67(35) Давид Маркиш

Бедная Лиза

Никто Глеба Полоцка, инженера по водоснабжению и канализации, взашей из России не толкал – он сам снялся с места и уехал на историческую родину по зову сердца. А то, что зову сердца подпевал голос рассудка, так это понятно: на дворе стояли дикие 90-е годы, тут надо было, если хочешь выжить и уцелеть, ворочать своим помидором и прикидывать, что к чему и почему.

Русские люди, включая евреев, яростно добивались свободы; многие из них готовы были за это и пасть порвать. Глеб Полоцк тоже был за свободу. Коммуняки, беспрепятственно командовавшие всем, вызывали в нем устойчивое чувство страха с отвращением пополам; такое переживает человек, приближаясь к крокодилу.

Когда б эти крокодилы обитали только в Москве, а в Тамбове, предположим, или в Курске и духу их не было, Глеб, не мешкая, перебрался бы в тот же Курск. Но и там, в пыльных садах и палисадниках, отнюдь не соловьи чирикали, а шла оголтелая уличная борьба, в которой, в отличие от столицы, крокодилий хор был куда громче и мерзей, чем сольные выступления свободолюбцев. Да и Тамбов с его волками мало чем отличался от Курска, разве что в худшую сторону.

А жили ведь на свете свободные люди, пили чай с вареньем и ни в чем себе не отказывали! И происходило это не за тридевять земель, а почти рукой подать: в Тель-Авиве.

Ясно, что Глеб Полоцк израильский вариант из поля зрения не выпускал; и не он один. А его жена, по имени Люба, глядела в другую сторону. В Тель-Авиве ни чай с вареньем ее не привлекал, ни еврейская свобода. Восторженная эта Люба Мещерякова выступала на митингах и за русскую свободу, если понадобится, готова была броситься под танк. Честь ей и хвала: русский человек, к тому же в дальнем родстве с князьями Мещерскими, она целиком была предана своему народу, семьдесят лет страдавшему от бесовского гнета. Ее искреннюю ненависть к Бронштейну, Розенфельду и Янкелю Свердлову можно понять: только этих чужеродцев и не хватало в кровавом бардаке русской смуты! Я их тоже не люблю, хотя к князьям Мещерским, как нетрудно догадаться, не имею ни малейшего отношения…

К мужу своему Люба испытывала устойчивую привязанность, как лошадка к конюшне. Дом, это семейное гнездо, оклеенное добытыми с боем рижскими обоями, дом, где имелся гарнитур «Хельга» и облицованное дефицитным чешским кафелем отхожее место, не был для нее пустым звуком. Укреплением он для нее был, крепостицей на третьем этаже замызганной пятиэтажки в Мневниках – вот чем. И нежданно-незвано сюда могла нагрянуть только лишь Софья Власьевна, которую никто никуда не приглашал, а она вламывалась без спросу куда хотела.

Впрочем, у Полоцких ей лучше было не появляться ради собственного душевного спокойствия и для благополучия хозяев: на стене комнаты, прямо напротив входной двери, висел большой глянцевый плакат, где были изображены английские лорды во всей своей красе, заседающие на красных кожаных диванах, в высоком зале великобританского парламента Вестминстер. Тут было отчего опасливо задержаться дыханию: посреди Москвы, невдалеке от Кремля и Лубянки, английский парламент с лордами! Это ж надо!

Итак, в заключительные годы советской власти Люба вела себя отважно и бросала вызов. Ее беспокойная душа тянула ее и тащила в патриотическом направлении. Сказочный русский быт и уклад пленили воображение Любы Мещеряковой; возможно, тут сыграли свою роль княжеские корни. Она бы с подъемом влилась в мускулистое движение «Россия для русских» – когда б не Глеб. Но в Глебе Полоцке от патриотической России было разве что имя, а больше ничего.

В 60-е годы прошлого века налетело такое поветрие на московских евреев, стали они нарекать своих младенцев – новорожденных мальчиков – несколько необычными для нашей нации именами: Ермолай, Пахом, Глеб, Игнат. Встречались и Иваны, но редко. Родители Глеба, смирные евреи технического профиля, нарекли своего первенца таким интересным именем не без задней мысли: Глебу, надеялись они, да еще с такой нетипичной еврейской фамилией, легче будет пробиться в диковинной советской жизни, чем какому-нибудь Арону или даже нейтральному Саше-Мише. Глеб Полоцк. Ни с какой стороны не подкопаешься… Советская жизнь рухнула в одночасье, а Глеб остался Глебом.

