Алексей Лоренцсон

С ТРЕХ  ШАГОВ И  БЕЗ  СЕКУНДАНТОВ

 

Уважаемая редакция!

В нумере 14 журнала «Артикль» вы любезно опубликовали материалец «Как это делалось в Москве», автором коего, во грехах своих тяжких, числится нижеподписавшийся. Означенный автор, видимо, сойдя с ума от скуки, решил прочесть в вашем журнале то, что некогда сам накропал. К своему совершеннейшему неудовольствию, оный автор обнаружил, что чья-то злокозненная рука внесла в его текст правку, выставившую оного автора полуграмотным выскочкой (коим он, возможно, является, но всеми силами желал бы это от публики скрыть).

Оная правка сделала ссылку автора на Табель о рангах из совершенно верной (в присланном вам оригинале) совершенно ошибочной (в опубликованном тексте). В присланном в редакцию тексте значилось:
«Уж не знаю, какой на себе чин по нативовской табели имел я, но точно не генеральский (куда там!) и не штаб-офицерский. Надо полагать, что-то в районе коллежского секретаря/поручика. Много — титулярного советника/капитана. А может и вообще до обер-офицерского не дотягивал» (конец цитаты).

Однако, после проведенной вами корректуры и редактуры, в преданном тиснению варианте вместо коллежского секретаря/поручика значилось «коллежского ассесора/поручика«, что превратило и без того не слишком вразумительный, но строго соответствующий исторической правде текст, в окончательную белиберду. К сведению уважаемой редакции: согласно Табели о рангах, чин коллежского асессора значился VIII классом, в армии соответствуя чину майора, а никак не поручика. Чину поручика (Х класса) соответствовал в статской службе коллежский секретарь, что и значилось в присланном вам тексте.

Появление столь злокозненной правки могло бы быть объяснимо свойством человеческой натуры запоминать тверже иных слова громкие и малопонятные: раз КОЛЛЕЖСКИЙ, так непременно АСЕССОР. Тем более, что чин этот всем нам памятен по такому свершению русской словесности как «Нос» Гоголя. Впрочем, странно, что почитатели творчества сего гения почли его не настолько, чтоб упомнить, что оставшийся без носа коллежский асессор Ковалев настаивал, чтоб его именовали именно МАЙОРОМ (чин штаб-офицерский) и наверняка бы требовал сатисфакции, кабы кто-то посмел разжаловать его в обер-офицеры, прозвав поручиком.  И вряд ли он принял бы за объяснение, что, сделав это (приравняв коллежского асессора к поручику), уважаемая редакция осталась с носом сама.

Нарочито странно и то, что из всех героев русской литературы, имевших на себе чины с определением «коллежский» (т.е. «министерский» в нынешних терминах), достопочтенные редактор и/или корректор соблаговолили запомнить исключительно асессора Ковалева, позабыв коллежского регистратора Самсона Вырина (чин XIV класса, низший в Табели о рангах, не являвшийся офицерским), коллежскую секретаршу Коробочку (как уже сказано, чин Х класса/поручик) и даже коллежского советника П.И. Чичикова (чин VI класса/полковник).

Приняв в расчет вышесказанное, надо ли говорить, сколь горькую и не заслуженную обиду нанесла своей злокозненной правкой редакция автору, выставив его на осмеяние почтеннейшей публики мало что безграмотным, но пыжащимся оной безграмотностью щеголять графоманом. И хоть в последнем (графоманстве) повинен сам автор, а не никак редакция, нанесенная ему обида требует приличествующей сатисфакции. При сем автор уступает обидчику натуральное право обиженной стороны выбирать род оружия.

Не соблаговолит ли уважаемая редакция прислать к автору своих секундантов с литром очищенной для согласования условий поединка к совершеннейшему удовольствию сторон.

Засимъ, остаюсь вашим и почтеннейшей публики покорнейшим слугою

Алексей Лоренцсон

 

 

 

Дина Меерсон

                         

 

У НЕГО, У ВЕТРА,  ТАКАЯ ХАРИЗМА

У него, у ветра такая харизма
Тянутся деревья, заламывая руки
У него свадьба, у него тризна
Что-то он скрывает, смотри, как крутит.

Наступает лето грудью жаркой
У Луны есть Солнце, у черешни вишня
Мне весны мало, мне себя жалко
Мне шепнул ветер кое-что личное

Кто стоит напротив, кто мне пара?
Ветер мой, ветер, ты один в поле.
Хочешь, буду хлебу твоему опарой
Хочешь, твоего сына принесу в подоле

Приобнял за плечи Ветер-одиночка
Юбки наполнил – паруса корвета
Теплой ладонью потрепал по щёчке
Улетел, бросил, оставил без ответа

Дождливая песенка

А на улице стоит дом
А по улице идет дон
Или в гондоле плывет дож
А на улице идет дождь

Поднимается зонтов звон
Разливается в душе дзен
За окном звучит дождя зов
Он спустился. Он уже здесь

Ветер мечется, лукав, бес
Пес по лужам без калош, бос
Быстрых капель перестук, бег
Их отмеривает сам Бог

Пёс ли, дож ли – спесь она ложь.
А на улице идет дождь

Что это все значит

Что это все значит
знать нам пока что рано
это Стена Плача
или опора Храма

Тучи не верят свету
солнце глядит иначе
то ли устало лето
то ли ушла удача

Мысли, их сбить в масло
света мне нынче мало
то ли свеча погасла
то ли звезда упала

А за спиной тени
Вот их переловить бы
Губы всегда в теме
шепчут слова молитвы

Время идет упрямо
день этот нам назначен
снова стеной Храма
станет Стена Плача

Евгений Деменок

Человек с безупречным вкусом

 

Словно не замечая усиливавшегося с каждой минутой дождя, пара пожилых людей молча стояла у дальней стены старого кладбища, пристально вглядываясь в полустёртые буквы надгробия. На фоне соседних оно выглядело необычно. Простой белый крест  более естественно смотрелся бы на любом российском кладбище; здесь же, на городском кладбище Карловых Вар, где чуть ли не каждое надгробие было маленьким скульптурным шедевром, он выглядел аскетично.

Мужчина, когда-то высокий и крупный, а теперь ссутулившийся так, как обычно сутулятся очень пожилые люди, снял с головы бейсболку и, взяв её обеими руками, прижал к промокшему под дождём бежевому плащу. Бейсболка тоже смотрелась в этих местах чужеродно – Карловы Вары от Нью-Йорка всё-таки отделяют тысячи километров.

— Папа, ты простудишься, – участливо сказала его спутница. Её светлый плащ тоже промок, как и причудливая чёрно-белая шляпка, служившая скорее украшением, нежели защитой от непогоды.

Державшийся на почтительной дистанции позади них молодой человек поддержал её:

— Давид Давидович, Мария Никифоровна права. Вы не для того два месяца лечились, чтобы под конец заболеть. Всё же ноябрь на дворе.

Молодой человек с трудом подбирал русские слова, произнося их с отчётливо выраженным балканским акцентом.

Давид Бурлюк молча надел бейсболку и с явной неохотой отошёл от могилы. Сделав несколько шагов, он внезапно развернулся и поклонился.

За воротами кладбища их ждал автомобиль, новая красная «шкода-спартак».

— Спасибо вам, Илья. До сих пор не могу поверить, что простые рабочие могут теперь бесплатно лечиться в санаториях, которые недавно были по карману лишь буржуазии, – сказал Бурлюк. – И могут себе позволить такие автомобили.

— Мой друг не простой рабочий. Он инженер, к тому же ведущий. Извините, он совсем не говорит по-русски.

— В таком случае мы перейдём на французский. Да, товарищ?

Водитель улыбнулся:

— Конечно.

Дорога до санатория «Есениус» заняла десять минут. В самом конце пути Илья спросил:

— Давид Давидович, почему вам так важно было увидеть могилу этого человека? Кто он для вас?

— Дорогой Илья, вы же пишете о Маяковском? Приходите к нам в четыре. Пойдём вместе к колоннаде, пить назначенную доктором Фридом воду. Заодно и поговорим.

К четырём дождь прекратился. Когда Бурлюки спустились в холл, молодой человек уже ждал их.

— Чудесная гостиница, – сказал Бурлюк. — В самом центре. Великолепно кормят и лечат. Уже в семь утра нас будит горничная – она приносит первую воду. Вы, чехи, молодцы – не отправили бывших хозяев в расход, как это сделали в России. Потому и порядок. Доктору Фриду, конечно, вряд ли хотелось расставаться со своим имуществам, но он продолжает работать по профессии. А кто может знать всё здесь лучше, чем он?

— Вы же помните, Давид Давидович, я македонец. Беженец. Но и меня тут приняли, дали возможность бесплатно учиться, а теперь вот за счёт государства отправили сюда лечиться. До сих пор в это не верю.

Они вышли из гостиницы и повернули налево, к колоннаде. Над рекой Тепла поднимался пар, утки перебирали ногами по дну, медленно идя против течения. Вдоль колоннады прогуливались пары, а всегдашние карловарские пальмы в кадушках пытались создавать иллюзию южного города. В ноябре это у них уже плохо получалось.

— Вы спрашивали, дорогой Илья, о том, кто этот человек. Я скажу, но сначала хочу поблагодарить вас за то, что вы рассказали нам об этой могиле, и за то, что уговорили своего товарища отвезти нас к ней.

Татьяна Алферова

 

ПОСЛЕДНИЙ УЧИТЕЛЬ

Несовершенных – ну, что лукавить и оправдываться – просто сбрасывали со скалы.

Божественная бездна: массив стеклянно-радужного темного базальта, под ним красные слои песка, ниже холодные синие пласты глины – а дальше сверху не видно. Они-то, сброшенные, видели и другое: отражение звезд, вкрапления драгоценных камней: смех сердоликов, задумчивость хризолитов, ярость рубинов и мудрость сапфира. Но падали быстрее, чем могли оценить то, что видят.

Они гибли десятками и сотнями – в пропасти. Если складывалось неприлично большое число несовершенных, приходилось придумывать причину. Истории нужна причина. История – это инвестиции в будущее, это важно и окупается с процентами. Причин для массовой гибели немного: эпидемия (что лучше и удобней всего, но не всем летописцам везет жить в период эпидемий), катастрофы, война, в конце концов. Можете придумать что-нибудь новенькое? Вперед! Даже если придумка неубедительна, важна новизна.

С душегубством медийных персон – известных за пределами своей области – обстояло проще, но тоже хлопот хватало. И отсутствие интернета в то время – благо. Любая сеть (как учитель не могу не обратить вашего внимания на первоначальное значение слова «сеть»!) запутывает.

Для убийства Пифагора сочинили мятеж в Метапонте, плодородной греческой колонии. Мирной, сыто-сонной. Ох, уж эти мне простодушные ахейцы! Фантазия переписчикам истории отказала – какой мятеж там, где лоза, засунутая почкой в землю, плодоносит уже в первый сезон? Там, где еды больше, чем можно съесть и продать, где рабы ленивы, а женщины – напротив?

Александр Македонский, конечно, выдумщик, но ничего лучше тривиального отравления аконитом – в духе Агаты Кристи – не придумал для убийства своего учителя Аристотеля. Сколько же Шурятка на свидетелей потратил, страшно представить? Но – деньги у него были.

Ученики Платона оказались честными, причин не придумывали: в анналах так и значится – убит учениками. Но это – удел безупречно совершенных педагогов, гениальных. Обычных совершенных учителей убивали просто так, без политических памфлетов, без лжи и резонерства. Без толчка в пропасть (божественную бездну) – просто резали. Как Александр 1 своего отца и магистра Павла 1, к примеру.

Со мной у них, ученичков, не заладилось. Я ведь средний, не гений, но и не дурной учитель.

Думаете, что этот миф – убийство учителей учениками – сродни прочим фантазиям? Не верите, не стану настаивать. Но зерна истины в любом мифе, как водится, прорастают. Хотя вода в горшке, где проклюнулись зерна, дурно пахнет.

Начиналось всегда одинаково: собирали талантливых детей. Учителя впадали в энтузиастическое неистовство и спорили, кто лучше научит. Те, что похитрей, основывали собственные школы, дабы исключить сравнение, хотя бы, в стенах школы. Это не спасало, вспомните о Платоне, Пифагоре. У них-то как раз собственные школы… Были.

Я учил и вне школы, иной раз одного ученика от младенчества до зрелости; и в гимназиях, сообща с другими, такими же наивными учителями, как я – в то время. Пока учил детей, сам учился у них и заражался юной энергией. Но за энергию надо платить, хотя бы и не по квитанции. Я запустил свое хозяйство, виноградники. Мне стала неинтересна плата за обучение, хватало восхищения, а времени – нет, времени не хватало. Моя жена, типичная рабочая лошадка, устала тащить дом на своем горбу, сделалась сварливой, после откровенно злой. Родные дети смеялись надо мной. О детях еще расскажу…

Феликс Чечик

 

 

ПОМОЛЧИМ,  ПОГОВОРИМ…

 

                     ***

На слух, как если бы — на вкус

я пробую словарь.

Расцвёл неопалимый куст

и задрожал, как тварь.

От «А» до «Я» словарь земли,

от «Я» до «А» небес,

мои печали утоли

игрой на интерес.

За столько лет — с собой в борьбе —

стоянья на кону,

я доверяю лишь тебе

и больше никому.

Я проигрался в пух и прах,

став прахом навсегда,

всем сердцем ненавидя страх,

как берега вода.

Я доигрался, замолчав

на миллионы лет,

как обязательство без прав

и без надежды свет.

И только после тридцати

(А. П. — кромешный срам?)

возник внезапно на пути

осенний лес, как храм.

От «А» до «Я», от «Я» до «А»,

не ведая границ,

слова шумели, как листва

под оркестровку птиц.

Зацвёл в угоду октябрю

неопалимый куст.

И я на птичьем говорю,

не размыкая уст.

                 ***

Тишиной осенних Бронных

укрывались, как плащом.

Вход в страну потусторонних —

посторонним воспрещён.

Наконец-то мы вернулись

ненадолго — навсегда,

в темноту безмолвных улиц,

как октябрьская вода.

Мы вернулись, потому что

доверяем только снам,

где промозгло и не душно

и соскучились по нам.

Посидим в кафе с Денисом, —

помолчим, поговорим,

доверяя только визам

перелётных окарин.

Посидим в кафе с Мануком,

заглядевшись на рассвет,

доверяя лишь разлукам

без которых встречи нет.

А потом, пока не поздно,

Возвратимся мы домой,

где тепло, пустынно, звёздно

предрождественской зимой.

Владимир Ханан

 

Рассказ

   В октябре прошлого года я ехал по делам из Балтимора в Нью-Йорк. На поезде. Время у меня было, и я мог себе это позволить. Лететь? – Нет. Наверное, я по натуре консерватор. Мне больше нравится, когда из одного города до другого, до которого несколько сот километров, едешь несколько часов, когда можно и отдохнуть и подумать. А не так: сел в самолёт и через час ты на месте. Короче, купил билет, зашёл в  своё купе и обнаружил сидящего там седовласого господина располагающей наружности. Поезд тронулся, и минут через десять этот джентльмен предложил: уж коль мы с вами попутчики, не познакомиться ли нам с вами, мистер, простите, не знаю вашего имени.

— Чарльз, – говорю я, — можете меня звать просто Чарльз.

— Эндрю, — говорит он. — Вот и познакомились. Должен вам признаться, Чарльз,  я часто езжу  и к тому же любитель пообщаться в дороге. А вы?

— Ничего не имею против, — говорю я. — Беда только в том, что собеседник я никудышный. Я, знаете ли, технарь, и голова у меня забита формулами и числами. У меня даже анекдоты в голове не держатся.

— Во всём есть положительная сторона, — говорит Эндрю. — Если вы любитель помолчать, то я, напротив, любитель поболтать, так что мы с вами можем провести время с обоюдным удовольствием. Как раз сейчас меня распирает одна история, которая просто просится быть рассказанной. И если вы не против, я вам её расскажу.

— Я весь внимание, — говорю я Эндрю, — рассказывайте, я с удовольствием послушаю.

— Ну, так слушайте. Много лет тому назад путешествовал я на своём старом «бьюике» по Среднему Западу. И, проезжая через какой-то заштатный городишко, остановился у некоего заведения – то ли маленькая гостиничка, то ли просто забегаловка, с целью перекусить, а заодно и отдохнуть, чего не сделаешь за рулём. Вошёл в зал, почти пустой, Только одна пара за дальним столиком и официант, он же, похоже, хозяин этого провинциального райка. Помню, заказал бифштекс, овощной салат и бутылочку пива. Хозяин принёс мне заказ и отошёл, но, смотрю,  мается в одиночестве, явно желая пообщаться. Я, как видите, человек общительный, а потому возражений не имел. В общем, он подсел ко мне и пошли обычные расспросы: откуда, куда и всё в таком духе. А я, в свою очередь: как дела, как справляетесь, народу, смотрю, мало… Что держит на плаву?

— Справляемся нормально, — говорит Гарри, так звали хозяина. — Уже несколько лет держим с другом это заведение и не жалуемся. В будни, конечно, народу не много, но по выходным хватает.  У нас тут рядом шахта,  так что по субботам и воскресеньям оправдываем всю неделю.  В общем, жить можно.

— Не думаю, что шахтёры народ весёлый, — говорю я, — не скучно с ними?

— Да нет, — говорит хозяин, — а кроме того ведь и приезжие бывают, вроде вас. Так что на скуку не жалуемся. А народ бывает всякий, иногда очень даже интересный. Вот, например, у меня каждый понедельник уже два года появляется один молодой человек. Видно, что культурный и явно не богатый. Каждый понедельник у меня утром перекусывает, и каждый четверг возвращается ближе к вечеру, ужинает и домой. Вот как-то раз я вижу, что парень не торопится, и мы с ним разговорились.

Оказывается, он начинающий писатель. По понедельникам возит свои произведения в соседний городок то ли в редакцию, то ли в издательство, я в этих делах не разбираюсь. Что, говорю, романы пишешь? Нет, говорит, не романы, а рассказы. Такой, говорит, у меня творческий организм, что мне интереснее всего писать именно рассказы. А романы, говорит, мне даже не интересны. Ну, а как, говорю, вам платят за эти рассказы? Оказывается, сущую мелочь. Так и бросьте, говорю, вы это пустяковое дело, ведь и ноги протянуть не долго. Вот сколько вы тратите времени на один рассказ? Это, говорит он, по-разному: иногда день, а когда и неделю.

«И за такое время такие деньги! – говорю я. — Да у меня уборщица больше зарабатывает. А знаете, пришла мне в голову мысль, я вашему делу не учился, но уверен, что написал бы рассказ максимум за полдня. Страниц пять-шесть – да запросто». Ну да, говорит он, это со стороны глядя всегда просто. А на деле иной рассказ романа стоит.

«А давайте, — говорю я, — мы с вами поспорим: вы уезжаете на четыре дня, а по приезде я выдаю вам рассказ, написанный за полдня. Я человек честный, не обману. И если вы считаете, что это мазня, я плачу вам пятьдесят долларов, а если признаёте его за рассказ, то полста долларов с вас». «Идёт», — говорит он; ударили мы с ним по рукам, и укатил он в свою редакцию.

М. Воскобойник, Н. Воскобойник

Часовщик

«Сглазили, сглазили… Да кто ж это тебя, голубчик, сглазил, как не ты сам же себя! Не ты ли говорил в субботу Зосеньке, когда прятали в сейф дамские золотые часики, медальоны и браслеты, что вот, мол, то самое процветание, о котором пишут в газетах, пусть полежит оно в сейфе до понедельника. Загордился! Вот и процветай теперь…».
В стене магазина зияла прямоугольная дыра, витринки с дешёвыми часами разбиты и опустошены, что еще полбеды, но ведь взломан сейф, дорогущий сейф английской работы, в котором лежали все золотые и позолоченные вещи. И ни одной пары часов не оставили, хоть бы ошибкой или по рассеянности.
В передней комнате магазина толпился народ. Были тут и знакомые: дворник и пристав, и незнакомые, верно, по сыскной части.
— Вы, Семен Георгиевич, уж не переживайте-то так. Вон побелели и губы трясутся, — обратился к хозяину магазина пристав. — Вещицы ваши застрахованы, слава Богу. У нас в грабеже никаких сомнений быть не может. В соседнем помещении ремонт якобы шёл. Дом-то старый, и здесь, — указал он на дыру в стене, — раньше дверь была, да вот заделали ее давным-давно и закрасили. Вы, небось, понятия о ней не имели. Через неё воры и вошли. А сейф вскрыли знатно. Засыпали в проёмец для ключа пороху и подожгли. Умельцы! А вы успокойтесь, коньячку, что ли, глотните, и завтра после полудня занесите в участок список всего украденного, а я подготовлю вам для страховой компании бумагу с полнейшим разъяснением. Мы, конечно, поищем, поспрашиваем, но шансов найти что-нибудь очень мало. По всему видать, серьёзные люди вас обчистили. А страховщикам не отвертеться. Не сразу, но заплатят.
Три года назад магазин Семена Георгиевича совсем не имел сейфа, и товар его даже не был застрахован. Прочная наружная дверь с хорошим английским замком защищала от пьяных и бродяг. А профессионалам в его часах не было никакого соблазна. Находились там два десятка стальных подделок под «Мозера» и «Павла Буре», что изготовлялись в Нижнем в безымянной мастерской. Оси механизма крепились не на рубинах, а в простых металлических втулках, отчего и работали пару лет от силы. Покупателями были заводские мастера, небогатые студенты и железнодорожные кондукторы. Магазин достался Семёну от отца – опытного механика, который зарабатывал не столько продажей часов, сколько их починкой. Семён чинить часы не научился и после смерти папаши мастерскую продал, а магазин оставил себе. Матушка, по которой он все еще скучал, скончалась, когда Семён учился в реальном училище, родственников у него не было, с друзьями после училища он расстался, а новых завести не пришлось, так что жизнь его была безрадостной и скучной.
Женитьба казалось привлекательным изменением положения. Но на ком попало Семён жениться не собирался. Приличная девушка с недурной внешностью и небольшим приданным, тысячи в две – вот что ему было нужно. Решить, как подойти к этому делу, Семён сам не смог и придумал посоветоваться со знающими людьми. По воскресеньям после заутрени обычно он пил кофий с французскими булками в кофейне Зеннера. Собирались там в это время солидные люди, давние знакомые его отца. Они серьёзно обсудили, как сыскать подходящую невесту, и решили, что Семёну стоит полистать страницы объявлений в «Вечерних Новостях». Конечно, следует поостеречься, но весьма и весьма порядочные девицы порой печатают там честные предложения. Так Семён и поступил.

Алина Рейнгард

УЛИЦА ИМЕНИ ПЕТЛЮРЫ

говорят,

евреи шли сорок лет?

а на сорок первый была война.

говорят,

в апреле приходит свет?

ну а в мае?

память про ордена?

у кого-то Песах, апрель в цвету,

из пустыни всех выведет Моисей…

ну а кто-то помнит, как там и тут

был чужим,

изгнанником был еврей.

что изгнанником!.. жертвой. концлагеря

тоже, так сказать, зажигали свет…

только страшной жутью была заря,

говорила вести: выживших – нет.

а ещё – свет выстрелов. Бабий Яр.

гордый фолк: петлюровцы, мол, в аду!..

да, погромы – раньше, всё знаю я,

но по улице с именем я иду

все того же Петлюры. огни Москвы

объявили проклятьем, горем, войной.

понимаю, что же. но как, как вы

говорить смогли, что фашист – герой?

 

что герой – Петлюра. Бандера. и

хорошо, не Гитлер. эй, Моисей,

ты евреев вёл до Святой Земли?

но в Израиле так же кричат «убей».

что еврей, что русский, что… ну… метис,

в этом городе боль, в этом мире – тьма.

где-то флаг печально, горько повис,

словно эшафот. словно жизнь – тюрьма.

 

я не знаю, как здесь сегодня жить.

слово против – вата! а за – укроп.

и о чем мне небо теперь молить?

чтобы снова смыл всех кругом потоп?

вся планета нынче – вроде войны.

говорят, евреи шли сорок лет?..

нам навек скитания суждены…

проливает ночь предрешённый свет.

 

 

 

Борис Камянов 75

историческая фотография сделанная Давидом Шехтером:

Анатолий Алексин, Эфраим Баух יבדל לחיים ארוכים Борис Камянов,  Яков  Шехтер, Иерусалим  декабрь 1994

 ОТ  И  ДО

Боря, а ты сам-то веришь, что тебе уже 75?

 

– На этот вопрос отвечу одним из последних своих офонаризмов: я чувствую себя мальчиком, впавшим в дедство. Не верю, когда перед сном смотрю на пустой графинчик, в котором с утра было поллитра пятидесятиградусной спиртовой настойки; не верю, когда по-прежнему реагирую на женские чары (прежде всего собственной жены, разумеется); не верю, когда вспоминаю свою молодость и убеждаюсь в том, что переживания тех лет так же сильны и ярки, как тогда.

Но не могу не поверить в это, когда узнаю о рождении очередных внуков и правнуков, когда вынужден посещать врачей, когда вижу, что ровесников вокруг становится все меньше…

  1. Ты поэт, пишущий на русском языке. Бывал ли ты в России после репатриации? Не возникло ли хоть раз сожаление, что ты оставил добровольно многомиллионную армию читателей и уехал в страну, где на русском языке тогда говорили несколько десятков тысяч человек?

– За сорок четыре года своей жизни в Израиле я побывал в России лишь однажды, летом девяностого года, проведя в Москве месяц. После этого никакие соблазны не смогли заманить меня туда еще раз. Процитирую фрагмент из своих мемуаров «По собственным следам», опубликованных нью-Йоркским издательством «Liberty»: «Если и была у меня в Израиле ностальгия по “малой родине”, то после этого визита она прошла, как будто ее и не было. Редкие нотки узнавания, тонувшие в архитектурной какофонии последних десятилетий, не составляли мелодии, напоминавшей о прошлом, но лишь раздражали своим трагическим звучанием и явной неуместностью в обстановке общей торжествующей бездуховности».

Никаких сожалений о своем отъезде из России в Эрец-Исраэль у меня никогда не было, да и никакой «многомилионной армии» читателей там в семидесятых уже не было, а сейчас – тем более. Немногие россияне, интересующиеся поэзией, находят мои стихи и в Интернете, и в коллективных сборниках стихотворцев обеих наших стран, да и книги мои многие гости Израиля увозят с собой на родину. Кстати, одним из итогов моей тогдашней поездки в Россию стало издание сборника стихотворений «Исполнение пророчеств» невероятным по тем временам тиражом: десять тысяч экземпляров, из которых восемь тысяч остались в России. Сегодня о подобном можно только мечтать: стихи и в России, и в Израиле, и в странах Запада читают единицы…

  1. Ты не просто религиозный, а практикующий еврей. Каковы взаимоотношения между твоей русской Музой и еврейским Б-гом?

– Я не очень понимаю, что такое «практикующий», – по-моему, это то же самое, что религиозный. Тот, кто признает существование Всевышнего, но не исполняет Его заповеди, может называть себя верующим, приверженцем традиции, но не более того.

Моя Муза может считаться русской только по той причине, что я пишу по-русски. На самом деле стихи мои – стихи еврея, и не только потому, что я исповедую иудаизм и еврейская тема – одна из основных в моих писаниях. Мне кажется, что они еврейские на генетическом уровне: точно так же, как, увидев меня, любой непременно признает во мне еврея, он безошибочно определит это и по моим стихам. Так что у них есть шанс остаться на какое-то время фактом одновременно и русской, и еврейской литературы, и оба этих начала уживаются в них, по-моему, вполне мирно.

  разговаривал  с Борисом Камяновым  Давид Шехтер

 

                                                         ЕДИНСТВЕННАЯ ПОПЫТКА

из новой книги избранных стихотворений «От и до»

 

 

Я давно сошел с дороги к раю,

Жил вслепую долгие года.

И одно определенно знаю:

Праведником не был никогда.

В старости я обречен на муки:

Хворями плачу я за грехи.

В радость только маленькие внуки

Да еще – внезапные стихи.

Пусть в итоге прибыль, пусть – убытки.

Сможет ли Господь меня простить?

Но вот скидки для второй попытки

Я не стану у Него просить.

Изменить себя я не сумею.

Прошлое забвенью не отдам.

Если в нем о чем-то пожалею –

Значит, всю судьбу свою предам.

2019

Алексей Цветков

      ЭДИП В КОЛОМНЕ

 

                  * * *

теперь короткий рывок и уйду на отдых

в обшарпанном 6-motel’е с черного въезда

визг тормозов и время замирает в потных

послеполуднях жиже жить не сыщешь места

какой-то шибойген или пеликен-рэпидз

всплески цветных галлюцинаций на заборах

окно в бетон на стене трафаретом надпись

то-то и то-то паркинг в пыльных сикаморах

платишь индусу в субботу сколько осталось

или в календаре переставляешь числа

ящик на кронштейне звездный след это старость

годы которым в уме не прибавить смысла

солнце летит болидом за дальний пакгауз

точка где исчезну и уже не покаюсь

щелкнешь пультом и в кильватер ток-шоу теннис

а поскольку лето в календаре постольку

звон цикад я вчера через дорогу в denny’s

слышал про озеро в пяти часах к востоку

взглянуть бы раз но движок у доджа ни к черту

ремень вентилятора источили черви

пергидролевая за стойкой взбила челку

не для меня конечно да и мне зачем бы

кофе разит желчью носок изъездил вену

запор на заре потом понос на закате

озеро-шмозеро вообще не шибко верю

ничего не бывает витгенштейн в трактате

написал как отрезал каждому известно

правило мир это все что имеет место

озеро мичиган заветный берег жизни

так далеко на сушу отшвырнуло бурей

не был в йеллоустоне где медведи-гризли

в сущности то же что и европейский бурый

где-то америка башни вновь по макету

гадай в шибойгене переживут ли зиму

нынче было знаменье как баньши макбету

на коре кириллицей костя сердце зину

дрогнуло перед взрывом что земля большая

сердце истекло любовью к родному краю

но уже все равно потому что вкушая

вкусих мало меду и се аз умираю

в городке которого не припомнит карта

на крыльце мотеля в подтяжках из k-mart’а

                         * * *

 

толпа не знала времени отъезда

окрестными теснима небесами

откуда башня падала отвесно

с мерцающими как ручей часами

толпа листвой шумела и дышала

она жила бегом как от пожара

но нашему прощанью не мешала

пока ждала и время провожала

благословенны юности руины

в районном центре солнечного круга

на станции где мы тогда любили

без памяти и все еще друг друга

там пел в толпе один невзрачный видом

с гармошкой и в нестиранной тельняшке

прикинувшись вокзальным инвалидом

эскизом человека на бумажке

пускай тогда он не глядел на нас но

отсюда видно чьих коснулся судеб

поскольку пел о том что все напрасно

что все пройдет и ничего не будет

но мы ему не верили конечно

а солнце дни усталые верстало

чтоб доказать как утверждал калека

что все прошло и ничего не стало

так все сбылось и ничего не страшно

остался свет но он горит не грея

и там на площади осталась башня

с дырой откуда вытекло все время