблучки фрейлейн Матильды звонко цокали металлическими подковками, оповещая о ее приходе заранее. Секретарь Эрнста Лейтца вошла в кабинет Макса, формально стукнув костяшками пальцев о косяк открытой двери.

–  Герр Лейтц хочет вас видеть.

– Секунду, я соберу чертежи последней модели. Правда, это еще только черновики…

–  Не нужно. Он ждет вас прямо сейчас.

Матильда отобрала бумаги, которые Макс поспешно сгреб со стола, и подтолкнула его к выходу. Макс удивленно повернулся к ней. Раньше она никогда не допускала подобных вольностей. Впрочем, ее лицо с идеально накрашенными губами было безмятежным.

Макс обожал своего шефа настолько, что Митци его дразнила: «Этот человек всегда будет на первом месте в твоем сердце. И, пожалуй, мне повезло быть второй, сразу за ним».

Герр Лейтц попросил Матильду принести кофе.

– Мне без сахара, Максу его любимую детскую бурду.

Он помнил, что Макс любит именно такой: сладкий и почти белый от молока. А вот его собственное «без сахара» было неважным признаком: герр Лейтц предпочитал кофе с кусочком сахара. Но не разрешал себе этого баловства, будучи в скверном настроении. Хотя какое могло быть другое настроение у приличного человека в Германии тридцать третьего года?

Лейтц говорил раздраженно, словно  ругал Макса. И тот прекрасно понимал, что это ерунда. Он недоволен не Максом. Он в бешенстве от того, что творится вокруг.

В начале апреля был первый бойкот – еврейские магазины блокировали, по улицам маршировали бравые молодцы с плакатами «Немцы! Защитите нацию! Не покупайте у евреев!». Кажется, в Киле до смерти избили владельца кондитерской, пытавшегося прогнать подвыпившую шпану от своего магазина.

Позже из университета уволили группу преподавателей-евреев. Потом настала очередь врачей. Затем вышел закон о чиновниках неарийского происхождения, которых отправили на пенсию, что на фоне предшествовавших событий казалось прямо-таки либеральной акцией.

В Вецларе пока было почти тихо, но это ненадолго.

Отец Макса еще в прошлом году говорил о переезде в Вену, он даже переписывался с одним из своих коллег и вроде бы нашел профессорскую ставку в Аграрном Университете Вены. Якоб Леви был чрезвычайно умным человеком. Наука – наукой, но она далеко не всегда приносит деньги. До войны семья Макса владела несколькими домами и винодельней. В самые тяжелые времена, когда деньги стремительно обесценивались, Якоб Леви вложился в акции «Leitz AG» и не прогадал.

Компания семьи Лейтц еще с прошлого века была не только главным предприятием города, но и всемирно известной торговой маркой. Макс пришел туда работать, закончив факультет точных наук Мюнхенского Университета. И дело было не только в том, что Леви-старший являлся акционером концерна. Макс, единственный из всей группы, нашел самое остроумное решение тестовой задачи, которую им предложил лично Большой Эрни, владелец корпорации.

Тема отъезда вяло обсуждалась вечерами. У Макса окончательной позиции не было: с одной стороны, он чувствовал надвигающуюся опасность, с другой – ему нравилось работать с Большим Эрни, он ощущал себя частью мозга компании. Шеф не скупился на похвалы, да и зарабатывал Макс очень достойно.

Митци как хорошая жена готова была к любому решению мужа. Она выросла в двуязычной немецко-английской семье. Уж она-то без дела не останется – отличная машинистка-стенографистка с опытом работы и по-немецки, и по-английски.

Мать была однозначно против, она забирала свою чашку чая и уходила за столик возле окна, к настурциям. Фрау Леви всегда говорила, что это единственные члены семьи, которые никогда ее не огорчали. Да-да, она воспринимала их, как живые существа, разговаривала с ними, жаловалась на проступки домашних. Они в ответ цвели таким пышным цветом, что, по общему мнению соседей, были главным украшением улицы.

