Я что-то нажала и всё исчезло
Новая примета флирта: когда хорошенькая женщина входит в помещение, мужчины как бы случайно опускают маски.
В банке прекрасный блондин взрослых лет, в кудрях и в маске под подбородком, говорит куда-то в пространство «сколько же времени?»
«Полвторого», — отвечаю я, и он вздрагивает — ну в самом деле, Тель-Авив, Алленби, с какой стати его должны понимать по-русски. И тут же слышу позади бескомпромиссное: «Сегодня в шесть идём пить к Ане».
«Город захвачен», — думаю я:
— А что, бабка, евреи тут есть?
— Видали на днях парочку, огородами утекли.
Реальность смывается, как свежий акварельный рисунок, который кто-то размазывает мокрой кистью: только что здесь была густая зелень и синь, а вот уже видна фактура белой бумаги.
Это я виновата, много беспокоилась вчера о родителях, к которым хорошо бы рвануть и быть рядом. И что последние дни настают и следует встречать их в оснежённом Подмосковье, там хоть картоху по весне посеять можно. А здесь что, здесь пустыня, я пропаду.
А в результате в тёплом морском воздухе вдруг холодок, колкая льдинка, март, возлюбленный из месяцев, самый красивый брат с тонким лицом и волчьим взглядом, с которым, наверное, выживешь, но сердца не соберёшь.
И я, старая цирковая лошадь, немного выпрямляюсь и поправляю на лбу невидимый пышный султан из перьев.
*
С продавщицей говорили:
— Вы понимаете, что это манка, а не мука? — спрашивает.
— Мне её и надо, я тот человек, у которого правда всё кончилось: манка, соль, сахар, спички.
— И у меня, — говорит продавщица, — сижу тут на продуктах, а в доме пусто. Но это ведь долго не продлится.
— Мой муж из-за границы едет, — говорю, — нам в карантине сидеть.
А сама думаю: конечно, не продлится, какой разговор. Тут жизни всего ничего, долго ничто не бывает, всё не навсегда, особенно быстро кончается масло.
Не получается только отделаться от чувства, что как заболела я перед новым годом, так и не поправилась, то ли умерла, то ли в бреду до сих пор, и мир раскручивается вокруг на медленной карусели, поёт мультяшным голосом итальянскую песенку, и сначала смешно, потом тошнит, потом уже страшно, а слезть не можешь. Но и это не продлится, раз верный человек пообещал, так и будет.
Муж вернётся и решит, что ему подменили бабу: носится с оккупантскими сумками и хаотично тащит в дом еду. Ладно, сумка у меня хоть и большая, но деликатная, из флорентийского магазина Pam, что на via Nazionale, а всё же муки туда влезает два пакета, овощей, курей всяких, того-сего. Где теперь та Флоренция в своих голубых и розовых платьях, где маленькие ножки в красных туфельках, что бегали по мощёным мостовым из музей в музей? Топают с рынка в супермаркет, обходя по широкой дуге редких прохожих. Муж приедет, сядем в карантин, станем развлекаться едой, буду из теста лепить птичек, каждой маленький глазик из горошинки, а на крылышках напишу: Firenze, Roma, Barcelona, Paris. Лети, птичка, с востока на запад, через север, через юг, не возвращайся, незачем.
*
Так-то я в панике, конечно, потому что конец света — концом, а арендная плата по расписанию. Когда бы не это, то что мне сделается. Тель-Авив пуст, холодильник полон, коты пуховы, с моря дует чудесный тёплый ветер, если не дождь, а если дождь, то ещё и свежо. Выйдешь за пищей, а там мир Бредбери, притом без особой трагической ноты пока — город как никогда похож на серого слона, который медленно дышит, подрагивая бетонными боками; люди есть, но затаились и ощущаются как единый живой организм — немного боится, но в целом бодр, сидит в укрытии, ждёт, умирать не хочет.
Золотое время, если бы не финансовая тревога и родители были в безопасности, а так нет. Зато в зоопарке Рамат-Гана родился слонёнок, которого по родословной полагается назвать на П, и все шутки, которые у вас есть по этому поводу, уже перешутили. Хорошо, что я ничего не решаю на свете, а то назвала бы Пушок, мучился бы всю жизнь — тяжёлый, лысый, кожаный, а сердце, как у цветка.
*
«В Израиле, начиная с 20 марта, введены ограничения на передвижение населения. Из дома можно выходить для приобретения продуктов питания, лекарств и получения медицинской помощи»
Ночь не спала — куда там спать, я в тревоге, и в семь утра уже подорвалась в банк, потому что страшную весть принесла в мой дом пресса: с восьми вечера у нас запретят отходить от дома далее, чем на сто метров.
И как ответственный гражданин, я надела на правую руку перчатку, видимо, с левой, хотя по резиновым не поймёшь. Думаю, банкомат трогать, двери, надо предохраниться.
А у меня, знаете, какая-то сенсорная хрень, которая не даёт носить шапку, перчатки с пальцами и трусы-танга. Не знаю, какая связь, но от этих предметов на себе я дико и бесповоротно тупею. Мозг уходит в отказ, и я до сих пор не понимаю, где же он у меня в таком случае расположен.
Ну и в результате осознала, что правую держу подогнув, как тиранозавр, а всё делаю левой. Кое-как справилась с транзакциями, пошла к магазину за маслом. Там уже какая-то женщина стоит, очередь на улице теперь. И она мне что-то говорит, по-русски, конечно, а я ей вроде отвечаю близко по смыслу, но понимания не возникает.
И тут я думаю, что у меня наверняка корона, потому что один из симптомов — потеря вкуса пищи. А я, очевидно, потеряла смысл слов, и это точно оно (да, и логику тоже).
В общем, в конечном итоге я прорвала дырку на большом пальце и разобрала, что эта женщина тут работает, а магазин откроется в восемь. А сейчас, сюрприз! всего семь тридцать.
Содрогнулась и поскакала дальше, а перчатку выкинула от греха, убьюсь я в ней, как летучая мышь в наушниках.
Вернулась домой, но всё не могла перестать скакать, решила напоследок побегать по берегу и, по ассоциации с предыдущей мыслью, в наушниках. Последний раз я бегала, не считая за автобусом, в средней школе, поэтому посмотрела ролик, как там чего ноги ставить, влезла в кедики, песню включила, вышла к морю и побежала, будто птичка. То есть точно, как они на своих коротеньких ножках бегают — как могут. И так легко мне, так вольно, что готова, кажется, бежать целый день. Каково же было моё удивление через пятьдесят метров.
Ладно, побрела шагом, а музыка тем временем вошла в эмоциональный штопор — я слушала альбом с органичным для меня названием «Музыка бедных» и дошла до «Ломбардии». Это такая удачная песня, что я могу подпевать ей по-итальянски — лёмбардИя ляляляля лёмбардИя. И вот иду я, пою как умею и понимаю, что слёзы не то чтобы застилают мои глаза, но были бы уместны, ведь прямо сейчас эта несчастная лёмбардИя гибнет, а буквально с восьми вечера меня отлучат от моря, а уже завтра и вовсе придётся в жёсткий карантин с мужем. А море при этом прекрасное, как сама любовь, пустое, ветер с него дует тёплый, но свежий, а солнце незаметно раскрашивает мне нос веснушками. И я понимаю, что есть неиллюзорный шанс этой весны больше не увидеть, и ладно бы я умерла, так нет, карантин затянется до лета и в конце концов выплюнет нас, изрядно пожёванных, в душный липкий июль. Иду и всею собой чувствую эти истекающие часы, думаю при этом: дура ты дура, что мешало тебе ходить вот так всю предыдущую неделю и ранее, пока нас не закрывали. И вся жизнь твоя дурацкая стоит на этом сожалении у порога — эх, чего же я раньше-то…
А потом песенка сменилась на Apecar, это про машинку. И так она была зажигательна, что я с некоторым смущением начала подёргивать руками и подскакивать ногами на ходу. Так и шла вдоль моря, приплясывая, как заневестившийся бегемот — народу мало и стыда немного. К тому же, сказала я себе, не все свидетели доживут до лета. Да и не было никому дела друг до друга, каждый проживал своё расставание с этой набережной, как умел. Кто плясал (не я одна тут не в себе), кто бежал, кто смотрел на воду. Подобрала в песке ракушку, как всегда, когда уезжала с моря.
