Шинель, или гений места
Прощай же, книга! Для видений
отсрочки смертной тоже нет.
С колен поднимется Евгений,
но удаляется поэт.
И всё же слух не может сразу
расстаться с музыкой, рассказу
дать замереть… судьба сама
еще звенит, и для ума
внимательного нет границы
там, где поставил точку я:
продленный призрак бытия
синеет за чертой страницы,
как завтрашние облака,
и не кончается строка.
Владимир Набоков
Иногда мне кажется, что весь этот сырой и блестящий город на мне одном и держится: пока я мечусь тут по петербургским площадям, делая свое дело, гнилое финское болото не может поглотить здания, улицы, людей на них. Глупая мысль? Уж всяко не глупей любого другого предположения о том, почему это место до сих пор не пусто.
Писатель, если он настоящий, создает собственный мир, живущий по неочевидным, но раз и навсегда определенным законам, и чем талантливей писатель, тем этот мир сложней, прочней, обширней, интересней. Мир, созданный писателем, имеет некоторый потенциал саморазвития. Насколько этот потенциал конечен? Непонятно. Очевидно, что до нашего времени многие миры смогли дотянуть в состоянии весьма бодром, и об их апокалипсисе пока и речи быть не может.
Всё бы это было одной сухой теорией литературы, но… Талантливые писатели творят свои собственные миры, а вот гении действуют непосредственно в нашем мире. Для того, чтобы побывать во вселенной Толкина, люди переодеваются в «эльфийское», бегают по лесам, едят «путлибы», принимают соответствующие препараты. Для того, чтобы попасть во вселенную Гоголя, ничего делать не надо, она и так реальность, данная нам в ощущении.
Вот невысокий – не высокий, не низкий человек, ласково оплетая нужными словами, предлагает вам, по всей видимости, выгодную сделку, – не Чичиков ли это? Нет, нет, конечно, будь это настоящий Чичиков, вы бы даже не заподозрили. Как уже – было дело – не раз принимали за чистую монету вдохновенную брехню Хлестакова.
Ну да не о Чичикове и Хлестакове речь…
Самый страшный персонаж русской литературы – Акакий Акакиевич. Разве не Вий, спросите вы? Нет, конечно! Вий – страшен, но Вий действует строго по правилам, у него регламент, он появляется в положенное время в положенном месте. Тот, кто среди ночи отправляется в церковь, где стоит гроб с телом ведьмы, знает, что будет страшно, он и направляется на встречу с Вием, он даже удивится и разочаруется, Вия не встретив.
Иное дело Акакий Акакиевич – он появляется внезапно, когда и откуда не ждешь, и так же внезапно исчезает, оставив свою жертву разутой, раздетой – нагой посреди ненастной петербургской ночи. Куда пойдешь в таком виде, несчастный человек? Каждому человеку должно быть куда пойти…
Настоящий страх не терпит никакой готичности, романтичности, в конечном счете, красоты и достоинства. Страх тем сильней, чем унизительней.
Вий убивает Хому Брута потому, что если оставить философа в живых, то он выйдет поутру из церкви, отряхнется, выпьет горилки да завалится дрыхнуть, а проспавшись, соберет пожитки и, довольный приключением, вернется в Киев. Еще надоест всем бурсакам на дружеских пирушках своими рассказами: «Поднимите мне веки! Поднимите мне веки!»
Акакию Акакиевичу нет нужды убивать своих жертв, они после встречи всё равно уже не жильцы: страх медленно, но верно доест их до конца, доведет до могилы или до скорбного дома. А ты что думал – шинелькой откупиться?
Акакий Акакиевич продолжает существовать в зимнем Петербурге, как будто исчезая на лето, впрочем, что оно такое, петербургское лето?
– По́льта, по́льта, – жаловался старик, раскладывая на диване добычу нынешней ночи, – материал – название одно, раньше хоть был настоящий драп…
Эпохи несколько раз сменились, а Башмачкин только и заметил, что старые добрые шинели вышли из моды: замучаешься, выслеживая чего-нибудь теплое, достойное, качественное…
Во всем, что не касалось ночных охот, Башмачкин вел жизнь тихую, неприметную: российская бюрократия невредимо прошла через все потрясения войн, революций, и продолжала обеспечивать своих адептов небольшой платой за бесполезную работу. Если Акакия Акакиевича спросить, то вряд ли он сможет доходчиво объяснить, чем он занимается сейчас и так ли это отличается от первых лет его беспорочной службы. Переписываем, брат, переписываем!
У Акакия Акакиевича были среди букв свои любимцы, фавориты. Какие именно?
У человека с таким именем-отчеством логично предположить особое отношение к букве «А». С этаким задорным хвостиком. Или наоборот – во всей строгости написания.
Какие еще буквы? Сколько же всего важного мы не знаем даже о самых известных персонажах!
По Петербургу ходили слухи о злоумышленнике, орудовавшем в районе Калинкина моста, его пытались ловить и, наверно, поймали бы, если бы не была напечатана повесть. У полиции появился законный повод, не разбираясь, объявлять все дела о пропавших шинелях литературной шуткой.
Погулявшие прохожие, которые становились жертвами Акакия Акакиевича, наутро не могли сообразить, куда подевалась верхняя одежда, а из людей трезвого поведения в полицию шли немногие, и то лишь затем, чтобы получить дополнительную долю унижений.
Впрочем, несколько лет назад Башмачкин совершил ошибку, едва не ставшую для него роковой: соблазненный золотыми погонами, он не удержался и сдернул шинель с полицейского генерала – добротная была вещь, давно таких не попадалось. Придя домой, Акакий Акакиевич не на шутку перепугался: еще бы, теперь выставят на площадях посты, теперь выследят ночного добытчика, арестуют, вышлют, а он вдали от Петербурга не выживет, это уж как пить дать.
Акакий Акакиевич не преувеличивал защиту, данную ему Гоголем: писателю что? – новую повесть напишет, нового героя выведет. Несколько раз Башмачкину приходилось быть крепко битым, когда его подводило чутье и он нападал на людей решительных и без воображения. Однажды его, не разобравшись, загребли вместе с буянившей компанией, у предводителя которой наш герой попытался стянуть снятое в пьяном угаре, волочившееся по петербургской грязи великолепное пальто какого-то чудесного, прям-таки изумрудного цвета.
Несколько дней подряд Акакий Акакиевич клял себя на чем свет стоит за то, что не смог удержаться от генеральской шинели. Впрочем, никакого ужесточения режима на площади, где обычно охотился, он не заметил. Окончательно успокоил его портной, заявивший, что шинель явно неуставная, то есть этот генерал – самозванец.
Башмачкин прекрасно понимал, кто он такой. Мало кто так же хорошо понимал о себе, затратив так мало усилий. Не любивший читать по-печатному, он всё же взял в библиотеке книгу и с большим удовольствием прочел о себе. «Аттестовали меня знатно», – удовлетворенно пробормотал Акакий Акакиевич.
Башмачкин не заносился до шляп, не опускался до сапог, интересуясь исключительно мужской верхней одеждой. Нет, был позорный случай… Когда мода окончательно сошла с ума и женщины, не стесняясь, стали носить шинели, Башмачкин как-то раз не удержался, набросился на одну молоденькую с русыми косами в роскошной и не по росту шинели. Акакий Акакиевич вздрагивал при одном этом воспоминании: дурында заверещала так, что несчастный старик бросился в подворотню, не только не прихватив девическую шинель, но с испугу уронив коверкотовое серое пальто, добытое получасом ранее у солидного господина, стукача и сволочи, директора рыбного магазина, отчего пальто пропиталось неистребимым запахом копченой семги, которую директор продавал с черного хода всякому, кто знал пароль. С тех пор Акакий Акакиевич обходил барышень стороной, и никакая роскошь, будь она даже с собольим воротником, не могла его прельстить.
Понимал ли Башмачкин, что ремесло его не слишком отличается от ремесла убийцы, а если отличается, то не в лучшую сторону? Мало того, что жертвы Акакия умирали, они умирали страшно. Оставшись без облачения, душа человека смотрит сквозь себя, непокровенную, прозрачную, и видит истинный мир. Она уже даже на искажение, на какую-то несчастную интерференцию или дифракцию не способна. Мертвая душа.
Акакий Акакиевич не сразу осознал, что он убивает. К лишенному шинели генералу (тому, настоящему, первому) набежали доктора, отогрели, выходили, генерал просто немного присмирел, гонор порастерял, жить бы да жить, новые звезды получать. Не тут-то было! Присмиревший да без гонору – какой же он генерал? Началось медленное угасание, изничтожение. За год с небольшим генерал истаял, как кусок рафинада в стакане горячего чая. Присутствовавший на генеральской панихиде Башмачкин глуповато улыбался на протяжении всего действа.
Это генерал, к услугам которого вся медицина, год протянул, а свои братья, мелкие чиновники, – так те иногда прямо на площади насмерть замерзали. Покрытые снегом трупы распугивали прохожих, слухи распространялись по городу, и жители по возможности прекращали ночные хождения. Так что Башмачкин не любил тех, кто умирает сразу – гнилой народ с душой слабой, мелкой, нежизнеспособной.
Дьявол, предлагая человеку сделку, обещал материальное благополучие в обмен на душу; Башмачкин, никому ничего не предлагая, просто лишал человека собственности, тем самым убивая душу.
Удивительно, что при всем этом Башмачкин оставался абсолютно безгрешным; если бывает святость в таком вот непотребном виде – то вот вам она.
Акакий предполагал, кажется, что даже твердо знал, что он не один такой: где-то бродили по Невскому проспекту поручик Пирогов и художник Пискарев, время от времени пролетал по черному петербургскому небу Вакула верхом на черте, появлялся в различных видах Нос, пробегали говорящие собачки, существа вздорные, но с некоторой претензией на возвышенность. Никогда Акакию не хотелось повстречаться со своими собратьями. Впрочем, он был уверен, что даже случайно столкнувшись, они не узнают друг друга: мало ли какие люди и собаки странно себя ведут.
Жил Башмачкин в большой коммунальной квартире неподалеку от того самого Калинкина моста, жил тихо, мирно, стараясь не привлекать к себе внимания. Квартира была – сущий проходной двор, жильцы подолгу не задерживались, так что никого не мог удивить насельник угловой комнаты, занимавший жилплощадь без малого двести лет.
Если соседи интересовались, откуда такое странное имя, то, по-оккамовски не умножая сущностей, отвечал, что родители были большими любителями Гоголя. То есть сам рекомендовался литературной шуткой.
Бюрократия наша весьма опростилась: не стало цветастых обращений – благородий да превосходительств, не осталось верноподданнических красот стиля, пропала продуманность межведомственного макиавеллизма – всё свелось к голой утилитарности и скучной поденщине. Как ни любил Башмачкин свое писчее дело, но и он начал скучать над очередной запиской, которая, утеряв последний смысл, стала частью канцелярского белого шума.
От осинки не родятся апельсинки, происхождение имеет значение, генетика – не лженаука. Так, будучи частью литературы, Башмачкин постепенно к литературе приспособился, приноровился, вернулся. Началось всё с «Шинели», взятой с полки в целях самопознания, потом пошли другие петербургские повести, потом… ну, как говорится, все мы вышли из гоголевской шинели.
Акакия Акакиевича не особенно увлекал сюжет, он стал, что называется, эстетом, ценителем стиля.
Постепенно Акакий Акакиевич, и так любивший плевелы речи, начал потихоньку пописывать. Сначала робко, а потом и не без блеска, вовсе не без блеска.
Чехов уверял, что он может написать рассказ о чем угодно, да хоть об этой чернильнице, стоящей на столе. И ведь действительно мог. Акакия чернильницы не интересовали, другое дело – шинели! Вот о них, таких разных, но неизменно дорогих его сердцу, он готов был сочинять сколько угодно. Проза Башмачкина была предельно конкретна. Шерлок Холмс, изучая шинель преступника или его жертвы, посредством своей дедукции достигал верных и далеко идущих выводов: владелец недавно уволился из торгового флота, бывал на Сицилии и т.д. Сколь же проще было Башмачкину, которому, казалось, шинель сама рассказывала, причем не только о своем последнем, но и обо всех предыдущих владельцах, чьи приметы давным-давно истерлись, износились. Да что там владельцы – помнила шинель и о своем портном, и о низеньком чуланчике, где она созидалась, чтобы пойти по рукам, по спинам, грея своих посессоров.
Акакий Акакиевич писал так: сперва он долго рылся среди своих трофеев, ощупывая, обнюхивая, чуть ли не пробуя на язык, пока не останавливался на сюжетообразующей шинели, тогда он с некоторой торжественностью в нее облачался и приступал к делу: строка текла за строкой, рассказывались истории людей и вещей.
Одно время Башмачкину даже мечталась служба по чему-то вроде жандармской линии, где ему, маститому консультанту, приносят шинели подозреваемых, а он знай себе отделяет агнцев от козлищ: этот, мол, честный обыватель, а этот – шпион и враг государства. Но… Однажды Башмачкин нашел утерянную кем-то шинель. Он и мял ее сукно, и теребил воротник, и накидывал на плечи, но ничего не происходило – вещь молчала.
Будучи человеком основательным и ответственным, он зашел в магазин подержанного платья, перемерил там всё, что хоть как-то могло претендовать на звание шинели. Безрезультатно. Молчание польт.
Только собственноручно добытые шинели по-настоящему принадлежали Башмачкину и готовы были открыть ему все тайны бытия – от подкладки до самого воротника.
Душа писателя отличается от обычной тем, что она может накидывать на себя разные шинели.
Башмачкин – настоящий коллекционер. Те и только те шинели, которые достались ему, сохраняют изначальные свойства, остаются нетленны. Им, как говорится, сносу не будет. Не то же ли самое происходит с душами, которые Акакий Акакиевич обнажил, умертвил, вывел в своих текстах, в своих неопалимых «Мертвых душах».
***
Глухим ноябрьским вечером я выхожу из дома. На плечах – новехонькая, от удивленного таким заказом портного, шинель. Скучно на этом свете, господа.
Пойти, что ли, прогуляться до самого Калинкина моста?..