Отец неоднократно возвращался к этому разговору, каждый раз всё с большей паникой в голосе. В начале июля он неожиданно умер во сне. И после его смерти, по молчаливому запрету матери, тема больше не поднималась. Но Макс находил всё больше резонов поступить так, как предлагал отец. А Митци была уже на третьем месяце беременности.

Лейтц сел не за письменный стол, а в угол у чайного столика, смотрел в окно и крутил в пальцах остро заточенный карандаш. Макс однажды, в самом начале своей работы в концерне, жестоко опозорился. Лейтц неожиданно нагрянул к нему в кабинет, что-то спросить. Увидел разбросанные по столу карандаши, достал из кармана красивый инкрустированный перочинный ножик и, ни слова не говоря, заточил их все до остроты швейной иголки. Максу стало ужасно стыдно, и с тех пор ни один карандаш на его столе не мог бы вызвать неудовольствия герра Лейтца.

К стеклу снаружи прилип мокрый красный кленовый лист, словно растопыренная окровавленная пятерня. Сентябрь в этом году был холодный и дождливый. Молчание затягивалось. Наконец герр Лейтц оторвал взгляд от пятерни в окне и заговорил:

– Дела неважные, Макс. За неделю до своей смерти ко мне приходил твой отец. Его крайне тревожило то, что происходит вокруг. Во-первых, он хотел продать мне свои акции, поскольку с высокой вероятностью прогнозировал, что у него их могут конфисковать, поскольку он – еврей. А у меня из-за этого же могут появиться нежелательные акционеры, те самые, что конфискуют эти акции у твоего отца. Я успокаивал и отговаривал его, но прошло всего пару месяцев, а его слова всё больше похожи на правду. Второе, о чем он меня просил – помочь тебе и твоей семье уехать. Я спросил его напрямую: если всё так плохо, возможно, вы уедете вместе с ними, обеими фрау Леви? Ты талантливый инженер, я счастлив, что ты мой сотрудник, и я найду тебе поле деятельности в любом из филиалов концерна. Его инвестиции, как бы их ни оформили, позволят вам вести вполне достойную жизнь в любой точке мира. А здесь всё больше пахнет дерьмом. Герр Леви сказал, что с тобой разговаривать нужно мне, особенно, если есть возможность сохранить сотрудничество с концерном. Что касается его самого, он-то был бы не против, но старшая фрау Леви скорее согласится погибнуть, чем расстанется со своим домом и своими настурциями. Я не предполагал, что продолжать этот разговор мне придется уже без него. Концерн, если ты не возражаешь, отправляет тебя в долгосрочную командировку в Нью-Йорк. Вместе с семьей. Ты сможешь поговорить с фрау Леви, или твой отец не преувеличивал степень ее упрямства?

Макс задумался.

Бахыт Кенжеев

 

Стихи  разных  лет

                       ***

Всяк, кто близко со мной знаком,

за глаза давно говорит,

что недобрым стал старичком

жизнерадостный ферт Бахыт.

Был и я золотой пострел,

по ночам в барабан стучал.

Каюсь, милые, постарел

и порядочно одичал.

Потому ли, что жизнь долга,

под конец охренел, охрип.

Разучился прощать врага,

слушать шелест осенних лип

и нести стихотворный вздор,

подпевая горлице наугад.

Неспроста от горючих гор

надвигается мор и глад.

Неужель наше дело швах?

Голосить уже ни к чему.

Лишь под пеплом помпейский Вакх

выцветает в пустом дому.

                                             2022

                      ***

Время действия — осень. Москва.

Незапамятная синева

Так и плещется, льется, бледнеет.

Место действия — родина, где

Жизнь кругами бежит по воде

И приплыть никуда не умеет.

Содержание действия — ты.

Покупаешь в киоске цветы,

Хризантемы, а может быть, астры —

Я не вижу, мне трудно дышать.

И погода, России под стать,

Холодна, холодна и прекрасна.

Ждать троллейбуса, злиться, спешить —

Словом, быть, сокрушаться, любить —

Все, что нужно для драмы, в которой

Слезы катятся градом с лица,

Словно в горестном фильме конца

Нашей юности, сладкого вздора

О свободе. Арбатские львы,

Дымный запах опавшей листвы,

Стертой лестницы камень подвальный

И цветы на кухонном столе —

Наша жизнь в ненадежном тепле

Хороша, хороша и печальна.

Если можешь — не надо тоски.

Оборви на цветах лепестки,

наклонись к этой тверди поближе.

Там, вдогонку ночному лучу,

Никогда — я тебе прошепчу, —

Никогда я тебя не увижу.

                                                   1983

               Два голоса

«Мы пируем на княжеских кашах,

бычьи кости глодаем, смеясь.

Наши мертвые благостней ваших.

Даже если и падаем в грязь –

восстаем и светлее, и чище,

чем лощеный какой-нибудь лях.

Пусть запущены наши кладбища,

но синеют на наших полях

васильки. В заведеньях питейных

рвут рубахи, зато анаши

мы не курим, и алый репейник –

отражение нашей души –

гуще, чем у шотландцев воинственных.

Наша ржавчина стоит иной

стали крупповской. В наших единственных

небесах аэростат надувной

проплывает высоко на страже

мира в благословенном краю,

и курлыкают стаи лебяжьи,

отзываясь на песню мою».

«Отсверкала, пресветлая, минула.

Отпустила в пустыню козла

отпущения. Кинула, cгинула,

финку вынула, развела.

Некто, лѐжа на печке, к стене лицом,

погружаясь в голодный покой,

повторяет: скифы, метелица,

ночь, София, но и такой….

Дева радужных врат, для чего же ты

оборачивалась во тьму?

Все расхищено, предано, прожито,

в жертву отдано Бог весть кому.

Только мы, погрузиться не в силах

в город горний, живой водоѐм,

знай пируем на тихих могилах

и военные песни поем.

Ива клонится, речь моя плавится,

в деревянном сгорает огне.

Не рыдай, золотая красавица,

не читай панихиду по мне…»

                                             1998

Алексей Слаповский

 

Польза и вред прогулок

на свежем воздухе

Несовременная история

 

Нарочно разлюбить так же невозможно,

как и нарочно полюбить.

Анри-Рене-Альбер-Ги де Мопассан

 

Как известно, все собачники здороваются друг с другом независимо от того, знакомы они или нет, потому что чувствуют себя членами одного сообщества. В этом сообществе нет отдельно собак и людей, возникают некие парные зооантропоморфные существа, и не удивляйтесь, если владелец злобно рычащего черного бульдога, похожего на маленький живой танк, скажет: «Вы нас не бойтесь, мы кастрированные». Поэтому было естественно, что Антон, молодой человек 44-х лет, гулявший со своим Кентом, поздоровался с девушкой Литой, 33-х лет, гулявшей с вельш-корги-пемброк Барби.

Двухлетняя Барби сразу проявила к пятилетнему Кенту дружелюбный интерес. Было раннее утро, в парке безлюдно, поэтому Лита спустила Барби с поводка, спустил своего Кента и Антон. Барби тут же начала резво бегать от Кента, заманивая, его, давая себя догнать, но тут же шаловливо огрызаясь, в общем, вела себя так, как и свойственно всему женскому полу.

Собаки весело носились, а Лита и Антон беседовали.

– У вас дама или джентльмен? – спросил Антон.

Лите понравилась эта формулировка, обычно слышишь банальное: «Девочка или мальчик? Или: «Кобелек или наоборот?» Собачники матерые, опытные таких слов не любят, они режут прямо: «Кобель, сука?»

– Дама, – ответила Лита. – Барби зовут.

– Смешно, – сказал Антон. – А моего Кент, почти Кен. – Только ваша-то породистая, я вижу.

– Вельш-корги.

– А у меня беспородный. Взял выбракованного из питомника – очень уж понравился.

– Да, симпатичный, – любовалась Лита бойким рыжим псом, похожим отчасти на сеттера, отчасти на спаниеля.

– Быть может, его бабушка согрешила с сенбернаром, – улыбнулся Антон.

– Булгаков, – тут же узнала цитату Лита.

И обоим было приятно от своей эрудиции.

– Я вас раньше не видел, – сказал Антон.

– А мы недавно в этот район переехали. Вон в тот дом, – и Лита кивнула в сторону дома современной архитектуры, отделанного панелями песочного и светло-серого цвета, с застекленными от низа до верха лоджиями, огражденного собственным забором садово-паркового типа, с виньетками; виднелся широкий пологий въезд в подземную парковку — дом так называемого бизнес-класса или клубного типа, невысокий, всего четырнадцать этажей.

– Ясно, – сказал Антон. – Мы тоже рядом живем.

Но показывать на свою пятиэтажку-хрущевку не стал, хотя ее тоже было видно из парка «Дубки», где все и происходило.

У собачников еще одна особенность: они могут знать клички других собак, их повадки и особенности, чем кормят, какие от них бывают неприятности и, напротив, чем они утешают хозяев; им известно, какого песика вчера рвало, а какого пронесло; о самих же владельцах часто не знают ничего – ни имен, ни того, кто они, кем работают. Это считается несущественным в человеко-собачьем комьюнити. Исключение составляют женщины серьезного возраста, пенсионерки, они общительнее, они находят темы для бесед не только о собаках.

Но хватит лирики, перейдем к истории.

У Антона были не только жена, взрослая дочь, сын-школьник, но даже уже и двухлетний внук Никита, а работал он с документацией в одном государственном учреждении, заведовал отделом, состоящим из трех человек. А Лита была замужем за топ-менеджером из – из какой отрасли, угадайте с трех раз! – да, угадали с первого, из нефтяной. Детей у них с двадцатисемилетним мужем Максимом еще не было, он с утра до вечера пропадал на работе, на выходные отправлялись в загородный коттедж, Лита там занималась декоративным садоводством, а еще ежедневно вела блог на морально-политические темы, у нее было почти четыре тысячи друзей и около пяти тысяч подписчиков, уважавших ее за ум, красоту и либеральные воззрения.

Кстати, полное ее имя было Аэлита. Отец, впервые увидев ее, вынесенную из роддома счастливой мамой, сказал:

– Надо же, глаза какие! Прямо марсианка. Аэлита.

– Отличное имя! – отозвалась медсестра, вышедшая на перекур.

– В самом деле, – улыбнулась мама. – Аэлита, Лита. Так и назовем.

Глаза у Литы были и впрямь какие-то марсианские – широко расставленные, водянисто-голубые, слегка как бы затуманенные, обволакивающие, загадочные. При этом очень светлые волосы и очень белая кожа, не как у людей-альбиносов, но близко.

Нет, это опять лирика, а не история.

История в том, что Антон и Лита понравились друг другу.

Лита раньше гуляла с Барби без графика, утром когда проснется (а иногда всю ночь не ложилась – любила ночную одиночную тишину), а вечером когда Барби сама начинает поскуливать, подходить, подсовывать голову под руку. Теперь же выходила в шесть тридцать, как и Антон, которому после этого надо было ехать на работу, а вечером подгадывала к восьми, когда, опять-таки, появлялся с Кентом вернувшийся с работы и поужинавший Антон. Иногда, очень редко, с Кентом выходил четырнадцатилетний сын Антона, еще реже – супруга, о них Лита ничего не знала, потому что Антон не рассказывал, понимала только, что это – сын, а это – жена.

Они много говорили о кино, о книгах, а потом и задружились блогами, Антон оценил морально-политические эссе Литы, сам же писал мало и редко, предпочитал комментировать и ставить лайки.

Все чаще Лита ловила себя на том, что пишет не для друзей и подписчиков, а представляет себе Антона. И улыбается.

Улыбался и Антон, читая ее тексты, не всегда вникая в суть.

И оба стали в это время добрее, мягче. Жена Антона Анастасия, специалист-технолог знаменитого завода «Карат», не прочь была упрекнуть мужа за невнимание к бытовым проблемам, в недостаточной заботе о детях, в отсутствии честолюбия; раньше он раздражался, спорил, выходил на балкон нервно курить, а сейчас на все слова жены отвечал близоруким рассеянным взглядом, словно не вполне понимая, о чем речь.

Лита же встречала мужа преувеличенной заботой, словно была в чем-то виновата перед ним, постоянно что-то готовила, хотя раньше любила заказать с доставкой пиццу или какие-нибудь салаты, предпочитая легкие и полезные, оправдывалась занятостью – она пишет кандидатскую диссертацию по своей специальности, ландшафтному дизайну, которым занималась теоретически и практически до замужества, будучи выпускницей Тимирязевской академии.

Максим, наследственно влиятельный человек, сын отца-замминистра, привыкший все вопросы решать быстро, предлагал Лите за неделю сделать ее кандидаткой, а за месяц докторшей наук, она отказалась:

– Нет, хочу сама.

Много времени у нее отнимала и забота о себе: Лита занималась фитнесом, ухаживала за своей внешностью; она выглядела ровесницей мужа, а то и моложе. Антон, кстати, был уверен, что ей двадцать пять – двадцать шесть лет.

И вот дошло до того, что Антон признался в любви. Не Лите, а другу и сослуживцу Сергею Сергиенко. Сергиенко было тридцать пять, он был рыхл, медлителен, бородат, похож на священнослужителя, поэтому Антон добродушно звал его Отец Сергий. Жил Отец Сергий с мамой и угадывалось, что он и к пятидесяти годам будет таким же, как и сейчас, и так же будет жить с мамой, разве еще больше раздобреет, и в бороде появится проседь.

– Прямо любишь? – спросил Отец Сергий. – Прямо точно?

– Точно. Тоскую о ней, а когда вижу – счастлив, как пацан. Снится то и дело.

– Эротически?

– В том числе.

– А с женой как?

– Да всё прекрасно, в том-то и дело! Жену люблю – ну, супружески, конечно, не так, как раньше. Детей люблю, внука обожаю.

– Не обязательно уходить, попробуй с ней это самое.

– Не хочу я это самое! То есть хочу, но…

Антон не умел объяснить, чего он хочет. Да и не знал точно, знал лишь, что влюбился без памяти.

– Несовременный ты, – сказал Отец Сергий.

– Будто ты современный.

– Я – очень. Я, как все мудрые люди нашей эпохи, понял, что гендерный дискурс зашел в тупик.

– Что это значит?

– Долго объяснять.

Но и Лита чувствовала, что влюбилась. Так, как ни в кого не влюблялась. И тоже призналась в этом – маме. Ее мама, Жанна Феоктистовна, трижды разведенная, а теперь гордо и счастливо одинокая, была женщиной очень широких взглядов, сейчас у нее имелось сразу два любовника, в чем она не стеснялась признаться дочери, а Лита, в свою очередь, тоже рассказывала ей всё.

Жанна Феоктистовна отреагировала спокойно:

– Нравится – переспи с ним.

– Не могу. Мучиться буду.

– Совестливая ты у меня неизвестно в кого. Шучу. Я, когда замужем была, своим мужьям тоже не изменяла. А сейчас могу себе позволить.

– Сама не изменяла, а мне советуешь?

– Не изменяла, потому что дура была. По любому будешь мучиться, Литка, но лучше сделать и мучиться, чем мучиться, что не сделала. Это и для психического здоровья вредно.

И были встречи, встречи и встречи на прогулках, без которых Антон и Лита уже не могли жить.

полностью рассказ  будет  опубликован  в ближайшем номер   журнала «Артикль»

Ася Аксенова

 

Секретики

 

Бусинкой, камушком, мелким секретиком из фольги,

Маленьким, меленьким, голеньким — убеги,

Спрячься под стеклышком в ямочке земляной,

Бабочкой мертвой, цветочком, травинкою под фольгой,

Пупсиком, куколкой, колечком из Луна-парка,

Выигрышем радостным, словно Парки

Девочкам не наткали будущих бед

Через десятки лет.

В вырытой впадинке, как в слюдяном гробу,

Девочки прячут сокровища и судьбу,

Пупса хоронят,  стелют перо воронье,

Клевера четырехпалый листок, счастья-беды глоток.

Бусину, главное, бусинку не забыть,

Смальты кусочек, и в виде зонтика сныть,

Фантик, обертку блескучую, шелковистый платочек,

Вышитый между строчек.

Сверху фольгу,  стекло бутылочное, но над ним —

Из травинок сухих серебристый нимб,

Гнездышко травяное, и ни гу-гу —

Никакому врагу,

 А тем более другу — хуже еще, чем врагу…

***

Когда от внезапного взрыва

Ей руку отбросит красиво

В тот кювет придорожный, где растет подорожник,

Который уже не поможет…

— Как живется тебе с одною рукой?

— Это словно не я, будто кто-то другой.

— Как живется тебе с воспаленной культёю?

— Я лелею ее, как больного котенка.

— Как же хлопаешь ты в ладоши?

— По коленке стучу, мой хороший.

И она научилась жить без руки,

И одною рукою печь пироги,

И доить козу, и стеречь беду,

И полоть лебеду в саду.

А рука прорастала сквозь сорняки,

Будто не было у нее руки,

И сквозь руку росла одолень-трава,

И была нестерпимая синева,

Пожелтевший лист, и небесный жар,

Словно небо врубило пожар.

Как рука болела ночами — вновь

Отрастая во сне, как бежала кровь

По давно истлевшим сосудам —

Говорить об этом не будем…

***

Если вас загнали в угол,

Можно превратиться в крысу,

Можно, отрастив присоски,

Как геккон, взбежать по стенке.

Можно ежиком, котёнком

Притвориться, можно в угол

Тараканом черным шмыгнуть,

Из-под тапка увернувшись.

Можно вылететь наружу,

Отрастив большие крылья,

Или маленькие — кто же

Разбираться будет, если

Ты летишь, от смерти скрывшись…

Михаил Сипер

 

 

Как там небо?

Алексей Петрович ну как там небо

Как амброзия лучше чем Джонни Уокер

Повидали там ли Бориса и Глеба

Что Булата не встретили я просто в шоке

Нам без вас ху*во поймите это

Перестала светиться отсчёта точка

Наплевав на нас подкатило лето

И всё твёрже моя стала оболочка

Лёша знаешь такое вокруг творится

Впрочем и при тебе было вряд ли лучше

Что залиты кровью очки и лица

Рагнарёка страшней светит слово «Буча»

Да ты в курсе но сил нет у строчек с рифмой

Рассказать про это — не хватит взгляда

Алексей Петрович возьмём за гриф мы

Чтобы спеть заплакать завыть как надо

Как приличные люди в бессилье воют

Понимая что жизнь напрочь просвистели

Мы у той стены простились с тобою

Только нынче дошло что осиротели

***

Всю ночь шёл дождь, и чувство, что в аду,

Чуть стёрлось, притупилось, отлетело

И чайником на кухне просвистело:

«Прощай, моншер! Но я ещё приду».

И жжение в районе, где душа,

Сошло на нет, оставив только спазмы.

Мой мир, который был всегда прекрасным,

Мне показал лихие антраша…

А жизнь, хотя казалась неплохой,

Вдруг очутилась в долгосрочной коме,

Незрячей, как луна на переломе,

Как улица Зеленина – глухой.

Архангел где со ржавою трубой?

Ведь я всё жду. Уходит спирт из виски.

Когда вернут мне крылья из химчистки,

Надеюсь — воспарю я над судьбой.

Я вырвусь из оков библиотек,

И станет так, как вовсе не бывает —

«Старик, ты гений!» — и со мной шагает

Один Простой Хороший Человек.

***

Звёзд рассыпался горох,
Чтобы стала жизнь богаче.
Мирно рос чертополох
На задворках старой дачи.

Пылью ночь занесена,
Что пошлей, чем звук гитары,
И внизу блестит Луна
На осколках стеклотары.

Нет ни звука, ни окна
С лампой цвета изумруда,
Тишина царит одна
Словно божия причуда.

Разбежались кто куда
От кромешного бессилья.
Это было в день, когда
У меня забрали крылья.

Я не тот, и ты не та,
Посмотри же, сделай милость –
Тут когда-то пустота
Тишиною притворилась,

И приходится терпеть
Эту подлую подмену.
Опустилась в шахту клеть
Словно шприц в тугую вену.

Я забыл свои года.
Чтобы мне была ты рада,
И об этом тоже надо
Мне подумать иногда.

Марк Горин

Мой дедушка

и 28 корзин

кошерного содержания

(из цикла «Доставая из памяти, или Были-небылинки». 
           История на Песах про «тюрьму народов»)

…Представляете, было время, когда даже про Первую мировую войну еще никто не знал – просто потому, что тогда ее еще не было. А когда говорили «идем на войну» или в газетах писали «театр военных действий» (ничего себе театр!), то имели в виду русско-японскую. Героический крейсер «Варяг», «наверх, вы, товарищи, все по местам!» и так далее. Впрочем, даже об этом, позже «прославленном в веках», подвиге еще тоже не слыхали в местечке над Днестром, откуда призывали в доблестную российскую армию моего, — тогда еще совсем молодого — дедушку, Айзика Абрамовича Горина.

То есть идеологической (впоследствии — политической) подготовки еще не было, отвечавших за нее политработников тоже, но в армию призывали исправно. Были, кажется, полковые священники. Но уж эти к дедушке совсем не касались, да и не нужны они друг другу были. Потому, что мой дедушка, как вы уже, наверное, догадались, был чистокровный еврей, как тогда говорили «лицо иудейского вероисповедания».

Вы, может, знаете, а может, и нет, но в «человеконенавистнической» царской России никто людей по национальностям не делил и «5-й графы» (в отличие от интернациональной, человеколюбивой и гуманистической советской власти) у них не было – не дал им этого счастья проклятый строй, обидел. Люди делились по тому, кто в какого Бога верит, то есть какого ты вероисповедания. От дедов и прадедов моего дедушки никого другого, кроме «лиц иудейского вероисповедания», на тот момент в нашем роду не было.

В общем, призвали из местечка 28 добрых молодцев «иудейского вероисповедания» и повезли «на сопки Маньчжурии». Невиданное для местечка дело: с самого крайнего запада империи на самый, что ни на есть, ее Дальний Восток. Ни фига себе! Это по нынешним временам, ежели по железнодорожной колее, больше недели, а уж тогда…

Как писал незабвенный очень талантливый антисемит Н. Гоголь: «Отсюда хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь». Ну, конечно, «не три года», не надо зря наговаривать, но несколько месяцев – это точно. Тем более, чай, не пассажирский, не курьерский для начальства разного, а самый простецкий воинский эшелон; куда он денется? Что, без него война, что ли, закончится? А и закончится, так тоже не плохо…

Короче, едут они себе, едут, и тут начинают наши доблестно-добрые «иудейские» молодцы понимать, что весна уже за вагонными окнами, и дело потихоньку приближается к любимому еврейским народом празднику Песах! Ура! И все бы замечательно, но… Домашний припас, разумеется, давно кончился, а эти, конечно же, по-настоящему верующие (не то, что сейчас!) евреи за время дороги убедились, что контролеров кашрута в штате воинской команды нет, и то, чем их до этого потчевали, «кошер» мало напоминает. А если Песах, когда даже на обычный хлеб смотреть непристойно? Мясо, которым их со дня отбытия в эшелоне кормили, будем прямо говорить, в гойских документах не нуждалось. И так понятно.

Поначалу, — рассказывал дедушка, неловко чуть посмеиваясь воспоминаниям, — они как-то еще стеснялись, отворачивались, слово противное не упоминали, но… Хоть в миске и не «кошер», но есть-то хочется; что делать – стали привыкать потихоньку: молодой аппетит быстро расставил по местам необходимые параграфы воинского устава.

Но это – в дни обычные. А в Песах как? Песах – дело серьезное, это вам не шутка. Как быть? Голодать? Ну, знаете…  В любой армии (а в тогдашней царской с этим было особенно строго) отказ от пищи приравнивался к бунту. Знаменитый «Броненосец «Потемкин», кстати. примерно в те же дни с чего-то похожего и начался. Причем без всяких евреев, просто мясо было «с душком». А тут вообще…

В общем, эта дружная компания евреев-земляков подступила к моему дедушке и угрюмо спросила: «Айзик, что будем делать? Мы же на Песах ихнее есть не сможем…» Примерно так звучали в переводе с родного им идиша серьезные предостережения.

Почему они пришли именно к дедушке? Объясню: родители дедушки (мои прадеды, соответственно), владели магазином; вроде, самым большим или даже единственным в местечке, но за это я не ручаюсь. Потому дедушка ходил, как сказали бы сегодня, «в авторитете»: имеешь уважение – изволь соответствовать. К тому же он, в отличие от большинства участников памятной беседы, прилично знал русский.

В общем, куда было деваться? Народ требует! Да и дело важное! С Господом в прятки не играют. И дедушка пошел к командиру эшелона.

Командир эшелона (Встать! Смир-р-но!), полковник! Мама дорогая! Настоящий полковник! Полковник, сами понимаете, ехал в отдельном купе. А как бы вы думали? Дед объяснил дежурному офицеру, что у него дело государственной важности и, на его удивление, к полковнику пустили.

— Ну? – безразлично спросил немолодой усатый полковник, увидев неожиданно еврея в солдатской форме.

— Рядовой Горин, господин полковник, — представился дедушка по уставу. – Разрешите обратиться?

— Слушаю, — уже с некоторым вниманием сказал полковник.

— Виноват, господин полковник, но есть очень серьезный вопрос.

Полковник поднял глаза.

— Дело в том, — продолжал дед, — что приближается главный еврейский праздник Песах. И в эти дни нам нельзя кушать общую пищу, только свою. Не ругайте нас, мы ничего плохого не хотим. Но – права не имеем. Вера не разрешает. Евреи не могут нарушить запрет веры.

— Так уж и не могут? – ухмыльнулся полковник.

— Не могут, — подтвердил дедушка.

— Вот же жестоковыйное племя! — даже с некоторым оттенком уважения отметил полковник. – И что делать предлагаешь?

— Понимаете, господин полковник, у нас впереди Иркутск, там есть еврейские купцы. Таким ходом добираться туда недели две или около того. Как раз к празднику должны быть. Если вы разрешите и дадите мне дорожные документы, то я сяду в пассажирский поезд, доберусь до Иркутска раньше вас, достану, что полагается, и встречу наш эшелон со всем необходимым.

Ольга Андреева

 

7 апреля

Любимый мой поруганный язык –

везде объект опаски и укора,

а дома – применяй его азы

с оглядкой на товарища майора.

Не зарастёт инверсионный след,

как не вмещает VPN мобила.

Болит во мне страна, которой нет.

Уже вторая. Я её любила.

Но нам нельзя ни дома, ни любви –

за них мы и наказаны войною.

Моё перо умеет так немного,

ему не переплюнуть паранойю

сторонников пиара на крови.

Нас не впервые предаёт страна,

но – не язык, его к святым причисли.

Язык живой, он слушается нас,

он, как ребёнок, впитывает смыслы.

Мы не успеем выяснить, кто прав –

и станем поголовно виноваты –

и есть за что! – со всех сторон собрав

презрение, бойкоты и блокады.

Казалось бы – беги, покуда цел,

в чужие города, в чужие храмы…

…В тревожном чемоданчике пробел –

ещё б тире и запятых два грамма.