Шуля Примак

Соседи

анонс

 

Иногда Григорий смотрел на Марию и думал — как такое может быть, что женщина за сорок лет совсем не изменилась. Как она за все годы не растолстела, не согнулась, не покрылась морщинами. Он в свои шестьдесят семь чувствовал себя стариком, развалиной. У Гриши были залысины и серая неопрятная седина, а у Маши в курчавых чёрных волосах едва-едва пробивались тонкие серебряные нити. У Гриши с годами появился пивной живот и варикоз, а фигура жены по-прежнему напоминала гитару; тяжёлая работа каким-то неведомым образом пощадила её крепкие ноги и руки, только кожа её, и в молодости смуглая, с годами запеклась на беспощадном южном солнце. Мария двигалась плавно, говорила громко и ругалась с соседями задорно, как в молодости.

Они купили свой домишко в маленьком городе у самой границы много лет назад, и долго, — почти целую жизнь, — выплачивали за него ипотеку. Приходилось тяжело работать обоим, чтобы растить троих детей, оплачивать этот домик, требующий постоянного ремонта, этот палисадник, в котором Гриша повесил качели сначала для детей, а потом и для внуков, эту быстро ветшающую веранду, на которой стоял обеденный стол и старый диван, этот вечно облупленный забор, отгораживающий их от соседей, — такой же небогатой пары работяг с детьми, которые шумели до поздней ночи и держали мелких гавкучих собак.

Жилось Грише с Машей в этом доме с палисадником счастливо, но тяжело. Работали они оба на заводе. Платили мало, требовали много. Хватало заработков на самое насущное. Они за границей не бывали, и мебель не меняли до тех пор, пока дети не выучились и не были пристроены. А когда все трое детей обзавелись семьями и работами, закончилась, наконец-то, ипотека.

Можно было начинать жить. И они зажили! Они купили кровать с электроподъёмником матраса. Обновили кухонный гарнитур. Обзавелись новым столовым гарнитуром с дюжиной стульев, чтобы было куда посадить  детей, их пары, и внуков — одновременно. В самую последнюю очередь Гриша вышвырнул с веранды старый потрескавшийся стол и ненавистный пыльный диван. Их сменил набор садовой мебели из ротанга – стол со стеклянной столешницей, удобные полукресла и подвесной диванчик-качели.

— Мы тут будем завтракать каждое утро, — сказала Мария мужу, оглядывая обновлённую веранду. — Просто будем вставать пораньше и завтракать до наступления жары. Да?

— Да, —  ответил Гриша и заулыбался в седые усы, — мы же ранние пташки

Целый год и ещё месяц они действительно каждый день завтракали на веранде в самые ранние часы, по привычке просыпаясь ни свет ни заря. Зимой, когда лил дождь, пришлось, конечно, пропустить пару недель, но всё остальное время они усаживались по утрам с чашками кофе и нехитрым набором из салата, творога и бутербродов за новый стол; с наслаждением, не спеша, ели, рассматривая через разросшиеся у забора бугенвилии, как просыпается улица. Они жили на углу в самом начале улицы, и вся её жизнь проходила у них на глазах, перед домом. Так они узнавали новости, здороваясь с проходящими. Так находили и темы для дневных разговоров.

Сначала один за другим выезжали с улицы соседские автомобили – в большинстве соседи работали в других городах, и к семи утра разъезжались все добытчики. Чуть позже на работу пешком отправлялись те, кто смог найти возможность добыть пару копеек в их маленьком городке: в основном, это были женщины в возрасте, подрабатывающие уборкой и уходом за стариками.  Затем приходила очередь мамочек с колясками и школьников. Этих на улице было совсем немного; молодёжь неохотно селилась в старой части городка. Последней мимо калитки проходила соседка со своим визгливым пёсиком. Она, по меткому замечанию Марии, любила поспать, и раньше восьми утра её несчастный питомец на прогулку не выходил.

По субботам ранний завтрак супруги ели в полном одиночестве, улица спала допоздна. Но отсутствие пищи для разговоров в субботу скрашивалось особым меню, которое подавала Мария. Она была отменной кулинаркой, и на субботнем столе с утра были с полдюжины домашних салатов, и домашние пышные пирожки, и хала, блестящая мёдом на румяном боку, и творожная запеканка. А ещё Мария пекла апельсиновый кекс, благоухавший, как весенний сад.

Утро было тихое, толстые желтоклювые майны сварливо перекликались, расхаживая по забору, где­-то стрекотала поливалка, которую забыли отключить. Григорий сидел на диванчике-качелях и смотрел, предвкушая сладость неторопливого субботнего завтрака, как из распахнутой двери выходит Мария с полным  подносом в руках, почти такая же грациозная и стройная, как четыре десятка лет тому назад. Как робкие лучи ещё не жаркого солнца скользят по её смуглым рукам, пока она расставляет тарелки и миски, как снимает с халы белую салфетку.

— Как там говорили мудрецы прошлого: три вещи расширяют горизонты человека — красивый дом, красивые предметы и красивая женщина. Вот и я дожил, чтобы согласиться.

Полосатый уличный кот крался от калитки, посматривая на птиц, ветер позванивал керамическими колокольчиками, развешенными на ветках лимонного дерева, которое протянулось на их участок от соседей.

Внезапно раздался рёв моторов; на улицу с перекрёстка влетели несколько мотоциклов, а вслед за ними белый тендер. Гриша встал, чтобы взглянуть на происходящее, Мария оставила кофейник и последовала за мужем к калитке. Мужчины, выскочившие из тендера и слезшие с мотоциклов, рассыпались по улице, что-то выкрикивая. Потом раздался оглушительный звук, похожий на треск. В грудь Григория что-то ударило мощно и горячо. Мария закричала. Он успел обернуться на её крик; и последнее, что увидели его затуманенные чудовищной болью глаза перед тем, как свет навсегда померк, — как его прекрасная, его любимая, его ещё совсем не старая жена падает навзничь, раскинув руки, и её чёрные, блестящие, едва тронутые сединой волосы летят, как крылья, вокруг её простреленной головы.

Игорь Белый

                                                  анонс

             Пришёл однажды человек к Богу

 

  1. Пришёл однажды человек к Господу Богу.

– О Господи! – говорит. – Вот Ты трудился, не покладая… ничего. Отделил свет от тьмы, создал небо и землю, посадил растения, создал зверьков всяких – меня в том числе. Женщину вот мне сделал. Ответь, о Боже – почему ж так тошно-то?

– На вот тебе, на! – ответил Господь Бог. – Только не хнычь!

И дал Бог человеку снег.

 

     Посвящение ёлке

 

Разбираю новогоднюю ёлку

Ёлка знает, что во зло, а что милость,

И что нету от неё нынче толку –

Столько снега на душе накопилось.

А вот этот шар, что выгнулся зябко,

Цвета детства моего вместе с братом.

На торжественную ёлкину лапку

Его мама надевала когда-то.

 

Начинается февраль, и всю хвою

То ли снегом замело, то ли пылью.

Колокольчик мы купили с тобою,

Ну а шишку нам друзья подарили.

Этот шар почти нисколько не весит,

Сверху зелень, снизу цвета кармина.

Тебе было девять лет или десять,

Ты болела корью и скарлатиной.

 

Эту ёлку мы ведь выбрали сами,

И она, от января-староверца

Защищая нас худыми ветвями,

Все снежинки приняла близко к сердцу.

Подметаю пол у стенки и полок,

Только дальний угол мне незаметен,

Где иголки повстречают иголок,

Что живут там целый год меж паркетин.

 

 

  1. Пришёл однажды Господь Бог к человеку и говорит:

– Слушай, Я вот тут тебе недавно снег выдал. И что-то у Меня не сходится по смете. Откуда ты это взял?

– Ага! – говорит человек. – Ты тоже заметил!

– Ещё бы Я не заметил, – отвечает Бог. – Вот тут у Меня всё по списку: метель, позёмка, сосульки-снежинки. А это вот что такое, а?

– А это, – отвечает человек, – предчувствие праздника. Дарю!

     Карманный ангел

 

Кто прячет секреты в глухих закромах,

А кто под подушкой из ситца,

А я ничего не скрываю впотьмах –

Мне неинтересно таиться.

Но тайну мою даже при свете дня

Никто никогда не узнает:

Мой ангел в кармане живет у меня

И тихо на флейте играет.

 

Уже больше года в карман не возьму

Предмет, тяжелее пушинки.

Туда я вколол для комфорта ему

Иголку от швейной машинки.

Смывает ли дождь городские огни

Иль кружится снег постоянный –

Отныне в году лишь погожие дни,

Со мною мой ангел карманный!

 

Он так отзывается в жизни моей

На каждый особенный случай:

Любая удача теперь веселей

Под звуки мажорных трезвучий.

Не ладится дело, хромает строфа

Иль почта давно не приходит –

На флейте барочной тоскливое фа

Мой ангел карманный выводит.

 

Вчера поздно вечером я повстречал

Знакомого мне музыканта –

В пустом переходе метро он играл

Негромко на флейте анданте.

Скажи мне, кому ты играешь сейчас,

Какой ожидаешь награды?

Ответил он: «Скоро экзамен у нас,

И мне репетировать надо».

 

И вот я остался опять одинок,

Иголка ржавеет в кармане.

Я знаю, что мир мой имеет свой срок

И существовать перестанет.

Расколется небо, сметут города

Небесного воинства фланги,

И в громе их труб я услышу тогда,

Как славно играет мой ангел.

 

  1. Пришёл однажды человек к Господу Богу и говорит:

– О Господи! Вот Ты снабдил меня логическим аппаратом и научил критическому мышлению. И теперь я знаю, что всё имеет своё обоснование и научное объяснение. Всё работает, как часы, спасибо!

– Какого ж рожна тебе ещё? – спрашивает Бог.

– Да вот, понимаешь, – говорит человек, – Я умею отличить хорошее от плохого, земное от неземного, горькое от сладкого. Но вот не понимаю, где реальность, а где мистика. Не заложил Ты в мою конструкцию таких рецепторов. Что делать?

– Ну ты и зануда! – сказал Господь Бог и дал человеку ревербератор.

Дмитрий Быков

                                                           анонс

Председатель совета отряда

 

Борисов пришёл в восьмой класс нашей частной школы «Циркуль» не как нормальные новички – к началу учебного года, – а со сдвигом, к концу октября, перед осенними каникулами. В этом сдвиге тоже было нечто тревожное, логика не прослеживалась. Русичка Рита коротко и невнятно объявила, что к нам прибыл новый товарищ из-за границы, прошу любить и жаловать. Заграницей нас было трудно удивить, в «Циркуле» училась элита, но главным образом те, кто не усидел в Летово или Дубках. Народ вообще был пёстрый, и не сказать, чтобы благополучный: родители занимались деньгами, карьерами, иногда – если женились на молодых – друг другом (у нас полкласса была из таких семей: отцы после первых успехов обзаводились свежими подругами, а детей в виде компенсации устраивали в дорогую школу, где их не напрягали науками и часто возили в увеселительные поездки). Люди мы были тёртые, рано повзрослевшие, всякого повидавшие и обиженные на мир. До прямого буллинга доходило редко, но дружелюбия тоже не наблюдалось.

Борисов был высок, желтоволос и сосредоточен. Решились подвергнуть его дежурству. Это было у нас обычное развлечение, проба на слабину. Дежурство в «Циркуле» не предусматривалось, порядок в классах наводили специальные люди; во время перемен они быстро стирали следы маркера с белых скрипучих досок, после занятий профессионально мыли полы, приводили в порядок буфет и вообще делали всё, за что у состоятельных людей отвечает горничная. Борисову сказали, что в качестве новичка он должен после занятий вымыть пол и тщательно прополоскать губку. Некоторые новички, к общей потехе, принимались неумело мыть полы, другие залупались и получали по шее (либо, если сами могли дать по шее, перемещались на следующую ступень общества). Борисов выслушал информацию очень спокойно, глядя прямо в глаза Биргеру, который взял на себя инициацию, и сказал, как бы удивляясь незнанию элементарных вещей:

— Но меня не назначают дежурным. Я председатель совета отряда.

Никто понятия не имел, что это такое, но выглядел и звучал он так уверенно, что Биргер несколько опешил.

— Ну и что, — сказал он. — У нас тут без разницы. Пришёл —  значит, дежуришь. Это школьная традиция.

Слово «традиция» в последнее время объясняло всё.

— Это меня не касается, — холодно сказал Борисов. – Председатель совета отряда действует по регламенту.

Отец рассказывал мне что-то такое из пионерского детства (я поздний ребенок, и мой старик застал времена глубокого совка), так что термин был мне смутно знаком. Я помнил, что это нечто идейное и выборное. До новой пионерии дело не дошло, но быстро к ней катилось.

— Мы тебя не выбирали, — сказал я Борисову, чьё спокойствие начало меня бесить. Он казался старше всех наших. Глаза у него были интересные, ярко-зелёные с ржавыми пятнами. Казалось почему-то, что у него должны быть веснушки.

— Конечно, — сказал Борисов. — Вы и не могли меня выбирать. Это не ваша обязанность.

— А чья? — спросил Биргер.

— Этого вам знать совершенно не нужно, — ответил Борисов не нагло, а скорее сочувственно. Он как бы жалел нас, которым не нужно знать такую интересную вещь.

— Ну, вот что, — решил подбавить жару Гороховский, человек скандальный и обидчивый. — Быстро пошёл набрал воды, швабра в туалете на пятом этаже, вымыл пол и стёр с доски, потом доложился охране внизу и кыш из школы на все четыре.

— Ничего подобного не бывает, — странно ответил Борисов. Он держался так, словно за ним стоял не только школьный охранник, но и личный охранник, и ангел-хранитель. Он небрежно отодвинул Биргера и пошёл к выходу.

— Э, э! — крикнул было Биргер, но тут я почувствовал, что трогать этого человека не надо, что мы можем сделать себе хуже, и что даже победа над ним не доставит нам никакой радости.

— Оставь его, Семён, — сказал я по возможности презрительно. — Мэн не в себе.

Борисов остановился и внимательно на меня посмотрел.

— А позвони домой, — сказал он с тем же непонятным сочувствием.

— Кому? Тебе, что ли?

Как уже сказано, я был поздним ребёнком и всегда боялся, как бы чего не случилось с отцом. Старик был тогда ещё крепок и никогда не жаловался, но я его любил и беспокоился, когда он вдруг задрёмывал во время разговора или беспричинно вздыхал за обедом.

— Позвони, — повторил Борисов и вышел. За ним никто не приехал; я видел в окно, как он вышел из школы и с рыжей кожаной сумкой на плече неторопливо пошёл к выходу из нашего двора, в котором доцветали последние астры. У него был вид человека, который никуда не спешит и никогда не опаздывает. Он двигался сосредоточенно, — вот как я подумал о нём.

— Он ..нутый, — сказал Биргер.

— От..дить всегда успеется, — сказал я, и хотя мне не хотелось звонить при наших, набрал отцовский номер. Отец был недоступен, у него, вероятно, шло совещание, или его вызвали в министерство, куда вообще в последнее время дёргали часто — они всё время там теперь совещались, пытаясь остановить неизвестно что. Мне, однако, стало тревожно, даже руки вспотели; я набрал мать, но она не ответила. Старшая сестра была у себя в Вышке и знать ничего не могла. Я договорился сегодня идти с Гороховским к нему — проходить «Атаку дронов», но вместо этого вызвал шофера и рванул домой, сам себя презирая за идиотскую тревогу. Конечно, отец вернулся к девяти и был в полном порядке, мать была очень тронута моим беспокойством и сказала, что я добрый мальчик; но вместо того, чтобы возненавидеть Борисова, я ощутил, как говорил во время аттестаций историк Бархатов, неприятный трепет в членах.

Дело в том, что к чему-то такому шло, и важной частью этого была именно «Атака дронов». Мы как раз получили седьмой выпуск, рассылал её по подписке таинственный Мистер Рипер, жил он то ли в Израиле, то ли в Португалии, и кому-то даже отвечал на письма; я лично видел пару его посланий, предупреждавших о сумрачном и непонятном, но с непременным вкраплением пары точных слов и узнаваемых примет. Игра была очень так себе, но всегда обрывалась на самом таинственном месте, а следующий выпуск всегда начинался с другого, не менее таинственного. Герои каким-то образом участвовали в войне, ходили по разбомбленным городам, искали непонятные артефакты в виде обломков странной техники, инопланетной с виду, и иногда бесследно исчезали. Играло страшное количество народу, и кто-то, говорят, даже встречался в реале, но сам я ни на одну такую встречу пока не попадал. У меня было подозрение, что разведчик Глюк – девочка, причем красивая и опытная, что-то такое чувствовалось в её манере держаться, и я много раз ей намекал, что хорошо бы пересечься в «Неоне», исправно работавшем, несмотря на все ограничения, — но она туманно отвечала, что сейчас не время.

Катя Капович

 

Когда сирена за окном завыла…

Судный день 1973 года

В начале жизни школу помню я,
такой момент учения, вернее:
учительница с самого утра
сказала: «Пусть к доске пойдут евреи!».

Стоял октябрь, отбрасывая тень
на школьный двор с бетонною площадкой.
Стоял на свете детский Судный день,
в нём было шестерым мальцам не сладко.

Учительница, чёрт бы её взял,
в тот день речами, полными металла,
крушила сионистов наповал
и на врагов отчизны намекала.

Ну разве был врагом Аркаша Грин,
из класса самый лучший математик?
И Рая Коган – в чём виновна, блин,
была она? Коса и белый бантик…

Скажи мне, Боже, ну, с какой балды
все соученики в огромной массе
в то утро как набрали в рот воды,
пока мы у доски стояли в классе?

Или вот так: вернуть тот день и вновь
восстановить подробные детали,
спросить всех остальных учеников:
«Зачем вы с нами у доски не встали?»

***
Меня таскал в свой кабинет
член партии и друг народа:
«Чего коптишь ты белый свет
и потребляешь кислорода?»
В стране трагических крамол
не затаить бы нам обиду!
Ругай меня, мой комсомол,
храни меня, звезда Давида!
Подобная любой балде,
я занимала чье-то место,
где и бурчанье в животе
могли бы объявить протестом.
Безвинен, в сущности, парторг,
строчивший на меня доносы,
и лучше выдумать не мог,
чем эти веские вопросы.

***
Изучали язык, намечали маршрут
в те края, где у предков был строгий кашрут
и горели субботние свечи,
поднимал нас утрами отравленный гимн,
но маячил нагорный Иерусалим –
наизусть география встречи.

Продолжались проклятые будни в стране,
битвы за урожай, маршировки в окне,
комсомольские пляски в Колонном,
ожиданье ареста, ментов в галифе,
с деловым разговором о пятой графе
аккуратных гэбистов со шмоном.

В год, когда рассосалась тревожная мгла,
я на Ближний Восток направленье взяла,
поезд на Бухарест, ветра корчи.
Я была лишь одной из тех призрачных тел,
заполнявших в таможенных скобках пробел
среди граждан сгущавшейся ночи.

Впору на небе высечь ночной перелёт:
из египетской тьмы возвращался народ,
чтоб спуститься на землю пророков,
ибо сказано было: домой возвращу,
из галутного семени род возращу
ради жизни грядущих потомков.

Игорь Иртеньев

 

Картинка мира

 

***
Почему-то иностранцы,
Почему — не знаю сам,
В большинстве своем засранцы —
Сразу видно по глазам.
То ли дело россияне —
Там у всех из глаз сиянье.

***
Каин Авеля убил.
Чем был тот ему не мил,
Я не понял, честно говоря,
Что он с ним не поделил?
Чем уж так брат насолил?
Но, считаю, по любому – зря.

С той поры-то и пошло
По земле библейской зло,
Да и сам наш мир пошёл ко дну.
Жизнь была б куда милей
Если б просто пиздюлей,
Он тогда навешал братану.

Он, возможно, был бы рад
Отмотать бы всё назад
И начать всё с чистого листа,
Но былого не вернуть,
Остаётся лишь вздохнуть,
Да махнуть всем с горя по полста.

***
Эй, шма сюда, Израиля сыны,
Вот как, считаю, поступить нам надо –
Давайте общую построим баррикаду
И все с одной там встанем стороны.

Пора ломать замшелые клише,
Конфессия любая – дело вкуса.
Одним Моше, допустим, по душе,
Другие тащатся от Иисуса.

Допустим, я кошерного не ем,
А ты, к примеру говоря, трефного,
Да хрен бы с ним, там места хватит всем,
Лишь только бы хватило всем съестного.

И пусть возляжет с гойкой харедим,
А что там дальше будет — поглядим.

***
Пётр Первый, как известно, по матери был еврей,
И было у него пять дочерей.
А у каждой дочери,
В свою очередь,
По семь мужей,
Один другого хужей,
Да у каждого ещё и бабка еврейка.
Ну, доложу вам, семейка!

***
Спят мёртвым сном вершины горные,
Но не берет меня снотворное,
И маюсь до утра без сна я,
И, как заклятый, вспоминаю

Те нулевые, гулевые,
Веселые, притыловые,
Где вольный дух ещё не вытравлен,
И курс покудова не выправлен,

Где связи с миром не оборваны,
Езжай, лети в любую сторону,
И с блоком НАТО отношения
Столь далеки от ухудшения.

А это я, ещё не старый,
И больше скажем – бравый малый,
Вдоль по Никитскому бульвару
Иду в обнимку с Боссарт Аллой.

Уже не в статусе любовника –
Законно избранного мужа,
Душой в районе сороковника,
Пусть и полтинника снаружи.

И долг за дачу неоплаченный,
Ещё заснуть мне не мешает,
И этот, как баллон, накачанный —
Не всё пока ещё решает.

И молодёжь кругом патлатая
По клубам беззаботно скачет.
…А те двадцатые, проклятые
Лишь впереди пока маячат.

Велвл Чернин

Хазарин

 

 

Моя лавка – лучшая лавка в Рамле. Спросите кого хотите на базаре. Все вам скажут, что лучшая лавка — это лавка хазарина. То, что можно купить у меня, вы нигде не купите. Недаром ко мне приезжают со всей Эрец-Исраэль. Приезжают мусульмане, и христиане, и самаритяне, и, конечно, евреи – раввинисты и караимы.

Все мои покупатели богаты. Товар у меня дорогой, очень дорогой. В отличие от других купцов, я беру плату монетами неохотно. В монеты добавляют слишком много меди к золоту и серебру. Я люблю чистое золото, чистое серебро и драгоценные камни – алмазы, рубины, сапфиры и изумруды, и большие жемчужины тоже. Так надёжнее.

У входа в мою лавку разложен мой самый дешёвый товар – украшения, посуда, ткани, сладости, благовония и тому подобное. Самый дешёвый мой товар тоже дорог, потому что такого товара не найти во всей Рамле, во всей Эрец-Исраэль и, говоря по правде, во всем мире в эту эпоху.

Моя лавка открылась в 4630 году, то есть в 970 году по летоисчислению христиан. Это произошло через год после того, как русы захватили Итиль, столицу Хазарского царства, а Египет был завоёван войском фатимидов под командованием Палтиэля га-Нагида. Нельзя сказать, что я открыл эту лавку. Она сама открылась, как пещера, а я лишь нашёл её и превратил в свою лавку.

В глубине лавки есть невидимый силовой экран, не пропускающий никого из Х столетия. Экран я прикрыл простой занавесью, которую не задвигаю до конца. С одной стороны, это даёт покупателям знак, что не следует заходить дальше, а с другой – позволяет им увидеть, что у меня можно купить и оружие.

Да, я продаю оружие – не огнестрельное, Боже упаси, только холодное оружие и доспехи. Особенно охотно у меня раскупают японские син-гунто[1], казачьи шашки, парадные кортики ВМФ России и Украины, монгольские рекурсивные луки и стрелы к ним. Продаю я и металлические спортивные копья, всяческие топоры и ножи. Всё это у меня лучше, чем в других лавках. Однако надо признать, что и в них можно найти вполне приличные мечи, копья, луки, топоры и ножи. Не из-за этого оружия моя лавка слывёт лучшей лавкой в Рамле и даже во всей Эрец-Исраэль, а из-за доспехов. Только у меня можно заказать и купить большие и в то же время лёгкие прозрачные щиты; лёгкие и крепкие шлемы, защищающие всю голову, включая лицо, благодаря прозрачному забралу; лёгкие доспехи, защищающие не только от стрел и камней, но и от мечей и копий. Они доступны лишь самым богатым покупателям. Добывать их на складах полиции и армии в мою эпоху совсем не просто. Кое-что из таких доспехов можно достать в спортивных магазинах, там, где продают снаряжение для хоккея и американского футбола, но это, конечно, не то.

На базаре в Рамле можно встретить купцов из далёких стран – из аль-Андалуса, из Магриба, с Сицилии, с греческих островов, из Персии. Но я, без сомнения, самый экзотичный из них. Арабским, который служит основным языком для мусульман, самаритян и евреев, я владею очень слабо. Греческого, который сохранился у части местных христиан, и которым владеют купцы с Сицилии и греческих островов, я не знаю совсем. Я немного знаю латынь, но здесь это помогает мало. Я свободно говорю на святом языке. Это помогает мне в контактах с местными евреями и самаритянами, хотя их произношение звучит для меня очень странно, а нередко даже мешает пониманию.

Каждый в Рамле знает, что я придерживаюсь еврейской веры – ведь я прикрепил на входе в мою лавку мезузу. На футляре мезузы написано большими буквами – «Шадай», то есть «Шомер Длатот Йисраэль»[2]. Моя лавка закрыта по субботам и еврейским праздникам. Поэтому я всем говорю, что я хазарин. Это объясняет всё – и экзотические товары, и невиданные чары, не пропускающие чужаков вглубь моей лавки, и мезузу у её входа, и моё странное произношение на святом языке, и моё слабое знание арабского. Все слыхали о Хазарском царстве, но никто толком не знает, что там происходит. И так оно и повелось. Я Серхан аль-Кузар, Волк-хазарин. Там меня называет и эмир Шама — Менаше бен Авраам аль-Казаз.

Этот еврей, правящий Шамом, то есть Эрец-Исраэль и куском Сирии от имени фатимидского халифа, нередко приходит ко мне. Я не люблю удаляться от своей лавки. Несмотря на то, что я никуда не хожу без вооруженных, очень хорошо оплачиваемых и потому целиком преданных мне стражников, невозможно быть уверенным, что я вернусь в свою лавку. А ведь она для меня единственный путь в XXI век.

Для эмира Менаше я, естественно, делаю исключение. Когда он зовёт меня, я прихожу в его дворец. Я прихожу, конечно, не с пустыми руками, а с богатыми подарками, достойными величия эмира. Я приношу ему в подарок всё самое лучшее из того, что можно принести из моей эпохи в его. Однажды я подарил ему великолепное издание ТАНАХа. В Х столетии, когда книгопечатание еще не изобретено, это, несомненно, буквально царский подарок. Эмир долго дивился чудесному мастерству хазарский писарей. Он сразу же послал за своим старшим сыном Адаей, чтобы и тот увидел эту книгу и восхитился бы чудесным мастерством и умением…

Однако время от времени эмир появляется собственной персоной у входа в мою лавку, и я встречаю его благословением Господу, «который уделил из славы Своей трепещущим перед Ним». Однажды эмир Менаше ответил мне на это благословение печальной улыбкой и сказал:

— Вдумываясь в суть, я опасаюсь, что это напрасное благословение. Я не достоин его. Ведь я всего лишь эмир, назначенный халифом, который воистину достоин благословения Господу, «который уделил из славы Своей смертному», а благословения Господу, «который уделил из славы Своей трепещущим перед Ним», достоин лишь еврейский царь, который выполняет волю Бога Израиля на благо народу Его.

Я, конечно, тут же начал уверять эмира, что он достоин этого благословения, ибо именно он правит Святой Землёй на благо народу, пребывающему в Сионе, как ни один еврейский властитель до него в течение более семисот лет, со дней рабби Иегуды га-Наси.

Эмир Менаше принял мою лесть вежливой улыбкой. Открытая лесть – нормальная вещь в Х столетии. Но я почувствовал, что он не притворяется, а действительно всерьёз размышляет над тем, достоин ли он этого благословения, действительно ли он выполняет волю Бога Израиля на благо народу Его.

Я понимаю его очень хорошо, намного лучше, чем он себе представляет. Он первый еврей на протяжении почти девяти столетий, который правит страной своего народа. Это редкостное стечение обстоятельств, а не логическое следствие постоянного развития истории, которое вытягивает землю из-под ног народа Израиля.

[1] Армейские мечи Второй мировой войны.

[2] Страж дверей Израиля.

Бахыт Кенжеев

 

Головой об стену

 

***

шум ночного дождя отлетая паром от губ

мгновенно слабеет не докричишься на данную тему

оттого и подавлен вступивший в клуб

бьющихся головой об стену

 

точно ребятки точно именно что горох

о ту самую стенку возле которой щёки белее мела

где типа любви и правды лермонтовский пророк

провозглашал а публика не жалела

 

и не желала кидалась булыжниками смеясь

у неё свой интерес свои заморочки

дорожающие окорочка СВО на улицах грязь

стильное платье на выпускной для дочки

 

***

простоволосая пророчица кричит юродствуя «ату»

ей тоже вечной жизни хочется а не ухода в темноту

 

валяй красавица выхватывай врага что карпа крокодил

избыток славы геростратовой ночным витиям не вредил

 

ни в древности когда искусствами и златом тешилась война

ни в нынешние захолустные плутониевые времена

 

***

оправданный за недостатком улик

свинца или соли

апрель обнимающий солнечный блик

выходит на волю

 

ныряет подтянут и рыжебород

с неправдою в ссоре

в разверстую пропасть тюремных ворот

как в чёрное море

 

счастливец мой редкий не плачь не болей

могли б и повесить

а так полагается восемь рублей

а может, и десять

блажен пострадавший за честь без вины

которому в миске

вернули работу рубаху штаны

и место прописки

 

***

Давно уже не бог, не царь и не герой,

От судорог в ногах я пробуждаюсь рано

И открываю день нехитрою игрой,

Гоняя шарики цветные по экрану.

 

Купель иных забот, вселенная простых

страстей! Кто мается в окопах, кто – в оковах,

а я, блаженствуя, скукожился, притих,

вдыхая сладкий дым веселий подростковых.

 

Теперь мои друзья – русалка, леший, гном,

Да стопка крепкого. Машинку закрываю

И погружаюсь в сон, покуда за окном,

Смеясь, маячит ночь молочно-восковая.

 

***

у столба собачка мочится

лапку заднюю задрав

до чего ж сказать мне хочется

ей приветственное «ав»

 

не мечись бесповоротная

тварь в холере ли в войне

словно мелкое животное

беспризорное вполне

 

даже самый горький пьяница

принимаючи на грудь

шепелявит устаканится

обойдётся как-нибудь

 

до свиданья мироздание

сколько можно спать тайком

в потном зале ожидания

под «Варяга» с «Ермаком»

 

 

 

Эфраим Кишон

 

Русские идут!

 

 

— Уважаемый господин, я хочу быть первым, кто от имени правительства и его учреждений сообщит вам радостную новость: Горбачёв сдался!

— Свободный выезд евреев из России?

— Да, под предлогом воссоединения семей. Двадцать тысяч людей каждый месяц, начиная с после обеда в четверг. Они будут прибывать прямым рейсом из Москвы. Никакой промежуточной посадки, никакого статуса беженцев в США, никакого отсева по дороге, никаких проблем — они прибывают!

— Вот это новость! Можно мне поцеловать вас, друг мой?

— Разумеется.

— Наконец-то мы дождались… Но это точно?

— Что за вопрос?! Первые две тысячи уже прибыли сегодня утром в Лод и дожидаются исхода субботы. Остальные — в дороге.

— Пусть все приезжают. Неважно как, неважно когда, неважно зачем, лишь бы приехали. Все!

— Ура!

— Я всегда ждал этого, друг мой. Подписывал все петиции не глядя. «Отпусти народ мой!»

— Господин из России?

— Нет, я только сочувствующий. Какие это люди! Большие, здоровые, умеют выпить и закусить, радуются жизни!

— Да, они замечательные.

— А как они танцуют, поют целый день. И главное: в каждой семье два-три ребёнка.

— Точно.

— А какие они старательные, господин мой, какие дисциплинированные. Слава Богу, что они выросли при коммунистическом режиме. Для них привычно вставать спозаранку и сразу за работу. Эти евреи — сила! Просто спасение для нашей страны; говорю вам, это просто чудо. Они изменят карту нашего региона, оздоровят экономику, поднимут наш моральный дух, в общем — даже трудно предсказать их влияние на ход истории человечества.

— Три миллиона!

— Вы молодцы, наши руководители, слава правительству национального единства.

— Большое спасибо.

— Продолжайте в том же духе! Моё горячее благословение тысячам новых олим.

— Вы сможете передать его им лично.

— К сожалению, я уже поставил автомобиль в гараж…

— Не нужно никуда ехать, они идут к вам.

— Кто идёт?

— Русские идут.

— К кому?

— К вам. Ну, не три миллиона, разумеется, всего одна семья.

— У меня там нет родственников.

— Не важно. В эти дни каждая израильская семья должна принять одну семью из России. Вообще-то, я и пришёл, чтобы сообщить вам это.

— Это обязательно?

— Пока только по желанию.

— Так что значит «сообщить»?! Попросите меня…

— Мне показалось, что господин так рад…

— Конечно, рад. Я всегда был за советских евреев, даже когда ещё всякие пройдохи ехали в Америку. Меня не нужно учить! Дверь моей квартиры всегда будет широко открыта для могучего потока наших братьев из СССР; а как же иначе?

(Раздаются звуки пианино).

— Ого…

— Это Двора упражняется.

— Простите?

— Сейчас я вам объясню. Единственное свободное место в нашей квартире — это комната для гостей, но как раз там стоит пианино. Моя дочь дважды в неделю берёт частные уроки у госпожи Пресбургер, которая преподаёт также в консерватории. Мы два года ждали, пока она согласится взять нашу дочку в качестве ученицы. Поэтому сейчас я не могу отменить всё это…

— А что, нельзя ли передвинуть пианино в другое место?

— Я думал об этом. Но куда? В гостиной стоит большой буфет. А потом, вы пробовали двигать пианино — это вам не шутка…

Ирина Морозовская

Волшебник и клезмер

Странно, но писать о человеке, изобильно одарённом разнообразными талантами, особенно трудно — хочется бежать во все стороны сразу. Но тогда получится монография, а у меня только колонка об авторской песне. Но держаться в рамках почти невозможно — рядом с Игорем Белым всегда уносит в ту сторону, куда сейчас смотрит он, — и другим показывает. Какой-то мощный магический вихрь, всем телом ощутимый и захватывающий. А ты в центре циклона, в удивительном покое и безмятежности, — даже если случайно не провалилась, как обычно, в детство. Чаще проваливаюсь, — и оттуда Белый видится гигантом; как в детстве все взрослые кажутся очень большими.

Я мало разговаривала с Игорем, хотя слушала его много, при каждой возможности. Ведь что может сказать пятилетка взрослому дяде-волшебнику? Только попросить у него ещё кусочек чуда. И если меня попросят сказать об Игоре Белом в двух словах — это будут: «волшебник» и «клезмер». Как настоящий клезмер — странствующий музыкант, легко перелетающий по всему миру со своим верным инструментом за спиной. Как настоящий волшебник — состоящий из химически чистого волшебства, окутывающего слушателей, оставляющего их намагниченными надолго, возможно навсегда. Теперь Игорь чаще всего волшебничает в Израиле, и песни новые его — про то трагическое и страшное, чем живут люди прямо здесь и сейчас.

 

Давид Маркиш

Без дна

 

Память – вот, пожалуй, самое ценное из того, чем владеет человек. Деньги можно проиграть в карты или на бирже, паспорт потерять, совесть порвать в клочья и спустить в канализацию — а память при любом повороте останется при нас. Случается, что теряют и её — но это уже клинический случай.

Без тесноты и сутолоки память вмещает в себя всё наше прошлое, а то и глубже того. У всего на свете есть своя граница, но только не у памяти – она бесконечна, как сама Вселенная. В этом был безусловно убеждён Влад Маргулиес, книжный человек, достигший преклонного возраста и склонный ворошить своё прошлое в поисках утешительных воспоминаний и подбирать оправдания к давним поступкам, не вполне отвечавшим правилам этики и морали. Да, случалось с ним в жизни и такое, за что он себя время от времени корил и ругал – но нет ничьего прошлого без синяков; даже солнце не без пятен…

В своих розысках Влад погружался в старину предельно глубоко, хотя дна никогда не достигал, и границы памяти – рва или забора – не различал, сколько ни вглядывался. Где-то там, на окраине, в зыбком отдалении, располагались штучные, но отнюдь не стёршиеся воспоминания о детстве: постылая пионерская школа, полученный на день рождения самокат на подшипниковом ходу, «баклажанка» – рыжая икра, приготовленная из синих баклажанов. А поближе к началу жизни, вплотную к выползанию из тёмной норки на белый свет, он не умел подобраться: обзор был бел и гладок, как снежное поле. Такая первоначальная девственность даже несколько раздражала пожилого Влада Маргулиеса – ему хотелось бы поподробней зафиксировать свой приход в наш мир, но от него здесь мало что зависело: никто не помнил ничего. Слышанный где-то стишок

«Не помню, хоть убей,

А о Толстом — всё слухи,

Я запах отрубей

И руки повитухи»

Влад охотно принимал на веру: граф Лев Николаевич тоже, по правде говоря, не помнил ничего, хоть и обладал способностями куда как незаурядными.

Книжный Влад Маргулиес книги не писал, а читал – он работал художником-оформителем в издательстве для детей и юношества. Печатали здесь и «взрослые» книги, и учебники, но славились щедро иллюстрированными детскими, выходившими миллионными тиражами, разлетавшимися по всей гигантской стране – граждане упорно плодились и при большевиках. Жемчужное бремя успеха этих весёлых книжек лежало на плечах художника, и Влад нёс его с достоинством и лёгкостью. Все были довольны: и Влад, и издательство, и детки, не говоря уже об авторах книжек, зарабатывавших на сказочных тиражах бешеные деньги. Всё было бы хорошо и просто замечательно, если б не подозрительная фамилия Маргулиес, украшавшая золотоносные изделия – прозрачные, как слеза ангела, русские стихи для подрастающего советского поколения: «Кто стучится в дверь ко мне…», «Мы мышата молодые, Любим щёлки половые». Ох-хо-хо.

Итак, «Владимир Маргулиес» на титуле. Просто недоразумение какое-то. Ложка дёгтя в бочку нашего народного мёда. Но и без этой досадной добавки никак не обойтись: инородный Маргулиес считался, и не без оснований, лучшим рисовальщиком зверушек, без которых, как известно, не обходится ни одна детская книжка. Зайцы и лисы, бегемоты, крокодилы и Пипа Суринамская – все они вышли из-под его кисточки… И вот – загвоздка: фамилия! После разъяснительного нажима «сверху» позиции сторон благоразумно сблизились, и Владимир Маргулиес укрылся в тени безупречного псевдонима. Теперь портреты милых зверьков подписывал художник-анималист Владислав Мамонтов. На широкий круг знакомых эта замена, впрочем, никак не повлияла: Влад как был для всех Владом, так им и остался.

Бежало время, Ленин оставался живее всех живых в своём стеклянном сундуке на Красной площади, Россия обречённо догоняла Америку по надою молока. А евреи, к всеобщему, да и к собственному удивлению тоже, собрались на историческую родину, в Израиль. Пришла пора: вначале капля по капле, потом родничок пробился, потом ручеёк зажурчал. Тому, как всему в нашем мире, были причины, а за ними поспевали и следствия.

Самая главная причина заключалась в том, что в Пуримскую ночь, на Ближней даче, Сталин упал на пол и околел, не успев окончательно расправиться со своими евреями – выслать их всех поголовно, как было задумано, на Колыму. «Лежал впереди Магадан – Столица Колымского края» — это оказалось не про нас: вжимая головы в плечи, советские евреи тихо радовались чуду избавленья от гибели.

Радовались и Маргулиесы – папа Наум Соломонович и мама Клара Самойловна, а пятилетний Вова, по малости лет, не связывал затаённую радость родителей со смертью рябого демона на Ближней даче. Пройдут годы, и он узнает о причине родительского веселья. Всему своё время, и это, пожалуй, золотое правило нашей жизни.

Пыль немного улеглась, кровь подсохла – и власть объявила по радио: «Жить стало лучше, жить стало веселее!» Это была правда: при Сталине жилось ещё хуже. По траурной амнистии выпустили из лагерей целую армию уголовников, и они, размахивая кастетами и ножами, расползлись по стране, подобно ядовитой ртути. Потом наступила «эпоха позднего реабилитанса» — на свободу потянулись выжившие за решёткой политзэки и ссыльные. Понемногу проветривались мозги, развязывались языки. Публике почудилось, что политический климат меняется и наступает оттепель. Допускать бесконтрольное изменение климата и разрешать самодеятельные чудеса – это не входило в планы верховной власти; пришла пора очередной закрутки идеологических гаек. Распоясавшихся либеральных болтунов и низкопоклонников перед Западом стали ловить и сажать в тюрьмы и сумасшедшие дома. Дошла очередь и до «лиц еврейской национальности», предательски пожелавших променять советскую родину на капиталистический Израиль. Таких буржуазных националистов было немного, но они отравляли интернациональную атмосферу, и с ними надлежало бороться решительно и беспощадно, в лучших традициях большевиков. Так и делали: подогревали жидоморство, объясняли простым советским людям, кто тут воду мутит. И простые советские люди охотно понимали и организованно клеймили позором еврейских националистов. А те нащупали болевую точку режима – стали искать и получать поддержку у своих влиятельных западных собратьев.

Но угодившего к тому времени в тюрьму Наума Соломоновича Маргулиеса эта бодрящая поддержка обходила стороной.