Прилежно трудившийся в ЖЭКе Глеб Полоцк держался в стороне от людных политических собраний, хотя высказаться в узком кругу о преимуществах свободы перед несвободой был не прочь; страну лихорадило и трясло, от этой тряски у всех разлепились уста. Но пробиваться вперед, в первые ряды борцов за правое дело, у него не возникало желания: родовая память препятствовала – в 17-м году уже потрудились наши соплеменники выше крыши, да и страшновато было выходить на площадь – башку могли прошибить по запарке.

А Люба самоотверженно митинговала, мелькала по всей Москве, и Глеб ей в этом не препятствовал – бесполезно было. Впрочем, семейные отношения это никак не омрачало, шумная политика отступала перед душистой тишиной брака, а в холодильнике ЗИЛ всегда можно было обнаружить винегрет в трехлитровой кастрюле, дальше которого кулинарные способности Любани не распространялись. Но и это не мешало брачному союзу: не в котлетах с макаронами счастье! И гороховый супец, добываемый Глебом путем разведения в кипятке зеленого порошка из пакета, при благоприятных условиях мог послужить украшением стола.

Так, обрастая общим семейным панцирем на пути к светлым переменам, жила бы да поживала чета Полоцк, если бы не один досадный случай, явившийся, как это изначально повелось, пересечением двух закономерностей.

Дело заключалось в том, что Глеба Полоцка решили завербовать в стукачи. Кто так решил, понятно и без разъяснений – чекисты решили, хотя назывались они теперь по-другому: силовики. Но, как бы они ни назывались – хоть так, хоть разведчиками или контрразведчиками, – сила была за ними, а вербовка в стукачи входила в их обязанности. Специалисты по вербовке пользовались уважением начальства: кто больше навербовал, получал премию. Тихий муж Любы Мещеряковой был просто светящейся находкой для силовых уловителей, пройти мимо него было никак невозможно: Глеб мог немало порассказать о протестантах, их планах и их вожаках. А что он был мямля и сам ни в чем не участвовал, так это даже лучше: со стороны видней и незаметней.

Специалисты, в количестве двух, пожаловали к Глебу в ЖЭК, помахали у него перед носом своими корочками, выманили перепуганную жертву в близлежащую закусочную и завели там, за пивом, задушевный разговор.

Глеб Полоцк слышал про такое: еще с советских времен все эти задушевные беседы велись на один лад, как по нотам. Вербовщики представились без затей – Ивановичами; правый, мол, Петр, а левый Федор. Глеб им не поверил, но спорить не стал. Чего с ними спорить! Такой спор боком выйдет, и себе только хуже сделаешь…

– Сейчас, как вы сами понимаете, – без обиняков приступил первый Иванович, – мы переживаем критической момент.

– Нашей истории момент, – поддержал второй Иванович. – И мы все должны работать рука об руку.

– В смысле, помогать друг другу, – углубил мысль коллеги первый Иванович. – Для общего, конечно, нашего дела… Вы понимаете?

Глебу не оставалось ничего, кроме как кивать в знак согласия: ну да, понимаю.

– Ваша супруга, – продолжал развивать наступление второй Иванович, – связана с антигосударственными политическими группами и их вожаками…

– Тесно! – безжалостно уточнил первый Иванович. – Тесно связана!

Услышав это, Глеб сгорбился над своим пивом. Доигралась, кажется, Любаня! Беда!

– К ней мы как раз претензий никаких не имеем, – процедил второй Иванович. – Но ее приятели вызывают у нас серьезные опасения, – и, наклонившись над столешницей, он вонзил в глаза Глеба такой жуткий взгляд, от которого и у носорога душа ушла бы в пятки.

– Вот тут-то нам и нужна ваша добровольная помощь! – снова вступил со своей трелью первый Иванович. – Доверительная! Все, что вы узнаете от вашей супруги, передавайте нам. Слово в слово – а дальше мы сами разберемся! Мы идем к демократии, это же ясно – и никакие смутьяны нам не должны мешать! И в этом мы ждем от вас дружеской поддержки!

– Только не вздумайте нас убеждать в том, – грозно предостерег второй Иванович, – что вы нервный и по ночам выбалтываете все, что с вами случилось днем. По ночам вы спите сладким сном. Это нам известно, как и многое другое.

– Муж и жена – одна сатана, – то ли пошутил, то ли вполне серьезно сказал первый Иванович. – Она – вам, а вы нам. Вот и ладушки!

– Но она мне ничего не рассказывает, – вымолвил наконец Глеб. – А я не интересуюсь.

– А вы поинтересуйтесь! – дал указание второй Иванович. – Не интересуется он… Да это дело государственной важности! И кто тут ошибется или даст слабину, будет наказан по всей строгости закона.

«А если я откажусь?» – хотел спросить Глеб Полоцк, но не спросил. Он боялся этих костоломов, что одного, что другого, до одури и содрогания души. Такие посадят, а то и голову проломят кирпичом в подворотне. Раньше ему приходилось сталкиваться с чекистами только на страницах запрещенных книг, которые приносила домой Люба. Потом книги разрешили, но чекисты вроде попрятались и не высовывались. И вот они появились из своей тины и оказались куда страшней, чем казалось.

– От меня проку все равно никакого, – робко заметил Глеб. – Вы же, наверно, проверяли, сами знаете…

– Не судите себя слишком строго, – назидательно сказал первый Иванович. – Самокритика, знаете ли, тоже хороша в меру.

– Для нас каждый сознательный гражданин, в том числе и вы, представляет ценность, – подвел черту второй Иванович. – Государственную ценность.

«Значит, я государственная ценность, – тоскливо подумал Глеб. – Попробуй тут откажись… Надо соглашаться, а потом их обмануть как-нибудь. Все равно плохо».

– Вот тут подпишите о неразглашении, – первый Иванович протянул Глебу лист бумаги с несколькими строчками мелко набранного текста. – И еще вот тут, внизу.

– Поздравляю! – сказал второй Иванович и сгреб подписанный документ.

Так Глеб Полоцк сел на крючок.

Обмануть ловцов и соскочить с крючка было бы скорее трудно, чем легко, а то и вовсе невозможно – если б жертва билась и боролась. Но Глеба, после успешной вербовки, Ивановичи вызывали в ту же самую пивную еще два раза, выслушали, требовательно перебивая наводящими вопросами, бородатые новости про слет коммуно-анархистов в Малаховке и семейное положение атаманши дружины «Лель», а потом словно в воду канули. Это и понятно: на Лубянке наступила межсезонная распутица, никто не знал, что день грядущий им готовит. После «жеста доброй воли» – безвозмездной выдачи американцам расположения прослушивающих устройств в здании строящегося звездно-полосатого посольства – офицеры-синепогонники окончательно утратили веру в разумное, доброе, вечное и ринулись в частные охранные предприятия и доходную торговлишку чем попало. И стало тут не до Глеба Полоцка. Временно стало не до него.

А Глеб-то вообразил, что – постоянно! Что он забыт, заброшен, вышвырнут на помойку «добровольных помощников» за полной ненадобностью. Ну что ж, заблуждаться никому не заказано… Так прошел год, а, может, и два: чем дальше, тем медленней тащилось время, потому что так устроена наша жизнь.

На Лубянке ход времени тоже фиксировали – надо думать, секретным каким-то способом, скрытым от уличных граждан. Так или иначе, пришла в чью-то плешивую голову идея произвести полную инвентаризацию имущества государственной безопасности, которая, уверенно подавая пример другим организациям, уже начала подниматься с колен. Дошла очередь и до поголовного списка добровольных помощников; в том километровом реестре Глеб Полоцк числился под секретным порядковым номером. Для кого секретным, а для кого и нет.

На этот раз Глеба вызвали не в пивную, а в кафе «Ромашка», тоже по соседству, по другую сторону улицы. Вместо двух знакомых Ивановичей на место встречи явился один Степанович, в черном кожаном реглане, совсем уже мордоворот.

– Мы вас ценим, – неизвестно почему заявил этот Степанович. – Начиная с сегодняшнего дня вы будете составлять еженедельные отчеты о встречах вашей супруги с интересующими нас лицами. Пока ясно?

– Вполне, – без подъема подтвердил Глеб.

– Как? – наливаясь нехорошей кровью, привстал со стула Степанович. Глебу показалось, что сейчас он двинет его кулаком в лицо.

– Все ясно, – сдал назад Глеб Полоцк. Ему хотелось как можно скорее распрощаться со Степановичем и выйти на волю из кафе «Ромашка». «Бог, – неожиданно для самого себя попросил Глеб, – сделай так, чтобы мне не надо было составлять никакие отчеты».

– Вражеские разведки, – понизив голос, продолжал Степанович, – действуют против нас через таких морально неустойчивых лиц, как приятели вашей супруги. Так что вы теперь выдвигаетесь на передний край борьбы!

Услышав о своем новом месте, Глеб Полоцк совсем потерял присутствие духа. И ведь никому ни о чем не расскажешь: все в себе, как в паровом котле! Нужно было, чувствовал Глеб, чему-то такому случиться необыкновенному, чтобы открыть клапан и выпустить пар. И освободиться от этого кошмара… Выйдя из кафе, он не пошел в ЖЭК. Сеял дождик, но Глеб этого даже не замечал, как будто водяная пыль облетала его стороной. Он остановил «левака», назвал ему свой адрес и, вольно откинувшись на сиденье, перевел дыханье. Глеб знал, что ему теперь предстоит делать, и от этого ему было страшно, но и светло. Ему вдруг открылось, что, принимая решение, он словно бы сбрасывает груз с плеч. Ну, с одного плеча…

Никаких еженедельных отчетов он не будет составлять, и воевать со шпионами на переднем крае тоже не станет. Никогда больше не увидит он ни мордоворотного Степановича, ни костоломных Ивановичей. Так он решил, это было первое в его жизни важное решение.

Оно далось бы ему легче, если б он знал, что встреча с Ивановичами отпала как бы сама собой. Правый Иванович получил пулю в лоб в ночной разборке с охранниками уголовного авторитета Колюни, а левый Иванович угодил в лапы тайской полиции с килограммовым пакетом кокаина и теперь ждал пулеметного расстрела в тюрьме курортного города Пхукет.

Глеб Полоцк ничего этого не знал и, подъезжая к дому, раздумывал над тем, как, не вдаваясь в подробности, рассказать Любе о нависшей над нею грозе и поделиться своим решением. Бедная Люба! Но не станешь же ей рассказывать о том, как он, любимый муж, стучал на нее саму и на ее приятелей: она ведь, скорей всего, не поймет.

Едва отперев дверь, он объявил:

– Любаня! Мы уезжаем в Израиль!

– Почему это? – опешила Люба.

Глеб Полоцк решил перенести удар на себя:

– Мне угрожает опасность. Страшная опасность. Смертельная.

– Заболел? – вскинулась Люба. – Онкология? Господи…

– Нет, – сказал Глеб. – Не это… Меня преследуют. Мне тут жить не дадут.

– Ну, главное, что не рак! – перекрестилась Люба. – За всех честных людей теперь взялись, травят. Не падай духом! Это наша судьба!

Глеб Полоцк досадливо пропустил эти слова мимо ушей: он не желал делить судьбу с борцами за русскую свободу и сидеть с ними на нарах. Все имеет свои пределы, знаете ли…

– Давай улетим завтра, – продолжал настаивать Глеб, – пока никто не спохватился. Напрямик не получится, поедем через Прагу. Доберемся как-нибудь. Главное – отсюда выбраться.

– Так, – сказала на это Люба. – Так… Ты хочешь – езжай, а я никуда не поеду. Даже не может быть и речи. Это бегство, предательство. Я моих товарищей не предам. Вот так.

«Посадят Любку, – с тоской подумал Глеб Полоцк. – Вместе со всеми этими охламонами». Он придерживался невысокого мнения об анархистах и ратниках товарищества «Лель», но мнение свое держал при себе и Любе никогда его не высказывал.

Расставание вышло мучительным. Люба плакала, Глеб отводил глаза. Каждый из них хотел верить, что это не навсегда, что они еще вернутся друг к другу.

Израиль понравился Глебу – тепло, повсюду красивая зелень, все цветет, и море как на курорте. А водоснабжение и канализация повсеместно дело необходимое, и Глеб Полоцк через год после приезда уже работал по специальности – не инженером, правда, а техником. Но амбиции его не клевали, а зарплатных денег одному на жизнь хватало с лихвой. И с жильем ему повезло очень: он как одиночка с высшим образованием получил по социальной линии двухкомнатную квартиру в доме для новых репатриантов. Ему хватило бы и однокомнатной, но однокомнатные в Израиле почему-то не строят… Одним словом, посчастливилось человеку, дай ему Бог здоровья.

К этому, справедливости ради, необходимо добавить, что по той же счастливой случайности, вскорости по приезде, неустроенному еще в то время Глебу выпало оказаться в нужном месте в нужное время: в доме высокого чиновного функционера случилось, к тому же ночной порой, серьезное канализационное засорение, и Глеб Полоцк, используя ручной труд и подручные материалы, искусно его устранил. Чиновник запомнил безвозмездное добро, и, когда решение жилищной проблемы нашего канализатора обрело четкие очертания, позвонил кому следует и употребил «витамин Пи». И дело было сделано.

Политика не интересовала Глеба – ни та, русская, ни эта, еврейская. Политикой интересуются те, кто решили бороться с властью изо всех сил, или те, кто властью недовольны, но вступить с нею в открытую схватку не решаются либо из страха, либо по лености души и индифферентному складу характера.

Время налаженно текло, годы размеренно сменяли друг друга – один хуже, другой лучше – но в целом все шло замечательно. Арабы стреляли в евреев, евреи стреляли в арабов, бомбы и ракеты рвались на Севере и на Юге, но все это не могло смутить и напугать Глеба Полоцка: русский Кавказ ни в чем не уступал израильским югу с севером. Глеб был уверен в еврейской армии, и, хотя исход израильско-арабского противостояния вырисовывался пред ним не вполне отчетливо, в одном он не сомневался: победа будет за нами!

Так и жил Глеб в своей квартиренке, рукой подать до моря – счастливо и безмятежно. Прошлое, оставшееся в России, год от года беспокоило его все меньше и меньше: кое-что забывалось напрочь, а другое, послушное эластичной фантазии, словно бы затягивалось патокой и обретало новые черты, имевшие немного общего с минувшим. В этом подрисованном, подкрашенном прошлом Люба-Любаня виделась Глебу Полоцку образцом красоты и безупречной добродетели, искусной стряпухой и заботливой женой. Но самые разительные метаморфозы произошли с костоломными Ивановичами и мордоворотом Степановичем – в безопасном Израиле их вымело из памяти милым средиземноморским ветерком, они выцвели на картине прошлого, как будто их и не было там никогда. Глеб знал, что – были, но время слизнуло их, как корова языком, и они существовали теперь словно бы в другом, соседнем измерении.

Не видя причин заглядывать в будущее из этого уравновешенного настоящего, Глеб Полоцк все чаще оборачивался назад и, не жалея времени, вдумчиво рассматривал свое прошлое. Это занятие чем дальше, тем больше привлекало Глеба и притягивало. Совершенная возможность одной лишь силою желания отменить случившиеся когда-то неприятные события, о которых не хотелось вспоминать и которые тревожили совесть, и заменить их на вполне приятные, приносила радость душе. От грехов, таким образом, можно было решительно избавиться раз и навсегда: не было их – и все тут!

А вот доброе и хорошее почему-то не поддавалось изменению. Много раз так и не обзаведшийся семьей Глеб пробовал подчернить безоблачные отношения с Любой и забыть ее для простоты дальнейшей жизни – ничего не получалось! Когда б они скандалили и ругались, их расставание было бы в порядке вещей – мало ли пар разводятся, не сойдясь характером. Но у них-то все было не так, все было просто замечательно, никаких ссор, никакой ругни – и вот теперь, спустя годы, вынужденное крушение семейной жизни вызывало колотье в сердце! И Люба-Любаня оставалась белой, розовой и желанной, и сырая двушка, оклеенная рижскими обоями, казалась капсулой счастья, откуда в курортное жилище Глеба прилетали, примерно в полгода раз, заботливые письма одинокой женщины, обойденной теплом жизни.

Российская страна, меж тем, успешно гнала нефть и газ на Запад и на Восток, обрастала жирком и балансировала в поисках устойчивого равновесия. Беспокойные свободолюбцы, эти искатели черной кошки в темной комнате русской истории, играли теперь с огнем: власть спустила на них поднявшихся с колен и расплодившихся Ивановичей и Степановичей, и борцы за справедливость терпеливо ждали расправы.

Последнее письмо от Любы было полно уныния и мрачных прозрений: ей грозила скорая посадка, и спасение от ареста крылось в немедленном отъезде из Москвы за границу, куда глаза глядят. Глеб Полоцк ответил незамедлительно: «Приезжай. Жду».

Ждать пришлось недолго: уже на шестой день Глеб поехал встречать Любу в аэропорт. Маясь в высоком, как готический храм, зале ожидания, он празднично и взволнованно размышлял над тем, что Люба Мещерякова приходится ему по сей день законной женой, с которой судьба как бы по ошибке разлучила его пятнадцать лет назад.

Люди появлялись в автоматических стеклянных воротах, как будто багажная лента транспортера выносила их из глубин аэропорта. Люди шли и шли, они толкали тележки перед собой или катили чемоданы на колесиках, а Любы все не было и не было. Глеб не испытывал беспокойства, он почему-то не сомневался в том, что Люба добралась благополучно, она уже здесь, рядом, и сейчас он ее увидит в зеве ворот. Московский рейс приземлился сорок минут назад, его первые пассажиры, с пластиковыми пакетами, помеченными фирменным знаком московского аэропортовского магазина беспошлинной торговли, уже пошли. Глеб напряг зрение, всматриваясь. Время медленно текло, оно почти застыло, как наплыв сосновой смолы на ветке. Глеб усмехнулся: при чем здесь эта смола, когда он и сосну-то не видел все эти годы и ни разу о ней не вспоминал!

В Москве весна, там вроде бы еще холодно. Как, интересно знать, будет одета Люба? Во что? Неужели в пальто? Глебу хотелось, чтобы не было на ней никакого пальто, а что-нибудь такое, открывающее стройность девичьей фигуры с тонкой талией над литыми бедрами.

Люба вышла в мешковатом синем пальто. За руку она вела ребенка, девочку лет шести.

Пока она, близоруко щурясь, шла по мраморному полу в крупную черно-белую клетку, Глеб разглядел ее. То была другая Люба – постаревшая девочка, сорокалетняя женщина с нездоровым одутловатым лицом. Глядя на нее, как она приближалась, Глеб Полоцк ощутил удар паники и выкатил глаза, словно бы из-под его ног вышибли табуретку и он повис на суку, в веревочной петле.

– Это дочка, – подойдя и не выпуская руки ребенка, объяснила другая Люба.

«Вижу, что не сын», – хотел сказать Глеб, но язык его не послушался. Чего тут говорить, когда и так все понятно? Так понятно, что понятней и не бывает…

– Я ж не знала, что приеду, – виновато продолжала Люба. – А дальше оставаться одной было просто мучение, и сроки поджимали: у нас ведь разница всего десять лет… – Она искательно улыбнулась, как будто пятидесятилетний ассенизатор Глеб Полоцк был причастен к рождению Любиной дочки.

– Да, – выдавил Глеб, глядя на эту новую Любу. Становилось ясно, что теперь, прилетев сюда, она уже не чувствовала себя мучительно одинокой, и он, Глеб, был тому порукой.

Сидя за рулем знававшего лучшие времена фиатика, Глеб выехал на автостраду Аялон, ведущую в Тель-Авив. Девочка, ее звали Варя, Варвара, устроилась на заднем сиденье и сидела смирно, а Люба подробно, со знанием дела рассказывала, что в России все уже окончательно пошло вразнос. От свободы 90-х осталось одно воспоминание, власть лютует, людей хватают ни за что, эфэсбэшники как с цепи сорвались и в открытую грозят недовольным посадкой и тюрьмой. Вот и ее, Любу, задержали на пикете в защиту политзаключенных, выкрутили руки, привезли в участок и пообещали в следующий раз припаять реальный срок, а дочку отдать в детдом.

Услышав об эфэсбэшниках, Глеб нахохлился над рулем. Околевшие в подсахаренном прошлом и исчезнувшие без следа, Ивановичи и Степанович теперь словно бы воскресли из мертвых и явились вживе, они хрипло дышали и потирали руки, и весь макет минувшего, с которого вдруг словно бы недобрым гнилым ветром смело камуфляжную сетку, предстал голым и страшным. Страх нагоняло то, что все вдруг изменилось: единственное бесспорное достояние Глеба Полоцка – его прошлое – перестало ему подчиняться. Не вслушиваясь более в горестный рассказ Любы, не закрывавшей рта, он пытался как прежде, как сегодня еще утром, передвигать на своем макете фигуры и манипулировать событиями – ничего не получалось. Хуже того, он разглядел там совсем уже огорчительное и ненужное, выдворенное из памяти, казалось бы, навсегда: Алю.

Аля. То была старая история, она случилась еще до Любы, в давние времена. Глеб тогда учился в московском Институте водоснабжения и канализации и жил в общежитии на стипендию и продуктовые посылки, которые ему раз в месяц присылала мама из города Трускавец. Отец уже ушел от матери, уехал куда-то на Камчатку, на край света, завел там другую семью и исчез из виду. Глеб учился хорошо и старательно, нареканий на факультете не вызывал: зачеты сдавал в срок, выпивал только по праздникам, и то в меру.

Убей Бог, если Глеб мог восстановить, при каких обстоятельствах и где он повстречал Алю: то ли в студенческом клубе, то ли еще где. Ему было двадцать, ей – не больше восемнадцати. Она училась на первом курсе какого-то института, какого – Глеб понятия не имел, а может, об этом и речь не заходила. Зато он не забыл, что Аля увлекалась танцами народов мира и ходила на кружок художественной самодеятельности; она была артистической натурой. Кроме того, Глеб запомнил, что Аля немного пришепетывала. И это все, что он о ней знал.

Но вот как вышло, и вышло боком: Аля влюбилась в Глеба с первого взгляда. Расскажи ему кто-нибудь о таком случае – он бы никогда не поверил. Как, почему? Это же не кино и не поэма. Но вот ведь случилось, и в первый же вечер знакомства Аля пригласила Глеба к себе на Речной вокзал, где она занимала отдельную комнатушку в каком-то бараке, на птичьих правах.

Уже в постели Аля призналась Глебу, что она девственница. Это признание удивило его, и удивило приятно – как будто нетронутость Али, ее девичество было премией, вдруг свалившейся на Глеба за какие-то особые заслуги, о которых он и сам не подозревал.

Так или иначе, но судьба влюбленной Али сложилась неблагоприятно. Не прошло и месяца, как Глеб Полоцк потерял к ней всякий интерес: запал пропал, словно его никогда и не было, к тому же ездить на Речной вокзал выходило очень далеко, не говоря уже о пришепетыванье. Пути студентов разошлись протоптанным маршрутом, а спустя положенный срок Аля родила мальчика, предъявлять которого отцу даже и не собиралась: гордость и хрустальные воспоминания о первой любви не позволяли.

Печальная история на этом не закончилась. Младенец заболел коклюшем в острой форме, знакомый врач рекомендовал Але подняться с сыном на самолете – физические обстоятельства полета окажут на ребенка благотворное воздействие. Денег на билет, даже самый дешевый, не было, занять было не у кого, и Аля кинулась к Глебу.

Надо сказать, Глеб тут не подкачал: продал свою зимнюю куртку-реглан – до морозов было еще далеко, вечером явился с деньгами на Речной вокзал, а там молодость взяла верх над всем на свете: обиды были помянуты и забыты, алмазная ночь прошла без отдыха и сна. Наутро Глеб притворил за собой дверь Алиного барака – на этот раз уже навсегда.

От этой истории, из которой следовало, что Глеб Полоцк – негодяй, если не подлец, надо было освободиться как можно скорей, чтобы она не тревожила душу и не мешала жить дальше. Но сделать это было не так-то просто: Глеб знал и помнил, что за ним числится грех и, если верить молве, за этот грех придется когда-нибудь ответить.

Время брало свое, нехорошие воспоминания хоть и тускнели, но не выветривались, иногда больно царапали память острыми режущими гранями. До тридцати пяти лет Глеб не женился, хотя, как нетрудно догадаться, и не монашествовал, а когда, наконец, расписался со своей Любой-Любаней, за два года, прожитых в мире и согласии, детей они так и не сумели родить. Эту досаду и надсаду, вопреки здравому смыслу, Глеб связывал с Алей и их сыночком, имени которого он так и не узнал. И так, втайне от всех, продолжалось до самого его бегства из Москвы на историческую родину. Там, на солнечной свободе, среди евреев, кактусов и бананов, он сумел вырвать эту русскую страницу из своего прошлого.

Но вот приземлилась Люба с дочкой Варварой, и все, что Глеб оставил в России, а потом пятнадцать лет подряд старательно подправлял, сглаживал и подчищал, – весь этот труд пошел насмарку, все вернулось к первоначальному допотопному состоянию. Для полноты картины Глебу Полоцку не хватало только развернуться и уехать обратно в Москву, в Мневники, в обклеенную рижскими обоями сырую двушку, которая вдруг перестала ему казаться сухой и уютной.

– Помнишь Малыгина Андрея? – спросила Люба, когда, занеся чемоданы к Глебу, они сели за стол, заботливо и не без задней мысли приготовленный им на двоих. – Ну, монархиста? Ему дали три года, я его жену с детьми пустила жить в нашу квартиру.

Монархиста Глеб не помнил, а новость о жильцах его не порадовала: если бы Люба квартиру сдала, были бы хоть какие-то деньги на жизнь здесь и, главное, на съем жилья. Понуро слушая рассказ о злоключениях полузабытых или вовсе незнакомых ему людей, Глеб Полоцк исподволь разглядывал московскую гостью – некрасивую, чужую и нежеланную.

Одна мысль его преследовала и не отпускала: приближался вечер, за ним ночь, и надо будет ложиться спать. Кровать у Глеба была одна, в задней комнате, и это до сегодняшнего дня совершенно его устраивало. Теперь там спала безмятежным сном притомившаяся за долгую дорогу Варвара, а Глеб Полоцк в ожидании дальнейших событий коротал время в пустых разговорах с Любой в первой комнате. В этой комнате, на коротком диванчике против телевизора, легко разместился бы щуплый подросток или та же шестилетняя Варвара, и этот вариант, на первый взгляд, мог бы послужить идеальным решением проблемы: ребенок здесь, а взрослые там, в спальне.

Но именно такого, казалось бы, естественного хода событий Глеб Полоцк опасался более всего. Очутиться с Любой в одной кровати – эта кошмарная перспектива, маячившая невдалеке, нагоняла на него ледяную панику: он ждал и желал другую, а приехала эта. И ничего общего между ними, что могло бы раздуть дивный огонек прошлого, он не мог обнаружить, сколько ни искал. Глядя сквозь разговорчивую Любу, он видел неприукрашенную картину давних событий – от туманного начала начал и вплоть до самого отъезда, положившего конец той жизни и разломившего Время на две части. Первое время осталось по ту сторону отъезда, как по ту сторону реки. Мосты через ту реку Глеб не сжег, не взорвал, и вот теперь, во второе время, тогдашняя нежная нерешительность обрушилась страшной ошибкой: прошлое по-хозяйски вернулось к нему через те мосты без поправок и без прикрас.

За окном стемнело. Глеб допил вино, потом достал из шкафа початую бутылку «Голды» и налил себе полстакана. Люба заварила кофе в кухне, и Глеб послушно запил им свою водку.

Тем временем Люба перенесла спящую Варвару на диванчик, а потом деловито разобрала в спальне постель и взбила подушки.

– Пойдем, – сказала Люба. – Поздно уже.

Полночь стояла на дворе и в небе. Глеб Полоцк спал, ему снилась Аля.

 

 

 

Добавить комментарий