59(27) Маир Н. Караев

Полковник

 

Полковник был при смерти.

После лишённых всяких эмоций последних слов старого профессора с лысой и гладкой, словно гусиное яйцо, головой, ни у кого не осталось надежды на его выздоров­ле­ние: ни у бледной, как полотно, Дарьи Са­мой­ловны, ни у Кате­рины Васильевны, непрестанно вздыхающей, утирая наво­ра­чива­ю­щиеся на глаза слёзы, ни у Михалыча, то и дело откидывающего крышку своих допотопных карманных часов, чтобы уставиться из-под очков с золотой оправой на тихо тикающие стрелки.

Перед уходом про­фессор сказал:

– Протянет ещё от силы три дня!

Профессор, чуткий, как гусь, сказал это прямо в глаза Дарье Самойловне, стоящей у изголовья Полковника и смачивающей его иссушен­ные губы мокрым платком. Этот человек со странно сопящим плос­ким носом даже не отозвал её в другую комнату. А это бы­ло неуклюжим намёком на ужасающую краткость отрезка реальности между болезнью и смертью; реальности, не оставляющей никакой надежды. После этого сурового заключения, холодный, как сталь, голос профессора обронил:

– Я абсолютно бессилен!

И профессор вышел из комнаты. Как только за ним закрылась перекошен­ная дверь с железным затвором, Дарья Самой­ловна, зарыдав, прижала мокрый платок к глазам, Михалыч, откинув крышку, уставился на стрелки карманных часов, а Катерина Васильевна, глу­боко вздохнув, на сей раз расплакалась по-настоящему.

Но прекрасно знающий своё дело профессор на этот раз допустил пару оши­бок, подобных еле заметным крапинкам на гусином яйце. И что самое интересное, — это почувствовал только Полковник. Блуждающий разум Полковника пока ещё не угас окончательно, не растаял без следа в тёмной пучине сознания, и как бы мучительно ни было, словно на самом дне глубокого колодца, он пока ещё был в силах уловить неко­то­рые нюансы. Связывающая его с жизнью истончившаяся нить выдержала бы ещё от силы три часа, но не три дня – Пол­ков­ник был совершенно уверен в этом так же, как восемь месяцев назад вдруг поверил в вероятность выздоровления сына. И потому он даже бровью не повёл, услышав доносящийся издалека холодный голос профессора. К тому же, вот уже три дня, как Полковника донимал полный отчаяния визг чёрного щен­ка. Он не слышал больше ничего, кроме этого истошного, душераздирающего визга, терзающего его слух.

Всё остальное: сдавленный плач Дарьи Самойловны, вздохи Катерины Васильевны, пугающее тиканье часто откры­ваю­щих­ся карманных часов Михалыча – словом, все прочие звуки утонули, исчезли, растаяв в этом визге. Точно так же острая, как кинжал, фраза про­фессора затупилась, смешавшись с этим визгом – от­чаянье щенка не давало покоя Полковнику; он забыл обо всём, кроме этого щенка, и ничто его больше не трогало. А щенок всё скулил и скулил…

Полковник женился поздно; когда улыбка в голубых глазах Дарьи Самойловны своей необыкновенной проникновенностью тронула его, — возраст уже перевалил за половину отмеренного ему века. И он, со свойственной ему проницательностью, то ли в шутку, то ли всерьёз называл день женитьбы началом новой эры в своей жизни. Дарья Самойловна в то время была всего лишь двад­цати­трёх­лет­ней взбалмошной девчушкой, и эта запоздалая страсть спустя ровно девять месяцев подарила Полковнику голу­бо­гла­зого мальчишку.

В один из тех счастливых вечеров вер­ные соседи Михалыч и Катерина Васильевна пришли к ним с поздравлениями. Тогда, найдя воз­мож­ность, Михалыч долго жаловался за столом на свою ни­когда не рожавшую, похожую на свеклу, круглую жену. Но что толку?! Краснощёкой, как бурак, женщине в тот вечер было всё равно: она была занята выбором имени для ребёнка, и, перебирая имена, тут же отвергала их. Вот поэтому тщедуш­ный Михалыч и отдался в распоряжение рослого седеющего майора (тогда Полковник был ещё в звании майора), и так налегал на горячительное, что в итоге оказался не в состоянии ни языком ворочать, ни на ногах устоять. Последние слова застряли у него в горле, и он заснул прямо за столом…

Окружённый заботой четырёх родных людей, Серёжа быстро подрос. Ростом он уродился в отца, а с лица походил на мать. Беспре­дель­но счастливая Дарья Самойловна разве что не летала от гордости.

В один из вечеров, когда Полковник вместе с женой радостно глядели на кудрявого сына, сумасшедший страх вспыхнул в глазах отца. Полковник вско­чил и так подался навстречу ребёнку, что у Дарьи Самойловны защемило в груди. Он стал взволнованно осматривать ребёнка (Полковник был военным врачом); обеими руками взявшись за голову Серёжи, он внимательно посмотрел ему в глаза, затем осмотрел губы, язык и, замерев на минуту, послушал его дыхание; он слушал со страхом, и его лицо темнело.

Дальше Полковник делал все, что угодно, только не отве­чал на вопросы растерявшейся женщины, терпение которой с каждой минутой иссякало. Он снял рубашку с Серёжи и уложил его на диван, ещё раз послушал дыхание, осмотрел язык, ещё раз взглянул на зрачки и, наконец, не повернув головы, тяжело проговорил:

– Я думал, он заболел. Пустяки…

Но Дарья Самойловна уже не была двадцатитрехлетней взбалмошной девчонкой, она была матерью тринадцатилетнего симпатичного мальчика, знавшей наизусть каждую мор­щин­ку на суровом лице мужа. Она уже прочла всё на его лице, и то, что она поняла, в эту минуту терзало женщину из­нут­ри, раскалывая ее мозг. На окаменевшем лице мужа было на­писано что-то настолько страшное, что Дарья Самойловна не решилась расспрашивать его. Однако потемневшее лицо Полковника не осталось загадкой, подобной тайне сфинкса; как только Серёжа надел рубашку и вышел во двор, Полковник повернулся к жене:

– Ребенок серьёзно болен…

– Ка-а-к?!

– Туберкулёз!..

Дарья Самойловна обмерла от страха и опустилась на диван.

…На следующий день Полковник не разрешил маль­чи­ку встать с постели, и с того дня Серёжа больше не пока­зы­вался во дворе…

Со стороны могло показаться, что молча повинующийся всем указаниям ребёнок онемел, и все усилия упрямого врача, не отходящего от него ни днем, ни ночью, были направлены только на то, чтобы сын заговорил. Но увы, Серёжа «не заговорил» – ровно четыре месяца он не вставал с постели, измучив родных, окруживших его заботой. Число врачей, приходящих из военного гос­пи­таля, в котором работал Полковник, со временем умень­ши­лось – несмотря на то, что после осмотра на лице ни одного из них не было надежды, на реальность которой можно было бы положиться, все они считали своим долгом произносить слова надежды у изголовья мальчика. Несмотря на то, что Дарья Самойловна верила им на слово, вернее, боялась не ве­рить, лицо чахнущего с каждым днем единственного ребёнка было горьким подтверждением тщетности всех надежд.

В конце концов, Серёжа дошёл до такого состояния, что Полковник не мог не то, что успокоить Дарью Самойловну, но был готов чуть ли не рыдать вместе с ней. Однако Полковник не плакал. Он превратился в камень, в гранитное изваяние – не слышал обращенных к нему слов, а если и слышал – молчал; так и застыл, поникнув в углу комнаты. Так прошло двое суток. И только вечером следующего дня, от слов верного со­се­да, лицо Полковника немного посветлело. Заметив, как ше­вель­нулось его застывшее, словно болото, лицо, Михалыч не упустил этого шанса: быстро отведя Пол­ков­ника в дальний угол комнаты, он стал шептать ему что-то на ухо.

Дело было в том, что Михалыч рассказал всем на работе о постигшей их беде, и женщина, работающая убор­щи­цей, посоветовала: нужно обязательно найти чёрного щен­ка и накормить ребёнка его мясом. И теперь Михалыч пытался пояснить это застывшему от горя Полковнику, который не был в состоянии понимать сказанное. Ми­халычу, Бог знает сколько раз ещё, пришлось повторить Полковнику одно и то же. Наконец, Полковник слегка ожи­вился, и тут же стал метаться, но вдруг только что ожившее громадное тело снова поникло, и Полковник, опустившись на диван, схватился за голову: тридцатипяти­лет­няя врачебная практика восстала против вспыхнувшей лишь на миг надежды.

– Гммм! Ты смотри, туберкулёз и мясо щенка?! Да ещё и чёрного!

Однако эта справедливая ирония, к счастью, про­жи­ла всего один миг. Как только мысль о чёрном щенке засела в его сознании, Полковник решил не ломать голову над чудодейственными свойствами собачатины – здесь всё дело было не в мясе щенка, а в его цвете; всё дело было именно в чёрном щенке!

Несмотря на это, Полковник всё-таки не согласился. Он крепился и прекрасно знал, что Дарья Самойловна вот-вот отпустит эту надежду. Полковник понимал и то, что как только угаснет эта безумная надежда на чудо, Дарья Са­мойловна обеими руками схватится за него самого; но всё же крепился. Глядя на мужа, Дарья Самойловна прекрасно осознавала, что эта стойкость — от безысходности, и это знание поселило в её голубых глазах такой страх, что Полковник был готов поверить сразу во всё на свете. С другой стороны, болезнь довела Серёжу до такого состояния, что тридцатипятиминутная практика давала больше надежды, чем тридцати­пя­тилетняя врачебная практика Полковника.

Но Полковник держался, как мог.

Через три дня Серёжа в первый раз потерял сознание, и тогда из давно засохшего горла Дарьи Самойловны вырвался крик, который взорвал, как порох, застывшее лицо Полковника и подорвал его выдержку. Звук, абсолютно не похожий на человеческий голос, заставил Полковника поверить во что угодно; и он, подобно снаряду, вылетевшему из пушечного жер­ла, в один миг кинулся на середину двора. Не помня себя, Полковник устремился на улицу, но не успел ещё выйти из калитки, как Михалыч с той же скоростью ворвался в дво­ровые ворота.

– Дмитрий…

– Найди и принеси этого щенка!

– Щенок готов, я пришёл, чтобы…

– Скорей!

С несвойственной их возрасту резвостью оба повернули обратно: Полковник ринулся домой, а Михалыч – на улицу.

Только Серёжа очнулся, как в комнату ввалился Ми­халыч, и быстро повернувшись, защелкнул дверной замок. Полковник не заставил себя долго ждать, он едва ли не умоляя, начал запихивать в горло сына круглые куски полусырого щенячьего мяса. Серёжа как будто всё почувствовал, всё понял – первый раз всё его утомлённое естество из последних сопротивлялось упрямому отцу…

…Полковник ждал чуда. Однако спустя некоторое вре­мя Серёжа снова потерял сознание, и тогда широко раскрытые глаза Полковника со всей ясностью увидели с высоты тридцатипятилетнего опыта, что дела плохи. Затем его глаза сильно зажмурились, капнула невесть откуда взявшаяся слеза, но он этого не почувствовал; прислонившись к стене, он ушёл в себя — вместе со всем, во что до сих пор верил и на что надеялся на этом свете. А на последнем дыхании Серёжи он превратился в громадный камень…

С того дня в жизни Полковника нача­лась совершенно иная эра – полностью разбитый Полковник напоминал застоявшееся болото. Вскоре он слег. Болезнь дли­лась долго: ров­но восемь месяцев, до того самого вечера, когда прозвучала последняя фраза старого профессора. Ровным счётом – восемь месяцев. Все эти месяцы прошли в глухой тишине; с этой тишиной смешались боль и тоска. К тому же полная тоски и боли тишина, поселившаяся в глазах мужа и жены, была одина­ко­вой; разница была лишь в том, что прикованный к постели Полковник с утра до вечера делился этой болью с неопределенной точкой высокого потолка, от которой не отрывал глаз, а Дарья Са­мойловна по утрам уносила эту тоску с собой, а вечером возвращала её обратно домой.

Михалыч, считавший своим долгом каждый вечер после работы навещать больного, и проводивший всё своё время у железной кровати, пытаясь отвлечь Полковника, болтал о чём попало, и будучи уверенным, что его не прервут, совершенно не вникал в то, о чём говорил. На самом деле от этого пус­то­словия Полковнику не было ни жарко, ни холодно, потому что, как только верный сосед замолкал, Полковник каж­дый раз говорил слова, абсолютно не касающиеся его рассказов:

– Михалыч, мне не так обидно за смерть ребенка… Я не могу себе простить щенячье мясо.

Тогда Михалыч опускал глаза, или же откидывал крышку своих допо­топ­ных карманных часов, чтобы молча уставиться на их стрелки…

Вот уже несколько дней Полковник слышал только полный отчаяния визг щенка. Откуда его нашли, как его забили, — он не знал и ни разу не подумал об этом. Полковник до сих пор думал лишь о сыне и мучился от воспоми­наний о том, как на последнем издыхании кормил ребенка щенячьим мясом. Однако в последнее время он думал и о щенке; думал о том, как заби­вают щенка, чем его режут – ножом? или топором? После долгих раздумий его затуманенное сознание, в конце концов, остановилось на топоре.

…Да, щенок был самым настоящим, к тому же чёрным; он всё чувствовал, и что есть силы упираясь лапами, скулил и рвался назад. Иногда визг щенка раздавался в ушах Полковника настолько близко, настолько явственно, что его всего перево­ра­чивало. Полковник резким движением запрокидывал болевшую голо­ву, чтобы заглушить этот звук в ушах, отдалить от себя этот истошный визг, но сколько ни старался, что бы ни делал, всё было бесполезно – проклятый звук лишь усиливался и приближался.

Когда визг в ушах Полковника усиливался, щенок в его сознании просту­пал ещё явственней, а в руках у сердитого мужчины в резиновых сапогах был топор мясника, лезвие которого сверкало под солнечными лучами. Даже отвернувшись и зажмурившись, Полковник по-прежнему видел окровавленную свисающую голову щенка; но самым странным было то, что даже после того, как щенка обезглавили, визг не умолкал.

Таким образом, ровно три дня щенок всё скулил и скулил, и ровно три дня Полковник не слышал ничего дру­го­го, кроме этого пронзительного визга; все голоса, доносившиеся до него, смеши­ва­лись с визжанием щенка и таяли…

– Протянет ещё от силы три дня!

И этот голос, доносившийся издалека, медленно за­тих и исчез. Спустя некоторое время, также издалека, Полков­ник услышал другой – рыдающий голос. Затем рыдания уси­ли­лись и стали ближе. В это время Полковник по­чув­ствовал во рту неприятный привкус; этот привкус он чувствовал всего один раз в жизни – когда кормил сына щенячьим мя­сом.

Когда он потерял сознание, рыдания послы­ша­лись ещё ближе и громче, и Полковник почувствовал этот привкус слишком явственно – настолько реально, словно в эту минуту он пережёвывал полусырые куски щенячьего мяса.

Позже Полковнику показалось, что никто не рыдает у его изголовья, а скулит стая окруживших его с четырех сторон щенков, с окровавленными и свисающими головами. Даже после того, как сознание совершенно покинуло его, Полковник всё ещё слышал этот полный отчаяния визг. В конце все звуки исчезли; не осталось ни одного голоса, ни­ка­ких возгласов, и он больше ничего не слышал, несмотря на то, что рыдания Дарьи Самойловны и Катерины Васильевны не затихали.

Да, рыдания женщин продолжались ещё долго. На самом деле, им ничего другого не оставалось, кроме как плакать, и, словно хорошо зная об этом, они, сидя лицом к лицу, плакали, не стараясь успокоить друг друга. А Михалыч, как обычно, тихим щелчком открыл крыш­­ку своих допотопных карманных часов, и, уста­вившись на их стрелки, долго сидел молча, не проронив ни слова.

…Прошло ровно три часа с той минуты, как ушел профессор…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *