Давид Шехтер

 

( Давид  Шехтер  и  председатель  Кнессета  Юлий  Эдельштейн)

«ОДИН  ДЕНЬ  ДЕПУТАТА  КНЕССЕТА»

О,  депутатское кресло в зале заседаний Кнессета! Ты — обитель горняя, подобная трону олимпийского небожителя. Редкий израильтянин хоть раз, хоть ненароком, не мечтает о тебе. За тебя живота не жалеют — ни своего, ни чужого.  Ради тебя не считают ни  деньги, ни  время. Из-за тебя разбиваются сердца, рушатся браки,  друзья становятся   недругами,   враги –  товарищами верными. Ты — недоступный смертным простым  источник силы, родник гордости, кладезь мудрости. И ты же — ключи от рая благодатных синекур,  открывающегося  обладателям титула «бывший депутат Кнессета».

Обтянутое желтой оленьей кожей, с высокой,  легко откидывающейся спинкой —  как блаженно сидение в тебе! Словно мать родная принимаешь ты в мягкие, убаюкивающие объятья свои!

В начале каденции Цви просиживал в зале долгие часы. Голоса, доносившиеся с соседних мест, завораживали.

— Такого человека и в директоры государственной компании? С окладом 50 тысяч в месяц? Я — против…

— Ваш законопроект я поддержу,  только если вы поддержите мой. Выиграем все…

— Через месяц делегация Кнессета вылетает в Англию. Пару дней болтовни в парламенте и — конец недели в Лондоне.    Хотите присоединиться?

Но интерес к  общим заседаниям парламента пропал быстро. Всё на самом деле решалось за кулисами — в депутатских комнатах, в буфете. А в зале депутаты работали на журналистов, на телекамеры.

Цви не мог, как они, звонко произносить свои речи и  прерывать криками с места речи других, картинно хвататься за голову или изображать  неизбывную скорбь. Ивритом он владел сносно, но паническая боязнь ошибиться витала над ним непрестанно. Журналисты внимательно следили за каждым словом, и  ловили депутатов на малейшей неточности. Лучше было промолчать, чем стать посмешищем.

Но выступать надо было. Надо!! Сперва,  перед каждым выступлением он  часами просиживал с Олей — по образованию  режиссером музыкальной комедии.

— Ты работаешь здесь точно по специальности, красавица!

Он  заучивал написанные Олей тексты, повторяя до одурения, пока слова автоматически не начинали переть из глотки.  Отрабатывал каждый взгляд, жест, паузу.  На бумаге с текстом речи Оля ставила специальные значки  – «маленькая пауза», «большая пауза», «вскинуть глаза», «поднять голову и посмотреть в зал».

Постепенно  Цви  научился обходиться без Олиных  значков, а потом и без ее режиссуры.  Во время выступлений появилась свобода в речи и   жестах, он даже начал порой импровизировать.

Теперь он держался раскованно, не цепляясь, по словам Оли,  за трибуну как за спасательный круг.   Вальяжно  грозил пальцем, обводил рукой зал,  стучал кулаком по полированной, темно-красного дерева трибуне.

Но сидеть в зале надо было. Надо!!  Вместе со скукой. Читать книгу? Сразу заметят. Газету?  Тем более. Мобильный телефон несколько скрашивал ситуацию — благодаря играм. Но и они надоели. Одно время Цви носился с идеей   слушать радио через наушник мобилки. Оля отговорила – «Попадетесь с этим наушником в фотообъектив, смешают с грязью». А обтянутое желтой кожей кресло непреодолимо тянуло в сон. Особенно после обеда….

Так и маялся. Но – свыкся. В конце-то концов, зарплата была замечательная.

Сегодня предстояло нечто занимательное,  интерес к предстоящему заседанию исходил даже  из  галерки прессы. Не каждый день президент Италии толкает речь в наших Палестинах.

Президент —  невысокий, плотный, седой старичок —  степенно  взошел на трибуну, аккуратно разложил перед собой листы с речью. И затараторил, не заглядывая в них.

Цви взялся было за наушник синхронного перевода, предусмотрительно положенный перед каждым депутатом, но, так и не надел. Речь президента неслась   со скоростью двести слов в минуту. Кое-какие были знакомы — «коалиция», «оппозиция», «парламенте». И без перевода было понятно —  речь  о политике. Но по мелодике безостановочно несущихся одна за другой фраз казалось — президент декламирует стихи.

В школе, институте Цви безуспешно учил английский, и терпеть его не мог. А  итальянский нравился. Он даже  купил самоучитель, так  и не открыв ни разу,  притащил  с собой в Израиль…

Президент говорил, и мелодия языка  завораживала Гришу,  напоминая  студенческие вечеринки под записи с сан-ремских фестивалей, танцплощадку в горсаду.

… Сколько было надежд! Какой ослепительной, словно залитые солнцем римские улицы, где гуляют Софи Лорен с Марчелло Мастрояни, казалась под эту музыку  будущая жизнь. Сколько  любви, удачи,  заморских путешествий обещала! Итальянские слова звучали так радостно, словно в них заключалась тайна светлого  будущего, которую еще предстояло раскрыть. И раскрыть непременно.  Они были заклинанием, заветом и  порукой тому,  именно так все и произойдет.

…А что осталось от этого двадцать лет спустя? Жена, с которой сплю по привычке? Балбесы отпрыски,  не понимающие ни моей души, ни даже моего языка? Депутатское кресло, добытое ежедневным унижением?

Да, я пролез в политику, в большую партию. Но место мое – последнее.  Не по номеру в списке, по сути. Падлы партийные меня в упор не видят. Кроме этой письки, Оли, мнением моим никто не интересуется. Да и она  — потому только, что я ей  башляю. Держат меня как приманку, как барана, приводящего тупорылое  стадо избирателей к избирательной урне.

Купили меня и используют, как последнюю блядь из массажного кабинета. За депутатскую зарплату,  за выпендреж  перед русскоязычными СМИ, за создание видимости,  будто от меня что-то зависит.

Себе-то я врать не буду — подержат  меня эту, максимум следующую каденцию и выбросят, как гондон использованный.

С голоду, правда, умереть не дадут  — пристроят куда-нибудь, чтоб не бухтел. Безработного депутата партия позволить себе не может. Вот так и закончится жизнь – ни шатко, ни валко. Никак. А опостылевшее сидение в кресле из оленьей кожи  вспоминать будешь, как звездный час.

Для этого ты появился на свет?

— Гиршеле, — говорила бабушка, — ты должен  преуспеть за всех нас.

Он никогда не спрашивал, что она имела в виду. Ему казалось, что понимал. А, может быть, нет?

Даниэль Клугер

ЧТО В ИМЕНИ  ТЕБЕ  МОЕМ

Авторитет и широкая известность, как в еврейском, так и в нееврейском обществе, привели р. Исроэла Фридмана к участию (вымышленному или реальному) в трагической и кровавой истории. История эта случилась в 1838 году и получила громкую огласку как «Дело о еврейском самосуде в Подолии или Ушицкое дело». Известный историк С. Дубнов, публикуя документы об этом инциденте, предварил их следующим пояснением:

«От бесправной массы, замкнутой и обособленной, не знавшей языка того государства, которое зачислило ее в состав своих подданных после раздела Польши, русское правительство Николая I потребовало отбывания воинской повинности натурою. Еврейские родители должны были отдавать своих сыновей на 25-летнюю военную службу в далеких восточных областях государства, в чуждую враждебную среду…  Люди всеми способами уклонялись от несения этой незаслуженной кары. Утаивались ревизские души, подделывались документы, рекрутов … прятали от зоркого ока «ловцов». Но нашлись «мосеры» — профессиональные доносчики из среды евреев, которые ради денег или из мести  сообщали властям о подобных проделках отдельных лиц или кагальных управ. Возмущенный народ иногда расправлялся с этими «мосерами» своим судом: их избивали или даже убивали…

<…>

Такова подкладка … «Ушицкого дела» 1838 – 1840 годов. По Высочайшему повелению, 80 евреев из разных местечек Подольской губернии были преданы военному суду по обвинению в убийстве двух доносчиков – Оксмана и Шварцмана…»[1]

Тут следует сказать, что, если представителей других народов в Российскую армию призывали в возрасте 18 лет, то евреев – с 13-ти. Власти рассудили, что, коли религиозное совершеннолетие в еврейских общинах считалось с 13-ти лет, то рекрутов можно набирать с 12-ти лет – видимо, чтобы их не успели женить. Понятное дело, что такое варварское решение многократно усиливало общий трагизм ситуации. Тем более что «ловцы», хватавшие уклонявшихся от службы подростков, возраст определяли не по документам, а на глаз. И в рекруты попадали не только тринадцатилетние подростки, но и десятилетние и даже восьмилетние мальчики, если «ловцам» они казались достаточно подросшими.

В ходе следствия стали известны ужасающие подробности. Шмуля Шварцмана, жителя Новой Ушицы, назначенные кагалом убийцы заманили в баню, там убили, тело расчленили, а части сожгли в банной же печи. Оксмана, портного из соседнего местечка Жванчик и фактора местного русского начальства, перехватили по дороге в губернский город (он встревожился из-за исчезновения товарища), убили, а тело утопили в реке. Когда тело Оксмана было обнаружено, в Новую Ушицу был срочно направлен полицейский следователь из выкрестов – инкогнито, под видом еврея-ортодокса, странствующего проповедника-«магида». Ему удалось выведать подробности, после чего подольский и волынский военный генерал-губернатор Д. Г. Бибиков распорядился об аресте, судебном следствии и последующем наказании 80 участников и соучастников преступления.

С. Дубнов пишет:

«…Начальники [Кагала – Д. К.] … будто бы получили одобрение от ружинского цадика Фридмана и дунаевецкого раввина Михеля…

<…>

Рассказывают, что 30 человек, «прогнанных сквозь строй», не выдержали шпицрутенов и умерли на месте экзекуции»[2].

Было ли со стороны Ружинского цадика прямое одобрение убийства, мы не знаем. «…Хасидский цадик Израиль [так у автора. – Д. К.] из Ружина, обвиненный в том, что он якобы дал «псак» (…раввинистическое разрешение) расправиться с доносчиками… При самом тщательном расследовании обстоятельств дела вина… не была доказана…»[3]

Тем не менее, судебные власти р. Исроэла арестовали. В тюрьме он провел почти два года – двадцать два месяца. После освобождения он вернулся в Ружин, однако жизнь его резко переменилась к худшему. Отныне начальство относилось к нему с большим подозрением. О почтительных визитах за советом более не могло быть и речи, зато регулярные набеги чиновников, обыски, вызовы в губернскую управу, неусыпный полицейский контроль – все это сделало жизнь Ружинского адмора весьма тяжелой. В конце концов, вместе с семьей р. Исроэл Фридман переехал в Бессарабию – в Бендеры, затем в Кишинев. Однако и здесь его не оставляли в покое. Ружинский ребе бежал за границу – на Буковину, принадлежавшую тогда Австрии. Еврейский историк Самуил Городецкий пишет по этому поводу:

«Бегство Ружинского цадика за границу еще более усилило подозрительность русского правительства, и оно стало добиваться возвращения его, как если бы он был политическим преступником. Бессарабский губернатор сильно притеснял жившую в Кишиневе семью рабби Исроэла и грозил ей всякими репрессиями, если она не склонит беглеца вернуться в Россию.

[1] Пережитое. Сборник, посвященный общественной и культурной истории евреев в России. Т. I. 1908, раздел «Документы и сообщения». – С. 1 – 2.

[2] Пережитое. Сборник, посвященный общественной и культурной истории евреев в России. Т. I. 1908, раздел «Документы и сообщения». – С. 7.

[3] Йоханан Петровский-Штерн. Евреи в русской армии. 1827 – 1914. М.: Новое Литературное Обозрение, 2003. – С. 57.

Татьяна Манова

ВСТРЕЧА
 

Ей было лет семнадцать. Август, официантка Линди ушла в загул, Пэм помогает в дядином кафе на набережной и со страхом и восхищением думает о взрослой красивой жизни, которую ведет Линди — смешливая, с тонкими смуглыми запястьями. Потом Линди умерла от передоза, и к тому времени смотреть на нее можно было уже только со страхом. Но до этого было еще четыре года, а пока дул бриз, хлопали тенты, и Пэм носилась с подносом, разнося пиво, колу, чипсы и жареную рыбу. Подвернув юбку в поясе, чтоб была покороче, пламенела щеками, воображая, что взгляды всех мужчин прикованы к ее коленкам. Люди приходили и уходили, дети оставляли на столах лужицы мороженного, взрослые — кучки летучего пепла и окурки в помаде.

Под вечер за столиком у балюстрады сели трое парней. Двое пихались, орали, тянули пиво и заливисто ржали, но Сэнди — вот как его зовут, Сэнди! — заказал фанту и, наливая, вот так же постучал — дзынь-дзынь! — о край стакана. Пэм услышала звон колоколов и, под шипение оранжевых пузырьков, влюбилась.

Как же поредели его волосы… А были густыми, волнистыми. Золотыми.

Вечером убежали на танцы, туда, где в раковине летнего театра на площади у мэрии играл оркестр. Топтались, тесно обнявшись, пили пиво и целовались, и такого счастья и гордости еще не было в жизни Пэм.

— Так как дела, Сэнди?

— Да нормально, в общем. Своя мастерская. Развелся год назад. Дети?.. Нет, не вышло, ну и к лучшему. А у тебя вот, гляжу, ребенок — кто, мальчик? А муж чем занимается?

— Муж объелся груш. Нет мужа… и не хочу, насмотрелась на мужиков… — Сэнди отвел глаза, и Пэм с наслаждением протянула паузу. — Да ладно тебе, бабы не лучше. Но часики-то тикают, вот и решилась. Тяжело, конечно, с деньгами, но мама помогает. Тоже рада: папа умер, сестра уехала, зато внук есть.

Поговорили о том, что все дорожает, что раньше в городе было веселее, а теперь-то все разъехались. Беседа шла принужденно, спотыкаясь о невысказанное.

Удивительно, что Пэм не изменилась, думал Сэнди. Повзрослела, конечно, но лицо такое же круглое. Тени под глазами. Пухленькая, маленькая и пушистая, как спелый августовский персик. Да, был август, хлопал полосатый тент над террасой кафе. Дже и Джо выделывались вовсю, но Пэм глядела только на него. Карими восторженными глазами. Он чувствовал себя взрослым, крутым и… как это?.. зажигательным. Дурацкое слово. Как золотой мальчик из американского мюзикла, вот как. Станцует, споет, прыгнет в роскошный «мустанг» — и только ветер в волосах. И Пэм на переднем сиденье. Или Дол? Повел он себя тогда по-честному — ничего такого, хотя мог бы… мог бы. Сэнди сглотнул. А вот потом получилось плохо…

Не стану спрашивать, почему он так со мной тогда, думала Пэм.

………………………………………………………………………………………………

………………………………………………………………………………………………..

Ирина Морозовская

«Колдунья»

Ирина Левинзон вызывает у меня глубочайшее почтение, увесистую признательность и пронзительную нежность.

Этот благородный коктейль чувств сильно усложняет мою задачу, ведь решительно невозможно выразить словами всё, что накопилось за десятилетия живого участия её песен в моей жизни.


 

Дина Березовская

ЛЮБОВЬ-МЕРЗАВКА

Серёже Грекову

Давно забыты наши драмы,
Что как печать на сургуче,
На сердце оставляли шрамы.
Лишь на просвет оконной рамы
Пылинки кружатся в луче.

Но где-то в уголке, в подсобке
Найдётся в нашем барахле
Цветок бумажный для растопки,
Печенье в жестяной коробке,
Немного рая на земле.

Рутина, будни с выходными,
Варить борщи, лечить мигрень…
Мы станем старыми, больными,
Родными,
Однокоренными,
Умрём в один прекрасный день.

А в двух шагах от преисподней
Зовёт меня — иди сюда! —
Любовь-мерзавка, злая сводня.
Я отвечаю «не сегодня»,
Что означает «никогда».

 

Яков Шехтер

Тайны  супружеской  жизни

пятая глава романа «Бесы и демоны»

– В деревне, где я выросла, – начал пани Эмилия, – жил колдун по имени Марек. Да-да, самый настоящий, и все жители его боялись.

Моравский иронически хмыкнул и снова пригладил усы.

– Если ты будешь надо мной смеяться, я не стану рассказывать.

– Не обижайся на своего старого мужа, моя дорогая, ты ведь знаешь, как я тебя люблю!

Он нежно взял жену за руку и поднес к губам. Водка начала свое магическое воздействие, и сварливый, вздорный пан с тяжелым характером менялся прямо на глазах.

– Знаю, знаю. Только ты вовсе не старый, – возразила Эмилия, – а солидный и мудрый!

Она нежно провела пальчиками по щеке мужа, и продолжила:

– Как и все колдуны, Марек ссужал деньги в рост, и половина деревня была у него в должниках. Он и в молодости слыл недобрым человеком, ведь хорошие люди не станут заниматься богопротивными делами, а к старости его характер совсем испортился. И задумал Марек извести род людской и начать прямо с деревни, в которой прожил всю жизнь.

Один крестьянин задолжал ему большую сумму. Колдун специально обращался с ним ласково, предлагал хорошие условия и ссужал еще и еще, пока долг не вырос до небес. Отдавать бедолаге было не с чего, и тогда Марек пригласил его к себе, напоил водкой и предложил сделку:

– Ты приносишь мне святую гостию из костела и сердце своего трехлетнего сына, а я списываю долг и дарю тебе сто золотых. Да-да, не смотри на меня так. Если ты не вернешь деньги, я заберу твою хибару и все хозяйство, а тебя вместе с семьей выброшу на улицу. Твои взрослые дочери, чтоб не умереть с голоду, пойдут на панель, а трехлетний ребенок все равно умрет, не выдержав голода и скитаний. На сто золотых ты устроишься, начнешь новую жизнь и родишь себе еще сына, а то и двоих. Дурная работа нехитрая, а жена твоя еще в соку.

Крестьянин принялся умолять колдуна, в ногах валялся, слезы горькие лил, только тот ни в какую. Или гостию и сердце или немедленно весь долг до гроша. Понял бедолага, что деваться некуда, и согласился.

– Ух-ты! – воскликнул Моравский. – Неужели сына родного загубил?

– Гостию из костела украсть было несложно, – отозвалась пани Эмилия. – А вместо сына он зарезал поросенка и принес Мареку его сердце. У нас в деревне говорили, будто внутренности свиньи и человека похожи. Я сама никогда не видела ни тех, ни других, но так рассказывали.

Из сердца и святой гости колдун изготовил снадобье и насыпал во все колодцы деревни. Он думал, что начнутся эпидемия, мор, но вышло по-другому. Свиньи, приходящие на водопой, начали дохнуть. Крестьяне быстро сообразили, что дело нечисто, перестали поить животных из колодцев, и падеж прекратился.

– Славная байка, – расхохотался пан Анджей. – За хороший конец можно и выпить!

Он встал, подошел к столику, на котором лакей оставил графинчик с водкой и осушил еще один фужер

Эдуард Бормашенко

Еврейско-русский воздух

Мне еще довелось подышать еврейско-русским воздухом, сейчас он, кажется, окончательно выветрился и пришло время подумать, из чего же он состоял. Ибо думать о том, чем дышишь почти невозможно, а сейчас самое время; того самого воздуха того нет уже и России, а и Израиле и подавно, но ты его еще помнишь. Разговор о русско-еврейском воздухе, как-то непреложно, нудно и тоскливо скатывается в визг, и сводится либо к «жиды уничтожили Россию» (возможны оттенки, любители под микроскопом отыскивают и находят разницу между Солженицыным и Прохановым), либо к «мы их учили, лечили, атомную бомбу им соорудили, а они нас…». В общем, плохо к нам относились.

Рефлексия на национальную тему сверх-тяжкое дело, но возможное. Национальный пласт сознания нависает вплотную над его темной, не проясненной и отчасти не проясняемой мифологической подкладкой. Кащеево царство национального вполне себя проявило в ХХ веке, ловко пристегнутое к политике хитренькими интриганами и полоумными визионерами, вроде Гитлера и Муссолини. В российско-еврейских отношениях все усложняется тем, что национальное не вполне отделимо от религиозного. Иудаизм и православие – национальные религии еврейского и русского народов, и в этом радикально отличаются от универсальных католицизма, ислама, буддизма и марксизма. Сращение национального и религиозного делают спокойное мышление на означенную тему почти невозможным, ибо упирается в главнейший для живущего и мыслящего вопрос: кто ты? Философ, являвший высочайший уровень рефлексии, Александр Моисеевич Пятигорский, полагал этот вопрос не философским, и ведущим к необратимой регрессии мышления: либо самоидентифицируйся, либо мысли. Но подобная позиция, представляет собою лишь один из возможных философских выборов, не более того. И вся философия Пятигорского уже во многом задана отказом ставить этот вопрос, и отвечать на него. Глубоко и спокойно (ведомый «non indignari, non admirari, sed intelligere») рассуждал на тему русское-еврейских отношений Александр Владимирович Воронель, добавлю и свои две копейки.

Катя Капович

НАС НЕ СПРОСИЛИ
Если не дорожить опытом жизни, то и не стоило рождаться в этот мир.
Встречаю в кафе Майкла Кремера, он говорит:
— Слушай, я все знаю – заходил к тебе в книжный магазин, мне сказали, что тебя уволили. Я как раз собирался тебе позвонить.
— Не уволили, а сократили, — отвечаю я.
— Неважно. У нас в писательском фонде открылась позиция – как раз для тебя!
— Поэта-лауреата?
— Немного пониже.
— Жаль. Что входит в обязанности?
— Приходишь к семи, расставляешь стулья, включаешь кофейную машину. В восемь начинают приходить писатели. Им всегда что-то нужно. Там ерунда всякая — разберешься на месте.
— Сколько платят?
— Двенадцать долларов в час.
— Я подумаю.
— Пока ты будешь думать, место уплывет! Лучше напиши заявление, я прямо сейчас занесу директору.
— У меня бумаги нет.
— Я понимаю. Напиши на чем-нибудь, я перепечатаю.
— А подпись?
— Воспроизведу.
Свой человек, думаю. Он и был своим человеком: Миша Кремер из Черновцов.
Я написала на куске оберточной бумаги: «Ввиду трудной экономической ситуации, я хотела бы работать в писательском фонде N в качестве…». И замялась.
— Как все-таки называется эта низкая должность?
— Работа хорошая, зря ты капризничаешь, — говорит Майкл обиженно.
— Ну, так как же?
— Хозяйка дома.
Я закрываю глаза: о, Боже! А ведь я могла бы приносить пользу!

Ольга Сирота

Большой Крыс

Моя мама, всю жизнь проработавшая с животными, обожает всех зверей без разбора. Крыса ли это, кот ли, собака — все они имеют право на кусочек маминой души. Я в этом смысле другая, по маминым словам — «не совсем ее дочь». Но и в моей жизни были моменты близкого знакомства, и даже общения, с представителями пушистого мира. Обычно, такое случалось на нашей даче в Аркадии, где я проводила самое счастливое время детства — летние каникулы…

Эта  история совсем не о домашнем питомце, но мне кажется уместным рассказать ее здесь. Есть в мире животных представители, которых трудно любить, но, совершенно точно, есть за что уважать. Для меня к таким животным относятся крысы. Причем не какие-то лабораторные, а самые настоящие, серые. Точнее, один их представитель — Большой Крыс.

Он жил у нас на даче, в почти достроенной моим папой душевой, питался забытым когда-то куском хозяйственного мыла и, в общем, ничем нам не мешал. За исключением самого факта своего присутствия — мы его страшно боялись.  Раньше нам как-то не приходилось тесно общаться с представителями крысиного семейства. Но душем и туалетом пользоваться все же хотелось, а Крыс позиции сдавать явно не собирался. Надо было как-то приспосабливаться, делить территорию.

Для начала нам пришла в голову гениальная идея лишить его питания. Мы убрали хозяйственное мыло, и Крыс немедленно проявил норов. Он стал рвать туалетную бумагу, разбрасывать мелкие принадлежности, короче, гадил, как мог, намекая на возврат любимого лакомства. Почему-то душистое мыло Крыс отказывался  есть наотрез. Наверное, это должно было заставить нас задуматься, но мы тогда намека не оценили, полностью отдавшись борьбе с оккупантом. Выдержав какое-то время характер, мы все же вынуждены были мыло вернуть, сдавшись под натиском крысиных аргументов.

Крыс пакостить прекратил, вернувшись к поеданию любимого деликатеса, причём ел не много, не наглел, справедливо полагая, что добавки не будет. А мы стали думать, как выживать в условиях рейдерского захвата нашей душевой. В итоге у нас выработалась простая в обращении система. Когда нам нужен был душ или туалет, мы громко стучали в дверь и, открыв ее, убеждались, что Крыс быстро улепетывает по трубе за кусок настеленного над душем потолка —  для нас временный доступ к удобствам был открыт. Когда милостиво предоставленная в пользование площадь освобождалась, было слышно, как он возвращается на отвоеванные позиции.

Так мы жили довольно долго, а однажды я  подзадержалась, принимая душ, и вдруг услышала тяжелую поступь прямо у себя над головой. Представьте себе степень моей убежденности в интеллекте нашего «хозяина», если я не только не попыталась выскочить наружу, а продолжила спокойно мыться. И была абсолютно уверена, что мне просто пытаются намекнуть, что я загостилась. Через секунду одна лапка схватилась за край потолочной плиты, затем вторая, а потом сверху свесилась усатая морда. На ней без труда читался упрек: «Что ж ты так долго-то? Я же жду уже вон сколько времени, а ты ещё здесь!» Я спокойно сказала: «Пошел вон, скотина». Крыс медленно повернулся, взмахнув длинным хвостом, и громко топая, с достоинством удалился. «Да, отъелся на мыле», — подумала я. Случись со мной нечто подобное раньше, я бы с визгом вовсю неслась уже прочь от злосчастного места. Но к тому моменту Крыс был настолько мною уважаем — не любим, заметьте! — что я совершенно спокойно осталась домываться, понимая, что он, в силу природной интеллигентности и хорошего воспитания, больше меня не побеспокоит. Постесняется.

Так мы и дожили в теплой компании это последнее лето нашей одесской жизни, а осенью, оставив дачу крысам, уехали за лучшей жизнью на Запад. Но с тех пор во мне поселилось уважение к этим серым существам как к наиболее интеллигентным представителям мира животных. Хотя я по-прежнему их не люблю.

 

Павел Лукаш

Павел  Лукаш

 

 

Пускай добра не ищем от бабла,

а только безобидное бла-бла

и далее, но далее сложнее,

прошу понять меня, как я тебя,

отчаянно, но не сплеча рубя, –

у нас уже есть вещи поважнее.

 

Я тут, как запасное колесо,

вторичен – ведь не Пабло Пикассо,

и всё же разберемся – или-или…

Любил табак, любил ходить в кабак

и не любил ни кошек, ни собак,

а вот они всегда меня любили.

 

Ну да, бывало разное, а то!

Ну разве что не выиграл в лото –

приветствовали, грамоты совали

и говорили «браво» и «виват»…

Но больше я ни в чём не виноват,

есть алиби – уснул на сеновале.

 

В стеклянном доме (всё – бронестекло)

тепло и, разумеется, светло –

совсем не то чтоб нечем поделиться,

хотя давно уже не склад идей,

не фабрика по выпуску людей,

а только размороженные лица…

 

И все-таки поверь, что эта дверь,

пусть даже заходил какой-то зверь,

когда-то отворялась без подвоха.

Теперь уже возможен карантин –

я стану собирателем картин,

тех, что сегодня продаются плохо.

2017