Там, в Москве
В Ленинграде я впервые оказался с бабушкой – лет в пять. Мы приехали под Новый год, рано темнело, поэтому Ленинград на долгие годы остался для меня ночным городом, залитым праздничными огнями. Я никогда не думал, что у нас столько родственников. Все они откуда-то меня знали, а бабушку называли по имени, как девочку. У каждого из них был свой запах. Они удивлялись, какой я большой, дарили конфеты и цветные карандаши. Пили чай с вареньем и, вспоминая далекую жизнь, то и дело промакивали глаза платочками. Они часто переходили на незнакомый язык, который, похоже, знали не хуже русского. «Азохнвэй, вэйз мир, зай гезунд», – то и дело восклицали они и покачивали головами. Бабушка объяснила мне, что на этом языке они говорили в детстве, когда жили на Украине. «До революции?» — спросил я.
Уже лет с семи-восьми на зимние каникулы в Ленинград меня стали отправлять одного. С собой мне давали лыжи, на всякий случай к ним еще подвязывали клюшку. Вечером папа отвозил меня на Ленинградский вокзал, а утром дедушка Гриша встречал меня в Ленинграде уже на Московском. В те времена мысль о том, что со мной может что-то случиться в дороге, просто не приходила никому в голову. Если поезд приходил до открытия метро, мы с дедушкой шли пешком. Желтый свет фонарей чуть отодвигал обступавшую ночь, дедушка нес чемодан, я – лыжи. Мы шли заснеженными переулками, одни в пустынном городе. Атланты и кариатиды смотрели нам вслед; из подворотен, подвывая, мела поземка. Я знал, что к концу нашего пути из-за поворота со стуком и звоном выскочит первый трамвай, а чуть раньше выйдут дворники с лопатами и скребками.
За тяжелой дверью парадного белела наполовину разрушенная мраморная лестница. По ней мы поднимались на второй этаж. Первое время я боялся дедушкиной квартиры – огромной, с шестиметровыми потолками, изразцовой печью, голландскими тарелками на стенах и армией фарфоровых статуэток в сервантах красного дерева. Она мне казалась чем-то вроде замка с привидениями. Проснувшись утром, я замирал в темноте, прислушиваясь к каждому шороху, пока бабушка Вера не поднимет тяжелые гардины.
Дни моего пребывания в Ленинграде были расписаны заранее и распределены между родственниками – новогодние елки, музеи, театры и обязательное застолье вечером. К моему приходу доставали редкие продукты, готовили угощения, на столе непременно стоял мой любимый форшмак. К чаю пекли булочки с корицей, изюмом и другие сладости. (Не съеденное за столом нередко давали с собой в баночках с крышками). К середине каникул я уже немного уставал от настолько плотной культурной жизни и изысканного питания. И тут появлялся дядя Боря, родной брат папы. Он имел на меня особые права и забирал меня на несколько последних дней перед отъездом. Конечно, и там меня ожидал форшмак, домашняя буженина и новогодние мандарины. Отличие было в другом. Единственный из моих ленинградских родственников дядя Боря жил не в центре, а на далекой окраине. Долгое время там даже не было метро. И не в старинном доме, мало отличимом от дворца или музея, а в малогабаритной квартире на первом этаже блочной хрущевки. Там не было ни каминов, ни гардин, ни фарфора, ни фаянса. Даже столового серебра там не было. Примерно так же мы жили и в Москве. Поэтому там мне было, так сказать, психологически комфортней.
В тот год всё было как обычно; я обошел всех родственников, выслушал все рассказы о войне, блокаде и эвакуации (и только муж тети Мани дядя Фима вспоминал как о самом счастливом времени свою жизнь в германском плену в Первую империалистическую), посетил все обязательные музеи (включая мой любимый Суворовский), несколько непременных елок (там давали сладкие подарки в бумажных сундучках) и спектакль про Швейка кукольного театра, где заведовала литературной частью тетя Лиля. Я поиграл в хоккей в Таврическом саду с внуком тети Маши Мариком Бенцманом, съездил с дядей Изей покататься на лыжах в Комарово, перечитал книги Кукаркина и Авенариуса про Чарли Чаплина. А еще я каждый день с кем-нибудь играл в шахматы и рисовал – акварелью и (чудесным приобретением) фломастерами.
