58(26) Давид Маркиш

Фимок

рассказ из новой книги

При рождении родители дали ему имя Ефим, Фима. Так его и звали в школе и в институте, и потом, на вольных журналистских хлебах – а тридцати лет отроду он получил ласковое имечко «Фимо́к», накрепко к нему прилепившееся. Не от милой девушки он его впервые услышал, не от весёлых приятелей за хмельным столом, а от замечательного писателя Ника Протасова, на берегу озера Леман, в городе Женева. Филиппок, Витёк, Фимок – почему бы и нет! Говорят же русские люди: «Назови хоть горшком, только в печку не сажай». Народ зря не скажет, перспектива очутиться в топке наподобие героя гражданской войны Сергея Лазо никого не радует. Так и видишь: деловитая бабка с квадратным задом поддевает ухватом чугунный горшок и сажает его в печь, в красное пекло. Ох-хо-хо.

Ни Фима Гольдштейн, ни Ник отнюдь не глазеть на знаменитый фонтан, бьющий посреди озера, приехали в Женеву. Фиму привела сюда извилистая эмигрантская тропа, а Протасов был выдворен властями из Советского союза за отважное вольнодумство и опасные связи с диссидентами.

Появившийся на свет в московском родильном доме им. Крупской, Ник до поры, до времени был Николаем, а после публикации в журнале «Новый мир» рассказа «Синяя птичка», лет тридцать назад, он уже наутро проснулся знаменитым, и никто его с тех пор Колей не звал; для всех и каждого он стал почему-то Ником Протасовым. Почему? Чем хуже Коля-Николай? Да кто ж нынче определит: так уж случилось и сплелось, и этот вопрос останется открытым.

Они были шапочно знакомы в России – Фима Гольдштейн брал как-то раз интервью у Ника Протасова, ещё не попавшего в глухую опалу, потом раз-другой выпивали вместе, на каких-то гулянках, и даже перешли на «ты». Здесь, в бархатной Женеве, на чужбине, они потянулись друг к другу, как давние добрые приятели.

Встретиться договорились в великолепном университетском парке, в одиннадцать утра, около площадки для игры в петанк. Деревья ухоженного парка, похожие на обитателей дорогого отеля, окружали игровую площадку, на которой безукоризненно одетые мужчины пенсионного возраста сосредоточенно метали железные шары. Ник наблюдал за их занятием с пристальным интересом.

Фима подошёл. Они обнялись, похлопали друг друга по спинам.

– Ты только погляди, – сказал Ник, – как эти пенсионеры кидают свои ядра! А ведь если дадут промашку и засветят кому-нибудь, мало не покажется.

– Они тут на этих шарах просто помешаны, – дал справку Фима, живущий в Женеве уже четвёртый месяц.

– Европа! – уважительно отметил Ник. – У нас в Москве такое заведи – сразу друг друга с похмела переколотят до смерти. Шарик-то килограмма на два тянет!

– Зато они «козла» не забивают, – заступился за швейцарцев Фима. – Для них домино вообще не существует.

– Каждому своё, – философски заметил Ник. – А иногда и чужое.

– Это да, – без спора согласился Фима. – Ульянов тоже так думал. И додумался.

– И вот результат: мы в Женеве, – сказал Ник. – Ты где тут живёшь?

– В Каруже, – сказал Фима. – А что?

– Ульянов тоже в Каруже жил, – сказал Ник, – я точно знаю. Там квартиры на съём дешевле… Давай пойдём по следам картавого и выпьем пивка!

– Хорошая идея, – одобрил Фима. – Пошли в «Ландольт», это через дорогу, в двух шагах – там вождь пролетариата выпивал и закусывал на партийные деньги. Пошли?

– Идём, – сказал Ник. – Партийных денег нет, зато у меня в кармане четвертинка «столичной». Мал золотник…

– …да до́рог, – подытожил Фима. – Осторожней, тут трамвай!

– Выпьем по рюмке и поедем куда-нибудь на трамвае! – предложил Ник. – Мы свободные люди, куда хотим, туда и едем.

За выпивкой, как бывает у взаимоприятных людей, возник задушевный разговор.

– Ты здесь хочешь остаться, в Женеве? – спросил  Фима. – Или дальше поедешь?

– Недели ещё нет, как я из Москвы, – ответил Ник. – Посмотрим… Поеду, наверно.

– Куда? – спросил Фима.

– В Париж, Фимок, – сказал Ник, и Фима Гольдштейн немного подивился своему новому ласкательному имени. – Там наших много, знакомые есть. Зовут… А ты?

– Тоже не знаю, – сказал Фима. – Я ж один, куда ветер подует, туда и поеду. Может, в Израиль вернусь – я там почти два года прожил. Может, в Штаты.

– Давай во Францию махнём! – предложил Ник. – Тут же рядом! А, Фимок? Франция, мечта!

– Давай, – согласился Фима. – Отсюда до Франции минут двадцать езды, как раз на трамвае можно съездить.

– А граница? – с опаской спросил Ник. – Пропустят?

– Трамвай едет, никого не спрашивают, – успокоил Фима. – Можно пешком идти, тоже никого не волнует.

– Пешком? – переспросил Ник. – А застава есть?

– Будка есть какая-то, – сказал Фима. – А забора нет. Улица идёт и идёт. Сам увидишь.

– Но граница на замке? – ухмыльнулся Ник.

– На замке, на замке, – сказал Фима. – На висячем.

Женевская трамвайная улица вплотную подбиралась к пограничной будке, а за ней сразу начиналась Франция. В этот дневной час улица была малолюдна, штучные пешеходы шли по тротуару мимо будки во Францию по своим делам. Квартал не доезжая границы, на последней швейцарской остановке, Ник поднялся со своего места в трамвае.

– Сходим, Фимок! – попросил Ник. – Дальше я пешком…

Они вышли, и Ник ходко зашагал, оторвавшись от Фимы, по тротуару к границе. Фима, отступя, шёл следом. Миновав будку, Ник оглянулся – Фима догонял его.

– Ну, как? – поравнявшись с Ником, спросил Фима.

– Ещё как! – сказал Ник и улыбнулся торжествующе. –  Перешёл! Такое, знаешь, сходу в голове не укладывается. Вив ля Франс!

– Ну да, – сказал Фима. – Теперь надо по бокальчику вина проглотить за благополучный переход границы. Вон бистро!

За стойкой, покачивая вино в бокале, Ник продолжал:

– Это просто уму непостижимо! Никто в меня не стрелял, собаками не травили. Свобода! Мы про это слышали в Совке, но верили с оглядкой: не может быть!

– Может, может, – сказал Фима и бокалом потянулся. – За тебя, Ник!

– И я, старый дурак, представить себе не мог, – продолжал Ник. – Знаешь, почему? Потому что всякий человек составлен из двух частей: воды и глупости.

– А Эйнштейн? – усомнился Фима. – Тоже?

– Тут всё дело в разливе, – сказал Ник. – Меньше воды – больше глупости, больше воды – глупости меньше. Но без глупости нам никак нельзя обойтись: совсем без глупости человек превратится в заводную игрушку.

– А Адам? – спросил Фима.

– Адам был простак, – дал ответ Ник Протасов. – А Ева – та нет.

…Замечено было мудрецом, что все реки текут в море, а море не переполняется. Но, надо думать, не зря, всё ж, они текут… Хазарское море не переполняется, и наше Асфальтовое, подпитываемое Иорданом, через который в разгар жары и курица перескочит, не выходит из берегов. А вода всё течёт и течёт, увлекая за собою время, по  бухгалтерски разграфлённое на годы. На смену лету приходит зима, в Женеве земля спит под снежным одеялом, а у нас, под порывами дождевого ветра, пальмы, как собаки, трясут патлатыми головами. Прямоходящие самозабвенно следуют путём прогресса – то ползком, то броском. Направляемая крикливым большинством, торжествует демократия, лучше которой, как подметил другой мудрец, покамест никто ничего не придумал. Впрочем, ещё не вечер – только смеркается.

Движение времени коробит устоявшуюся картину жизни, год за годом приносят всё новые умопомрачительные открытия и изобретения: всеохватную культуру «сэлфи», самоезжую ядерную торпеду, способную утопить целый континент, захватывающие компьютерные игры на все возраста́ – детский, половозрелый и ветхий. Много чего…

За время, утекшее с того солнечного дня, когда знаменитый писатель Ник Протасов беспрепятственно пересёк французскую границу, многие вещи изменили свои очертания: большевикам дали по шапке и прогнали из Кремля, разгорелась русско-грузинская, а потом и русско-украинская война, а сам Ник умер от рака и залёг на вечное хранение на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Пути Господни неисповедимы и петлисты, но дальше погоста они едва ли нас заведут. Чем дольше мы живём на белом свете, тем крепче убеждаемся в том, что совершенная наша беспомощность открывается лишь со смертью близкого нам человека, а больше никак – в других случаях выползает из-под чёрной двери лучик надежды, которая умирает предпоследней.

О том, что Ник Протасов, думающий человек и весёлый выпивоха, прислонился к вечности и его отвезли на кладбище, Фима узнал месяца через полтора после похорон. Время способно стачивать острые углы, лечить ссадины и раны – поэтому посмертная режущая беспомощность обошла Фиму стороной: грустная весть добиралась до Тель-Авива с остановками и пересадками, на Святой Земле считанных людей волновала судьба эмигрантского писателя Протасова, автора некогда нашумевшего рассказа «Синяя птичка». В их числе был и Фима Гольдштейн, получивший в наследство от Ника тёплое имя Фимок.

После того памятного случая с Ником Протасовым на французской границе, Фимок ещё два года, в погоне за удачей и заработком, колесил по Европе, а потом вернулся в Израиль. Русские издания таяли здесь на глазах, как масло на сковородке, и хлебную журналистскую работу было не сыскать и с фонарём. Тель-Авив, не такой приспособленный для жизни, как Женева, но зато и не такой чужой, предлагал возможности для продолжения существования: идти в сторожа или поступить на курсы. Сторожить по ночам чужой покой – это занятие было у нас в ходу ещё с библейских времён: ночной сторож даёт свой сон взаймы чужому беспокойному человеку, получая от него взамен денежную компенсацию. Всё шито-крыто, в полном порядке. Доброй ночи, приятных снов! Но можно было не клевать носом по ночам, а идти на дневные курсы. Учебные курсы у нас в большом почёте – от набивки птичьих чучел до изучения китайского языка. Фимок, взвесив возможности и оценив перспективы, решил податься на курсы санитаров – на них был спрос на рынке труда, и оплата набегала совсем неплохая. «Медбрат» звучит почти так же гордо, как «медсестра»! И, действительно, от усердия санитара иногда зависит человеческая жизнь, а это тебе не по-китайски кукарекать.

Глядя на захлёбывающееся в прибое Интернета гуттенбергово книгопечатанье, Фима Гольдштейн не жалел о выборе новой профессии: его бывшие коллеги-журналисты, теряя работу, шли сторожить подъезды доходных домов и автостоянки. Мотаться по городу во всякий час суток, под сиреной, с бригадой «скорой помощи», куда Фимок устроился на работу, было куда увлекательней, чем торчать до посинения в чужих подъездах.

Соседство с чужой болью и смертью оказывало на Фиму благотворное влияние: он стал задумываться над суетностью жизни, балансирующей на грани, и красочная незыблемость бытия выцвела в его глазах. Иногда его тянуло, по старой памяти, взять чистый лист бумаги и описать эту странную метаморфозу, которую он готов был объяснить возрастом – ему уже перевалило за пятьдесят, но слова не складывались во фразу, письмо не шло. Фима, для облегчения задачи, наливал себе рюмку, но не шла и водка – пить в одиночку не доставляло отрады, а напарника не было: Фимины коллеги по «скорой помощи», в отличие от старых газетных собутыльников, и капли бы не пригубили без веской причины – свадьбы или дня рождения. И не было под боком привычной женщины, с которой можно поговорить по душам в свободное от санитарного труда время.

Как-то раз, возвращаясь с работы, он приметил на уличной скамейке, у мусорного бака, стопку русских книг. Удивляться тут было нечему – старики, читавшие эти книжки, вымирали, а их потомство, забывшее язык отцов, выносило никчемный хлам на улицу – может, подберёт, кому надо.

Читая названия, Фима разбирал стопку. «Мадам Бовари» Флобера. Учебник алгебры. «Басни» Михалкова. Вдруг Фима застыл с книжкой в руке: Николай Протасов, старое московское издание. Вот так встреча! Вот это да!

Фимок сел на скамейку, открыл книгу Ника, увидел на титуле: «Чёрным по белому. Рассказы». Перелистнул страницу, прочитал эпиграф: «В берёзовой роще будь особенно внимателен: здесь всё написано чёрным по белому». Прелесть какая! Он повторял про себя сказочную фразу, перекатывал её во рту, как леденец. Улыбка, словно пришитая, не сходила с его лица. Поскорей прийти домой и засесть за Ника! И без стука откроется другое измерение, давно остывшее и такое неотвязное: репортёрская молодость на подножных кормах, загульные приятели-сочинители, Женева и Париж, и Ник приветливо машет рукой с того берега…

Едва переступив порог, Фима уселся за стол и открыл книжку перед собою. Первый рассказ сборника начинался так: «Вот два самых загадочных существа на белом свете: хамелеон  в животном мире, орхидея – в растительном». Ну да, пожалуй: орхидея не ромашка, а хамелеон не бродячая кошка.

Фима видел хамелеона раз в жизни –  рассчитано, как в бальном танце, передвигая ноги, он шествовал по гребню забора, огибавшего станцию «скорой помощи». Фима уставился на него, не сводя глаз – хамелеон был похож на инопланетянина, прилетевшего на станцию прямо из созвездия Волосы Вероники. Пришли на ум картинки, виденные случайно в Интернете: меняющая цвет шкурка, телескопические глаза, выпрыгивающий изо рта ловчий язык. Тут было над чем призадуматься…С орхидеями дело обстояло попроще – они в Израиле на грядках не растут, но евреи отдают должное шикарным цветам: покупают их за немалые деньги и дарят друг другу по торжественным случаям.

Дочитав, он отложил книжку. Ночь глядела в  окно. Фиме отчаянно, до ломоты в пальцах, хотелось включить компьютер и написать первую фразу, но он не мог придумать – какую. В воображении всплывали какие-то подходящие обрывки, но у него не получалось подцепить их на крючок и выложить в ряд. «Вот два самых загадочных существа…» Ник тоже не на подмосковных же огородах нашёл орхидеи, а, скорей всего, в ботаническом саду. И вот написал рассказ. А у нас они в любой цветочной лавке выставлены, на каждом шагу – и что с того? А то, что, глядя на них мимоходом, никакая интересная мысль не загоралась в Фимином сознании, обёрнутом санитарной марлей. Пора было ложиться спать, и сон – эта непременная  репетиция смерти – принёс облегчение: ему приснилась первая фраза. На шатких спросонья ногах Фима подошёл к столу и записал фразу, чтобы не забыть до утра.

А назавтра, проходя мимо оранжереи, он нацелено вошёл вовнутрь – в зелёный мир цветов и листьев. В центре помещения, просторного, как самолётный ангар, особняком располагался белый шатёр, над входом в который, на искусственном суку, сидел великолепный, с чёрным кривым носом, сторожевой попугай-ара. Изучающе глядя по сторонам, он время от времени разевал клюв и выкрикивал, ни к кому, впрочем, конкретно не обращаясь: «Шалом!»

Полотняный шатёр был домом орхидей. Только орхидей. Ни розам, ни хризантемам, ни охапкам сирени здесь не было места. Миновав сторожевого попугая, Фима отпахнул лёгкую дверь шатра и очутился в толпе цветущих орхидей, заполнивших полки, устроенные вдоль стен. С таким обилием загадочных, по определению Ника Протасова, цветов Фимок не сталкивался ещё никогда в жизни.

Войдя, он очутился в сердцевине красоты. Красота окружала его со всех сторон – абсолютная и непостижимая, как «Джоконда» Леонардо. Каждая орхидея отличалась от другой – неповторимой формой замысловатых лепестков, причудливыми венчиками и непревзойдённой роскошной расцветкой. Этим, либо чем-то ещё, чего Фима не умел распознать, объяснялось ощущение совершенной красоты, его охватившее. Если б красоту, которая мир не спасёт, но хотя бы немного приукрасит его закат, можно было измерить, каждый цветок орхидеи послужил бы эталоном такого замера. Белый шатёр с кривоносым попугаем у входа показался Фиме раем – здесь не было ничего, кроме красоты, ничего лишнего, что могло бы нарушить её линии. Всё здесь было устроено продуманно и загадочно, и всякое вмешательство привело бы к непоправимому крушению дивного мира под сводом шатра. Рай, составленный из орхидей, был бы низвергнут в недра нашей постылой реальности; каждый миг мог стать для него последним.

Под развалинами красоты, в руинах рая, испустил бы последний вздох и Фимок. Рай нуждается в защите и охране, не всякого встречного-поперечного туда можно впускать, а сторожевой попугай не помеха для злого болвана. Фима готов был стать преданным охранником и, бренча ключами, бессонно дежурить у дверей райского шатра: «Милости просим, заходи, господин хороший, а ты, козёл, давай заворачивай оглобли!»

Неисповедимо сплетается ход судьбы, ничего не скажешь, и в этом неведении живёт светлячок надежды. Фиме Гольдштейну, медбрату с журналистским прошлым, потребовалось наткнуться близ помойки на выброшенную кем-то за ненадобностью книжку Ника Протасова «Чёрным по белому», и вот чуть заметная тропа уже привела его в оранжерею, и он уловил в себе неодолимую тягу уволиться из «скорой помощи» и наняться в теплицу хоть ключником, хоть попугаем – только б не расставаться с загадочной красотой орхидей.

Он и уволился, и нанялся, и стоит теперь Фимок у входа в тот шатёр, в оранжерее, улица пророка Самуила, дом 28, Тель-Авив.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *