69(37) Олег Шварц

Обед

(четвертое место)

 

Я еще спал, а мои руки, изгибаясь, почти дотрагивались до комода. Они летали, а комод приближался, он был почти рядом со мной. Я рассматривал пыль на его крыше. Она не имела запаха, и лишь немного проникал в голову трепет моря и холодного рассветного песка, который хочет согреться.

Я повернулся на левый бок, и утренний свет полоснул меня по глазам. Комната качнулась розовым параллелепипедом, словно елочная игрушка, в которой я находился, и, накрыв голову одеялом, я почувствовал, что стою у окна. Воробьи скакали по асфальту и были очень близко, но утро у них было каким-то другим, свежим, бодрым, с запахом дождя, который только что прошел и полетел на крыльях воздуха вверх, назад к облакам. Под ними плыли моря и ветви акаций и, словно ободранные афиши, серо-белые платаны. И не было никаких магазинов, школ, банков и судов, лишь только торчали дома, как неуклюжие неживые деревья, и свет солнца удивительно отражался в окнах, в которые иногда бились воробьи, но никогда не могли сквозь них пролететь. За окнами был таинственный параллельный мир, а стекло было заколдованной материей, за которой есть жизнь, а входа в нее нет.

Дверь приоткрылась, и в комнату вбежал Яксик – маленький пинчер. Его задняя лапка дергалась и подпрыгивала на ходу, словно была индикатором его нервного состояния. Соседка назвала его Аякс в честь голландского футбольного клуба, не имея представления ни о клубе, ни о футболе. Яксик весело побежал по комнате, принеся с собой запахи печеного теста и бабушкиного передника. Я потянулся и подумал, что счастье впустило меня к себе, оно обрушило на меня тридцатое декабря, мой первый день каникул, и я наслаждался предстоящим просмотром фильмов по телевизору в удобном кресле, со стаканом горячего чая и скрученным рогаликом, у которого складки располагаются точно так же, как у человека на большом пальце руки, и покрыт он сахарной пудрой зря – она сыплется на штаны и оставляет на них странные белые узоры.

Я шел по длинному полутемному коридору и думал о том, что предвкушение праздника – это даже лучше, чем праздник, потому что он еще не наступил, он где-то впереди. И если бы я мог, я растянул бы его ожидание на целую вечность. Как на колокольчике, дрожало счастье, и как ненавистно мне было понимать, что как ни верти, скоро пробьют куранты, праздник начнет уходить, и я проснусь первого января с больной головой и сквозь позднее утро увижу воробьев, стремительно улетающих в закопченное небо, оставляя мне горькие будни и пожелтевшую пену низкорослых сугробов.

Я наблюдал, как бабушка раскатывает круг из теста, как он становится тоньше, как стучат о скалку ее побелевшие кольца. Из кастрюли на плите шел пар, а от теста веяло погребом и сырой погодой. Вдруг раздался звонок.

– Иди открой, – скороговоркой сказала бабушка, судорожно снимая передник. – Это к нам, к нам, моя знакомая. Сейчас накрою на стол, пообедаем вместе.

– Мы не дождемся маму? – удивился я, и в этот момент звонок зажурчал как-то тише и жалобнее, но журчание было долгим и назойливым.

– Это вечером, – прокричала бабушка на ходу, и ее голос пронзил коридор, как шпага. Коридор, который был для меня чем-то вроде материнской утробы, вдруг накренился, словно он стал поездом, который поворачивает и несет меня совсем в другую сторону, не туда, куда я должен ехать.

На пороге стояла полная женщина, за ней чернявая девушка со вздернутым носиком и насмешливыми глазами. Мне показалось, что она смеется над самим воздухом, молекулами, моей прической и не вполне отмытыми от муки́ бабушкиными руками.

– Здрасьте, – сказал женщина, глядя куда-то между мной и бабушкой, – это Алина.

Я хотел сказать, что понял, что не верблюд, но промолчал. Холодильник был далеко в конце коридора. Я достал овальное блюдо, на котором была выложена фаршированная рыба. Когда я проходил мимо окна, выходящего во двор, по целлофану, прикрывающему блюдо, шмыгнуло солнце, словно лизнуло блюдо и мои руки. Я остановился. Соседский кот урчал у моих ног, и я вдруг почувствовал, как чайки жалобно кричат над волнами, как скользкая солоноватая рыбья чешуя проскальзывает у меня между пальцами, и рыбий косяк, как дождь, принявший выпуклую форму огромной рыбы, проплывает мимо, в соленом дыхании наполняя меня солнцем, растворенным в синей, почти прозрачной воде.

Я не выдержал и отломил кусочек рыбы. Я не успел насладиться мякотью, как она исчезла во рту, словно я ничего не ел, – это мне показалось. «Нельзя», – пронеслось у меня в голове. Но рука сама по себе снова проникла под целлофан и нащупала откусанную рыбу. Я огляделся по сторонам. Коридор, как поезд на станции, ожидал, что я сейчас в него сяду. Длинный, зависимый от меня состав хотел тронуться с места, а я стоял и виновато, по-детски всматривался в его темноту, в тусклый свет желтой лампочки у самой кухни. Холодильник трещал, пыльная задняя решетка гудела, ревела и говорила: «Закрой дверцу, слышишь!» А я не мог. И тронуться с места не мог. Держал в руке рыбу и поднес ее ко рту. Она разломилась у меня в руке, на ходу согревшись, и я не ел ее, а вдыхал, всасывая растворяющиеся комочки, наслаждаясь лишь малые секунды, которые выпорхнули, как птицы в окно, чтобы никогда уже сюда не вернуться.

Я посмотрел на кота и отломил ему маленький кусочек из другого куска рыбы, перевернул его и прикрыл целлофаном блюдо. В этот момент поезд тронулся, и я с гордым видом направился в комнату. «В какой руке у джентльмена должна быть вилка, если в левой у него находится котлета?» – вдруг закрутилась у меня в голове старая добрая фраза.

Женщина даже не посмотрела на меня. Она говорила без умолку, а девушка задумчиво оглядывала комнату и вопросительно смотрела на мать, будто та вдруг начала говорить на непонятном языке. Бульон был горячим, а кнейдлики еще горячее. Алина к супу не прикасалась, а мне было стыдно на него дуть. Я подносил ложку к губам, и крошки мацы застревали между зубами, как вражеские пули, а кнейдлики соскальзывали с ложки, как толстенькие проворные рыбки. Ложка была шероховатой и обжигала язык. Я смотрел на Алину и не знал, о чем ее спросить. Желтый пар струился над тарелкой и никуда не исчезал. Я вытирал салфеткой рот и думал, что она навсегда останется испачканной, мы будем тут сидеть вечно, пока не наступят сумерки, ночь, утро, пока не настанет новая эра, где не будет фаршированной рыбы и бульона, а будут только таблетки для еды с указанным количеством калорий.

– У меня скоро концерт, – неожиданно для самого себя сказал я.

– Для скрипки с оркестром? – с иронией спросила Алина.

Женщина перестала говорить, и вдруг ее понесло: «Но ведь хороший мальчик, играет на пианино, занимается спортом и хорошо учится. Каким спортом ты занимаешься? И родители такие хорошие, – продолжала она, не ожидая от меня ответа, – и вас я, Софья Михайловна, хорошо знаю, и парк тут, и море, всё близко. Так вы же близкие для меня люди! И погода какая сегодня удачная! Идемте завтра на море. Пусть мальчик что-нибудь сыграет!»

Но я лишь брезгливо отвернулся и, если бы не хрустящая вертута, покинул бы этот неожиданный обед. До варенья не сразу можно было добраться, оно было внутри под несколькими твердыми слоями теста, спрятанное, как съедобный янтарь, в котором застыла клубничная лава. Слои разламывались и крошились, мелкие кусочки падали на блюдце и скатерть, я пытался их согнать в одну точку, а они подпрыгивали, как блохи. Алина засмеялась, а я наткнулся десной на осколок ореховой скорлупы. Мне захотелось сыграть что-нибудь гадостное, готическое и очень мрачное, что-нибудь из Генделя.

Когда они ушли, я съел два штруделя со сладким творогом и изюмом. Мне вообще очень хотелось есть, но холодец в холодильнике еще дрожал, залитый в эмалированные судочки.

Ночью звезды проникли в мою комнату и застыли на потолке. Одна звезда светила очень ярко, и я зажмурил глаза. Потом она стала приближаться, увеличиваться, и я увидел на ней Алину, которая манила меня пальцем и танцевала какой-то сумасшедший танец, поочередно высоко поднимая то левое, то правое колено. Она пела низким голосом, а аккомпанировала ей мама, которая повторяла как припев: «Хороший мальчик, хороший мальчик!»

Прошло полтора года. Ланжерон купал меня в лучах солнца, а большие белые шары казались бильярдными шарами великанов, которые закатились сюда когда-то.

Мои рыбьи движения под водой – плавность, изворотливость тела, бычьи, перепуганные глаза, полные интереса и страха перед знакомым, но чужим миром, – делали меня младше. Сквозь воду пробивалась взвесь пляжных человеческих голосов, превратившихся в надувную бессмысленную массу, которая пропускала через себя настойчивый солнечный свет. Я касался ладонями теплого дна и забывал о мире, пропитанном криком спасателя, о матрасе, наполненном визгами и пляжной суетней, проплывавшем надо мной, как тень таинственной лодки, о летающих, словно сбитые дирижабли, надувных мячах, о трубных затяжных гудках кораблей и городе, который меня ждал, напоминая о ночном кинозале, мягком бархате асфальта в темной тишине июля и желтой луне, застрявшей во тьме тополей.

Я встречался с Катей и должен был после пляжа забрать ее из института. Вдруг меня кто-то окликнул. Я обернулся и увидел Алину. Она сильно изменилась. Короткая стрижка ей не шла, вздернутый носик что-то хотел сказать вздернутым бровям, а глаза, как прежде, постоянно над чем-то подсмеивались.

– Пройдемся вдоль воды? – предложила она.

– Ну давай, – пожал я плечами.

– Ну как, всё хорошо в институте?

Я не успел ей ответить, а она сказала:

– Мы с мамой живем в Лермонтовском санатории, тут недалеко. Она уехала на весь день к своей подруге на дачу, на девятую станцию Фонтана.

– О, классно, – почесал я затылок.

– Ты что, дурак?

 

 

 

 

 

 

 

 

Добавить комментарий