Я уже мысленно прощался с Ленинградом, как вдруг вечером дядя Боря сказал, что позвонил папа: на днях надо будет переезжать в новую квартиру (наш новый кооперативный дом наконец построили), да еще бабушка опять попала в больницу. В общем, в Москве сейчас как-то не до меня, поэтому я пока остаюсь в Ленинграде, а чтобы я не отстал, меня на время сдадут в какую-нибудь местную школу.
Во всех случаях это означало продолжение каникул. Я даже обрадовался. Я всегда любил события, происшествия и приключения.
Дядя Боря сходил в ближайшую школу и легко обо всём договорился. Тетя Валя погладила мне брюки, на меня надели синюю кофту с белыми полосками, дали старый дядькин портфель, — и уже через пару дней я стоял перед новым классом. Юная учительница, разительно отличающаяся от нашей заслуженной Веры Сигизмундовны, быстро представила меня классу, объяснив мое появление «семейными обстоятельствами». Я сел за пустующую парту, достал новенькие тетрадь, пенал и коробку фломастеров.
На следующей перемене меня обступили одноклассники. Некоторое время меня рассматривали молча, как зверя в зоопарке. Наконец раздался первый вопрос:
– А у вас что там, в Москве, можно в школу без формы ходить?
Я сказал, что нет, без формы в Москве ходить нельзя, и что моя школьная форма как раз в Москве и осталась.
— Не покупать же вторую! – поддержал меня еще кто-то.
— А чего ты в Москву к себе не едешь, что это еще за обстоятельства такие? – поинтересовался какой-то хмурый мальчик.
Я объяснил: новая квартира, бабушка в больнице.
— Ловко! – неодобрительно отозвались в толпе.
— Хорошо, — никак не могли успокоиться мои новые товарищи. — А тут-то ты чего делал?
— Отдыхал, — сказал я и сразу почувствовал, что меня не поняли.
— Ишь ты! А отчего это ты так устал?
— А вы что, не отдыхаете на каникулах, никуда не ездите?
— Так это летом – в пионерский лагерь или к бабке в деревню.
— Ну, вот! – сказал я.
— Чего вот?! Это совсем другое дело – там речка, велик, пацаны знакомые…
— А здесь – музеи… – неловко начал я.
— Музеи? – не поняли меня.
Я почувствовал, что отношение ко мне меняется в худшую сторону…
— А какие у нас тут музеи? Вот у вас там, в Москве, Кремль, эта, как ее, Царь-пушка…
Похоже, мои новые одноклассники и мои ленинградские родственники проживали в разных городах. Ленинград всегда казался мне культурной столицей страны. Здесь же, похоже, этого не знали; меня окружали жители глухой провинции, если не вовсе дыры.
— А у вас — Эрмитаж, Русский музей, музей Суворова… — попробовал я открыть глаза ленинградцам.
— Вообще-то, в Эрмитаже мы были – ходили в третьем классе, — вспомнил кто-то. — У нас тогда еще Васькин на обратной дороге чуть под трамвай не попал.
Всё равно на меня уже смотрели, как на больного.
И тут кто-то заметил фломастеры у меня на парте.
— Это чего такое, фломастеры, да?
— Фломастеры, — подтвердил я.
Столпившиеся вокруг меня жители города на Неве сокрушенно молчали, переживая увиденное.
В нашем классе фломастеры водились у двух девочек – Драновой и Петровой. У Драновой родители работали в торгпредстве в Японии, а у Петровой, похоже, были просто шпионами – они жили в Англии и их никто никогда не видел. А еще фломастеры появлялись у тех, кому они их подарили. Поэтому Дранову и Петрову часто приглашали на празднования дней рождения (Петрова, правда, вскоре перешла на полиэтиленовые пакеты с картинками и надписями по-английски).
В этом классе, похоже, про фломастеры слышали, но ни у кого их, конечно, не было.
— Ух, ты, — сказала какая-то девочка, — вот бы попробовать…
— А у вас там, в Москве, чего – у всех фломастеры есть?
Я задумался, как ответить, но тут же получил еще один вопрос.
— Слышь, а у тебя, может, и джинсы есть?
— Есть, — неожиданно сказал я, не успев сам себе удивиться.
— Американские, да? – не унимался любопытный.
— А какие еще?! — ответили за меня.
— А откуда? Отец, наверное, привез?
Обратной дороги не было, я кивнул.
— А часто он у тебя в загранку ездит?..
Слава Богу, прозвенел звонок. Начался урок математики. Я удивился серьезности, с которой здесь относились к учебе. В нашем классе унижаться из-за оценки означало навсегда потерять лицо. А здесь… Не решивший у доски задачу громила всерьез просил учительницу не ставить ему двойку и обещал прийти после уроков. Более того, за него вступились одноклассники.
— Не ставьте ему два, а то его отец прибьет. Он и так со смены на рогах приходит и всех на уши ставит…
Удивляло и многое другое. Хулигана Вербицкого, разбившего на перемене нос отличнику Козлову, всерьез назвали зверем. («Ты, Вербицкий, не пионер, а зверь», — дословно сказал председатель совета отряда Витя Артемьев). Ко всему прочему мои новые товарищи отличались пугающим законопослушанием. В нашем (московском) классе сменную обувь, как правило, приносили (без этого не пускали в школу), но до последней возможности старались не надевать. (Мы всегда и во всём стояли на страже своей privacy). Здесь же ученики безропотно переобувались в «сменку», причем сменной обувью часто служили копеечные чешки или домашние шлепанцы.
Родители моих новых одноклассников часто работали в какую-то «ночную». Родителей здесь, кстати, называли не мама и папа, а мать и батя (если не вообще – маманя с батяней). Меня сразу же назвали «москвич» (мне, честно говоря, казалось, что это слово, как, скажем, и «запорожец», больше подходит для обозначения автомобиля). «А вы москвича спросите… Пусть москвич скажет», — то и дело раздавалось в классе. Учительница пыталась с этим бороться и напоминала всем о моем имени, но и сама часто называла меня «москвичом», правда, неизменно добавляя «наш»: «А что скажет (думает) наш москвич?»
Мне действительно то и дело удавалось сказать последнее слово истины. На первом же уроке математики я смог решить задачу, показавшуюся сложной даже самой учительнице (о том, что точно такую же незадолго до моего отъезда мы разобрали дома с папой, я говорить не стал). Но лучше всего это получалось на уроках литературы. Ленинградцы невероятным образом путали Пушкина не только с Лермонтовым, но и с Некрасовым, плохо и мало читали, затруднялись с пересказом и с истолкованием литературных сюжетов. Моим успехам никто не удивлялся: понятное, дело – москвич! Вскоре мне и самому стало казаться, что всё это не случайно, раз я учусь в Москве, да еще в специальной (французской) школе.
Ко мне подсел отличник Козлов – перенимать опыт. Козлова, правда, скоро погнали: «Хорош борзеть, Козел, ты и так — отличник!». За право сидеть со мной выстроилась целая очередь. Не последнюю роль в этом играли и фломастеры. Особенно яростная борьба шла перед контрольными. Учительница почему-то не вмешивалась, может, и ей я казался кем-то вроде ее случайного помощника. По ее просьбе я стал заниматься после уроков с отстающими.
Я вдруг окунулся в совершенно новую жизнь. Я и в Москве был не последним человеком в классе, но стремительность моего восхождения в Ленинграде превосходила всякое представление о социальном успехе. Меня тут же выбрали в совет отряда (учительница, правда, напомнила, что я, к сожалению, в их классе не навсегда). Уже через пару недель я стал кем-то вроде «смотрящего» в тюремной камере или третейского судьи при синагоге. Моего внимания искали председатель совета отряда Артемьев, отличник Козлов и хулиган Вербицкий.
Как ясно написано! Именно ясно — это слово первым пришло в голову, когда решил высказать впечатление. И уже добавляются почти синонимы — и чисто, прозрачно, и пронзительно… И впечатление это совершенно совпадает со своим новым состоянием — после прочтения — как будто ты сам стал яснее, чище, лучше… Волшебная, заразительная сила искусства! Как спокойно и уверенно Борис ею управляет! Вот нахлынули чувства-воспоминания о себе в таком же детстве, с такими же ясными и не замутненными за годы чувствами, о таких же впечатлениях… а это потому, что когда читал, был рядом с этим мальчиком и все видел и чувствовал. Потому что так написал Борис Белкин. Потому что его словам легко сопереживать, потому что сказаны они как будто вместе с читателем. Спасибо за эту волнительную радость.
Борис Ефимович! Вы мне открылись с новой стороны. Спасибо! Очень душевно написано.