Звук лопнувшей трубы
***
Проснуться в пять и воспалённый взгляд
уставить в потолок квартиры съёмной,
где тени предрассветные шалят,
лишенные окраски и объёма,
нам намекает этот театр теней,
что кончен бал, а если и возможна
ещё гастроль летающих коней,
то вряд ли даст своё добро таможня…
Как разорвать дурную полумглу?
В ней свет зажечь – уже, считай, поступок.
Прижаться лбом к холодному стеклу
и думать, думать, думать, думать тупо?
Ну, думаю. Бледнеет след луны,
но скуден небосвод и обезбожен,
а в ощущение лишь звуки нам даны –
дурацких песен, брани и бомбёжек.
***
Ещё один мелькнул, как тать,
трёхсот… да, девяносто третий.
В какой валюте их считать?
В лишённых крова? В мёртвых детях?
В полубезумных стариках,
припавших к чёрным пепелищам?
В крестах, воткнутых впопыхах,
где больше никого не ищут?
В чём счесть его, тот календарь,
те день за днём, весну и зиму,
дотла сожжённых, без следа
домов, и школ, и магазинов,
где яблоневый пенный грех,
где мальвы ростом выше крыши,
где с корнем вырванный орех
горит среди дуплистых вишен?
Как обездоленных собак
исчислить, как зарыть все трупы?
Мой век: Тбилиси, Карабах,
Херсон, Одесса, Мариуполь…
Мой век – расстрелянный аул.
Мой век – расстрелянные толпы.
Что вы считаете, ау?
Какие, в жопу, супер-топы?
От нас, взращённых на крови,
не жди, мой Боже милосердный,
надежды, веры и любви,
понюхай этот воздух серный!
Взгляни на этот карнавал,
на эти рыла, клювы, пасти…
Как Ты вообще обосновал
создание такой напасти?
Крошится небо на куски,
а к нам летят благие вести
и самолётов косяки,
беременные грузом двести.
***
Ева, она же Хава, шла и шла по пустыне,
в полдень искала тени – камень ли, куст, бархан,
до́ ночи там ховалась, покуда песок остынет,
ночью брела, и с сопки глядел на неё архар.
Звёзды ей посылали лазерный свет лазурный,
встроенный в чрево компас вёл её на Дамаск,
где-то пропал мужчина – бе́з вести и без урны,
где-то горели храмы. Зверинцы. Сады. Дома.
Ева, она же Хава, не понимала кары.
Чем она виновата? Чем виноват мужик?
Жили себе и жили, сеяли да пахали,
чужого не брали сроду, просто хотели жить.
Ева, она же Хава, Хивря, Олеся, Ганна –
вязла в огне пустыни, подняв обожжённый лик.
Жёлтая мгла хамсина жгучим кнутом стегала
рыжих, гнедых, бессильных загнанных кобылиц.
Ева, она же Хава, помнила каждой раной,
каждым своим ожогом помнила отчий дом,
берег песчаный левый, берег высокий правый,
золото над дубравой, затканный льном Подол,
пышную пену яблонь, розовый морок вишен,
бальную спесь каштанов, красную глину крыш…
Ева, твой муж вернется. Слышала я, он выжил.
Жди у ворот Дамаска, что по дороге в Крым.
Горят лиловые мальвы, чернеют белые хаты,
минами всходит поле, строят ковчег бобры,
я за тебя молилась, Ева, она же Хава,
чтобы ты одолела бездну твоей борьбы.
Ева, она же Хава, шла по пескам и змеям,
изгнанница, погорелец, казнённая без вины.
Кровавый огонь разрухи, вода, что огня страшнее,
послушные мёртвые дети, ртутный софит луны.
***
Итак, я родилась – давно, среди весны,
в роддоме на Арбате, самом модном,
пять лет, как папа мой вернулся с ТОЙ войны –
той, что звалась священной и народной.
Я уродилась жизнерадостным дитя.
Мне пригодилось это жизнь спустя.
Налаживался быт, пластинки «ultravox»
крутились с песнями на языках нарядных,
снег таял, оседал, ворвались Чейн и Стокс,
а там и телефон повесили в парадном.
Скакала звонко я, как по камням ручей,
боялась маму и зубных врачей.
Как просто было всё в СССР,
кровать отгородили шифоньером,
у мамы перманент, мой папа – офицер.
Их шкаф поскрипывал, и дверцы – из фанеры.
Лифт громыхнул – двор яркий и нагой.
Там дворник с искалеченной ногой.
У снега был тогда особый блеск –
под фонарями, как павлиний веер.
Не верилось, что у родителей есть секс,
и в двадцать первый век никто не верил.
Но век пришел – и волкодав, и волк.
А в сексе предков был известный толк.
***
Извините, люди добрые, что обращаемся,
сами, господи прости, мы не здешние,
мамки, небось, тоже кормили борщами вас,
а вы их потом всё надеждами…
Вот вам крест, по телеку, слово маршала,
жахнем, дескать, по Буче, да и кончено.
А уж год, поди, под Харьковом – старшего,
а мало́го – вчерась, на Херсонщине.
Люди добрые, говорю, а как же схороним?
разорвало в кусочки – дитячье, сыновнее…
А они: тут мильон таких, заебись, героев,
а тебе прямая, мать, экономия.
Без обид, люди добрые, мы – не местные.
Ну, а кто тут местные, уж не вы ли?
Кто вас выстругал, какими стамесками?
Матеря-то у вас, нелюдей, вряд ли были.
Это ж кто из вас – подобие Божие?
Может ты, колода? Иль ты, сала шмат?
Дети жён земных – с такими-то рожами?
Вы же сдохнете – вас не пустят в ад.
Пасть закрой, упырь, мне клыки твои – семечки,
что тюрьма да суд тем, кто выгорел…
А мало́го моего звали Севочкой,
а старшого, как отец хотел, Игорем.
***
Арабские женщины входят в море, как в воздух,
надменно не замечая кружевного прибоя,
в длинных платьях своих похожие на вуалехвосток,
стоят и колышутся, недоверчиво на море глядя рябое.
Дружные жёны доброго отца их деток любимых,
он болен, и скоро они перейдут к его младшему братцу.
Будет ли он дарить женам бирюзу и рубины?
Будет ли учить их мальчиков плавать и драться?
Арабские женщины бредут по воде к востоку,
за спиною трепещет, будто плавник, хиджаб,
дно бесконечно длится, и жёны бредут к истоку,
тихо смеясь, а мальчики брызгаются и визжат.
***
Есть у меня любимый сад,
там яблоки висят.
И листьев гаснущих парад
дороже всех наград.
Там дом по-стариковски спит,
и лестница скрипит.
Там мыши по́д полом шуршат,
боятся за мышат.
Слезятся стены там смолой,
и я машу метлой,
сметаю листья прошлых лет,
которых больше нет.
***
Снилось, будто собираю смородину
в красную миску со сколотою эмалью,
на пальцах фиолетовое молозиво,
по десятку ягод с ветки снимаю.
Теперь надо бережно вымыть начисто,
и с сахаром один к одному набуровить.
И вот, добиваясь высокого качества,
я мою смородину в чистой крови.
Снилось, будто мы что-то празднуем.
Город иллюминирован, словно 9-го мая.
Москва в хрустальной паутине маразма,
всем весело, но все мы как бы хромаем.
Все мы пляшем, но как бы чего-то ищем,
неуклюже, точно толпы тюленей,
так как улицы заливает лава густой кровищи,
и приходится высоко задирать колени.
Снилось, будто мой пёс под колёсами
одного дебила не умер, а бродит где-то живой,
и вот нашёлся – в снегу, в безнадёжной осени,
и уши торчком, и пахнет смородиной и травой.
Я целую его, и плачу, и тельце тугое сжимаю,
но вдруг белый бочок окрашивается алым,
и в руках у меня миска со сколотою эмалью,
полная давленой ягодой и листом золотым, палым.
Краткий курс истории
Пахарь, охотник, ры́барь, твоя тинейджер Венера
к праздничку схватит триппер, сын убежит в долину,
жрец объявит священным ложе миссионера
и разрешит кошерным алмазы менять на глину.
Отрядил император с гуманитаркой обозы,
но караван обратно в Рим пришел через месяц
с тою же самой поклажей – золото, хлеб, одёжа –
всё оказалось лажей в испепелённом месте.
Тит не спасёт Помпеи, забитые пеплом жарким.
Вы, солдаты империй, спасете убитых вами?
Чужая земля дышала, мирно сучили парки…
Зачем писсуар Дюшана беседующим с богами?
Бог, погляди на Землю, чьи там горят знамёна,
кто высевает в землю зубы чертей кривые,
видишь, как кровью зреет колос в степи за Доном,
и, словно флаги, реют подъятые веки Вия.
***
располосовало по живому телу
по семьям и одноклассникам
по детям с родителями
по мужу и жене
мы не знали что так бывает
что так может быть
что есть перфорация
по которой нас можно разорвать
но вот разорвали
и сидим как сторожевые псы
на цепи наших убеждений
которые другой считает амбициями
мы узнали что жизнь
за рамками дома и семьи
бывает важнее чем внутри
этой живой изгороди
этой жимолости и плюща
и девичьего винограда
вьющегося по забору вокруг дома
который нет нет-нет сил бросить
лучше умереть на пороге
мы будем стоять каждый
на ступенях своего крыльца
и смотреть как другой погибает
в своем одиноком упорстве
в своих заблуждениях
или в своей правоте
и никогда не поймём
что правота и заблуждения
суть одно и то же
просто как посмотреть
как посмотреть откуда
с какой точки пространства
и конечно времени
я тебя никогда не забуду
я тебя никогда не увижу
написал хороший поэт
старомодный но честно хороший
у него не было этих проблем
а у нас они появились
спустя два века после
описываемых событий
в общем прости меня
я тебя никогда не забуду
если вдруг никогда не увижу
***
Мне сказала старушка с собачкой хромой –
милосердная, кормит всех кошек паршивых, —
вы бы, милая, не возвращались домой,
вы бы жизнь свою прежнюю не ворошили!
Кабы жили спокойно, как я вот живу,
почитай, тридцать лет и три долгие года,
вы давно позабыли бы вашу Москву –
ну, как мать забывает мучения в родах.
Вот калеку нашла: без меня бы погиб,
и окрестные кошки меня уважают,
если дочь навещает – пеку пироги,
летом – ад… Но лимоны по два урожая!
…Тихий мой городок – рай для мудрых старух.
Как хотела бы я стать ее хромоножкой,
и не знать ничего, кроме ласковых рук,
всё забыть и легко умирать понемножку.
***
Слыхала, будто бы в Азов опять пришел осётр,
что стала там вода с утра слезы ребёнка чище,
осётр играет, смел, резов, волна его несёт,
и осетровая икра выламывает днище.
Рыбалки предрассветный бриз еще не стёр луну,
прозрачно небо, не дымит завод своей отравой,
и не ссыпают пепел тризн в азовскую волну,
но не иссяк пока лимит и правых, и неправых.
Зато иссяк и детский рёв, и детский смех иссяк,
летит по небу детвора, поёт весёлый ветер,
а понизу идет в Азов, бурлит живой косяк,
чья драгоценная икра – представьте, тоже дети.
И снова месяц, искривясь, окрасился багрянцем,
и снова просит инвалид чекушку за труды,
и скачет в поле китоврас, орудия бугрятся,
как осетры, и с ног вали́т звук лопнувшей трубы.