А совсем вечером, около семи, выбралась за морковкой (маленькой, детской), возвращалась по набережной. Дошла до яхтенной стоянки, чтобы послушать, как звенит такелаж, это самый утешительный звук в мире. Обидно мне, зачем жизнь так обошлась с весёлым городом Тель-Авивом, зачем разломала наши способы существования, зачем всё испортила, когда не ждали?
На обратном пути без двадцати восемь приехала полиция, спросила, куда я, ответом удовлетворилась — началось. Но мы, конечно, ещё выйдем к морю все вместе и обнимемся, как дураки, со всеми, кто сегодня плясал, бежал, смотрел на воду и немножко плакал. Но попозже, не сейчас.
*
Март — мною избранный месяц для любви, перемен, удачи, путешествий, счастливых и душераздирающих впечатлений. Есть ещё июль, когда я родилась, а март сама себе назначила лет пятнадцать назад и ни разу он меня не подводил. Самый сложный из любовников, нервный, неверный, красивый, как сон — это всё март. И в нынешнем году я ждала всякого, но это уж слишком — будто возвращаешься домой на крыльях любви, а там всё заблёвано, цветок твоего сердца допивает с бабами ваш коллекционный абсент, у одной твои тапки на ногах, на счету минус, и он тебе такой — о, пожрать догадалась принести?
Что ж ты, март-баловник хренов, натворил, чародей-потаскун, хочется спросить с тоскливой нежностью. Как же мы теперь разберёмся с нашей неизбывной любовью, нашей квартплатой и нашим триппером, а? а?
Молчит, улыбается, как волк, курит красиво, а потом пожимает плечами — да ладно, чёт ты грузишь, пойду.
И ушёл, а я плачу.
*
Время такое, душа моя, что пишешь письма на адреса, забытые лет десять назад. Более поздние — чересчур живые, фейсбук приносит фотографии, и при первом же взгляде понятно, что мне нечего сказать этим отяжелевшим мужчинам, слишком многозначительным для подлинной силы и слишком тревожным для хороших любовников. Да и не станут они слушать эльфа, оказавшегося поддельным — ведь настоящие не стареют, не толстеют и кудри их не распрямляются в отсутствие химической завивки.
Ты же помнишь меня прямоволосой, и пишу тебе я, прежняя, тому, каким ты был в ледяном марте, в самый тяжёлый год из всех моих, не считая нынешнего.
Живу я теперь очень просто. Встаю в три утра и ставлю хлеб, чтобы был к завтраку. Мама однажды сказала «тесто на ощупь должно быть, как женская грудь», и более никаких рецептов, но мне, ты знаешь, хватило — каждая женщина учит дочь всего одной вещи, и мне с моей повезло.
Выхожу вынести мусор в половине четвёртого ночи, так что денег не будет, но днём нельзя, мы в тотальном карантине, чтобы не заразить окружающих гриппом, которого у нас нет, но быть может (в сети его уже назвали вирусом Шредингера, правда, хорошая шутка?). Могла бы выйти и в час, но ты понимаешь, около трёх баки вывозят со двора на улицу и у меня появляется формальный повод пройти метров на сорок больше, а это в моём положении бесценно.
Сегодня я вдохнула ночной воздух, а он горячий. Пришёл хамсин, весна заканчивается, а я её толком не видела, вот где горе. После Песаха дождей не жди, Кинерет в этом году не наполнится, а ведь осталось сантиметров тридцать. Это озеро такое с пресной водой, важное для жителей пустыни, вечно его вычерпывают до дна и всё время ждут, что однажды зимой оно всё же нальётся до краёв и тогда откроют дамбу Дгания, чтобы выпустить лишнее. Я надеялась, что это случится сейчас, и кто-нибудь меня отвезёт смотреть на воду, которую ждали двадцать восемь лет — столько ты жил ко дню, когда я в тебя влюбилась (последний раз она открылась в 1992 году). Вооот, а потом подумала-подумала, и знаешь что? да ну его нафиг. Ты девяносто второй помнишь? Гайдаровская реформа, когда жрать не стало, Югославию разорвало и многих убили, и в Карабахе столько людей, совок весь переколбасило, Грузия воевала Абхазию, Приднестровье запылало, а главное, Марлен Дитрих умерла. Вдруг не к добру эта Дгания — сейчас ещё тридцать сантиметров осталось, а смотри уже что творится.
Скоро Песах, в садике Сюзан Даляль зацветут грейпфруты и густой сладкий запах накроет маленькую площадь, на которой меня не будет. Не будет меня и на берегу, до него мне двести двадцать метров. Но наш личный жестокий карантин закончится, останется всеобщий, когда можно выйти на сто — а значит, я выйду на перекрёсток Яркона и Трумпельдор и в просвете увижу море.
Видишь, у меня впереди большие планы, будущее определено и обещает быть лучше, чем моё настоящее — не этого ли я желала?
Не этого.
Я желала никогда не стареть, любить тебя, оставаться худой, иметь свой дом и бессмертного кота. Ничего не вышло, ничего.
Вышли, вот видишь, книги, буквы, в которых мы с тобой молоды и прекрасны, как два персонажа Китано — ты со своим мечом, и я — твоя кукла с крошечными ступнями, которые помещались на ладонях. Помещаются и сейчас, но не на твоих, и никто из нас о том не жалеет.
Я надеюсь, душа моя, что ты себя помнишь. Меня не нужно, обязательно помни себя, такого красивого, худого, любимого, горячего, нервного и всем чужого. Хорошо бы ты остался таким ещё где-нибудь, кроме моей памяти, которая ненадёжна (хотя я всё записала).
С тех пор по завету Иосифа прошла целая жизнь, в которой я люблю только буквы и цифры, кота и ещё одного мужчину, на этот раз, взаимно. От нас с тобою в ней не осталось ничего, смотри-ка, даже мир, бывший для нас подложкой, рассыпался, иссохла трава — ложе наше, сгорели кипарисы и кедры — стены наши и кровля, шумные базары и площади городов наших опустели, и бесполезно спрашивать стражей, где возлюбленный мой — он в карантине, и там, где была нефть по восемьдесят, теперь она по тридцать пять.
Поэтому, прощаясь, я тебя не целую, ухожу из твоего сна, ни чихнув, ни кашлянув, а только нашептав на ухо ту колыбельную, из-за которой много плакала тогда, «alltheprettylittlehorses». Проснёшься в слезах, знай, это мои.
Обнимаю длинными мытыми руками, ничего не бойся,
М.
P.S. Любила. Не забудь — я забыла, а ты помни: очень тебя любила.
*
Разговаривала с ребёнком и случайно обнаружила актуальный аналог материнского «ты в шапочке?!» — «ты в маске?». Притом я думала, что родительская машинка у меня давно заржавела, но нет. Заодно поняла, зачем они это делали: не только лёгкий способ проявить заботу, иллюзия контроля над ситуацией и здоровое желание подоставать беззащитное маленькое существо. Это ещё и заклинание. Кажется, спросил вслух, и Господь такой — а, ну да, этот в шапочке, этого не трогать, он мамин.
А старики, говорят, неуправляемые — они же бесшабашные, как берсерки. Дома не сидят, карантин нарушают. Мои сказали, что готовы, если что. И кто я, чтобы регулировать их отношения с собственной смертью, они же не мои кошки и сами распоряжаются остатком своей жизни.
Сейчас, конечно, популярно мнение, что старички — это те же дети-идиоты, которых надо контролировать и особо им воли не давать. Но вот папа у меня реально очень умный, сильный и аскетичный человек в свои семьдесят восемь. И он уже в течение жизни сделал ряд выборов, которые точно не сделала бы я, и в последние годы тоже. И что, его в психушку надо было запирать или достаточно устраивать скандалы и давить на сознательность?
Когда я совершаю то, что не подходит ему, вообще никак, он молчит, а потом говорит «я тебя во всем поддержу». Я его отсюда и поддержать не могу, но, да, он уже в том возрасте, когда имеет право есть колбасу вместо супа и салата, ходить по улицам в эту беспощадную весну и не бояться смерти. Не потому, что сможет её избежать, а просто — не бояться.
*
Сознательно перевернула график и сплю днём, так легче пережить, что кругом жизнь, а я не вижу. Зато всю ночь чудесно работается, получаются самые лёгкие и счастливые страницы в книжке, а когда засыпаю — кажется, что я на лодке. Закрываешь глаза, и всё немного кружится, покачивается, под тобой зелёная вода, сверху нежаркое небо, на щеках соль, проснёмся завтра, а всё хорошо.
Психика отчётливо сдвинулась, и вследствие этого чувствительность и сострадание повысились до невиданных высот. Причём, отдельные люди мне как были безразличны, так и остались, но я теперь сопереживаю всему человечеству целиком, остро ощущая кризисы коллективного бессознательного.
Жаль наш растерянный мир, который внезапно стал пуст, безвиден, стоит, уронив руки, и не понимает, где все. Вся эта прелестная, тщательно выстроенная культурка, все эти планы миллиардов — не миллионов даже, взлелеянная система иерархий и ценностей — всё пошло к чертям. Последние времена настают, небо упадает на землю, а Apple продаёт новую бюджетную модель с дорогой начинкой за пятьсот евро.
Кажется, будто у нас решили изъять несколько месяцев жизни и огромное количество достижений, притом у всего человечества сразу. Это как денежная реформа в шестидесятые, когда на деньгах зачеркнули нолик — только нам зачеркнули нолики на всём, даже на собственных наших амбициях, талантах и навыках. Будто было у тебя маленьких, но верных пятнадцать сантиметров, а стало вдруг полтора, даже в руку не взять.
Когда это закончится, мы выйдем на улицы, подслеповато щурясь и припадая, бледные, растолстевшие и голодные, с облупившимся шелаком на ногтях, на пару лет старше, чем были в феврале. С такими лицами сейчас ходят гордые тель-авивские коты, лишённые еды и людей, которые их почитали.
И мир сейчас — то ли потерянный подросток, то ли котик, которого нужно обнимать большими руками, но некому. На Песах все очень ждали Машиаха, но опять не пришёл, католики тоже подвели, остался шанс у православных. Ну хоть благодатный огонь не упустите, вся надежда на Его Божественное Блаженство Патриарха Святого Града Иерусалима, да не отсыреет зажигалка его.
А пока что некому нас обнимать, некому рассыпать корм, возвращать игрушки, некому сказать «не бойся». И потому в эти дни блаженны лжецы, смеющие утешать друг друга, обещать, что скоро всё наладится или хотя бы сказать «я люблю тебя и никуда не денусь, ну что ты так орёшь, иди, шейку почешу».
*
С превосходством смотрю на клерков, открывших для себя работу на дому — путают, вишь ты, внутренний туризм с внутренний эмиграцией. Настоящий фрилансер, как запертый индеец Зоркий Глаз, отказывается замечать, что у сарая три стены, отмене карантина не рад и не вполне понимает, из-за чего было столько шума. Клерк же лишь одним глазком заглянул в себя, узрел выбитые окна, помойки, проходные дворы, промзону — и в ужасе отпрянул. Или интеллигентски восхитился дичью и сранью, тихо ликуя, что сейчас нырнёт в экскурсионный автобус и вернётся к нормальное столичной жизни.
Фрилансер же точно знает, что его отсюда не вывезут. Это не карантин, это мы вообще так живём.
У меня ужасная ностальгия, кажется, если не увижу дождя ещё пару недель, загнусь. Милый бог, верни меня обратно в Москву, в тогда, где мы смертельно юные, ослепительно несчастные и все живые. И каждый красив. Тогда мы лгали только любимым — о том, что будем верны им всегда и никогда не умрём. Относительно первого — это не нарочно, просто в воздухе было слишком много любви, я слышала её как тоненькую мелодию, как лёгкое дыхание марта в февральском ветре, как запах Мияки, прохладный и пряный одновременно — ловила его поверх горького городского ветра, вдыхала, начинала чувствовать чей-то взгляд, оглядывалась и неизменно его встречала. А дальше мы зацеплялись друг за друга, сначала невесомо, как пара пушистых одуванчиковых зонтиков, а потом всё плотней, всё крепче — будто соприкоснулись ладонями и переплели пальцы так, что не оторвать. И после этого вопрос, когда точно так же сомкнутся и переплетутся тела, был лишь делом времени, и обычно я не тянула.
Что же до смерти, то это тем более не нарочно. Но мы ведь вернёмся и станем плясать под дождём, возможно, голые, и это опять будет красиво, а не как сейчас. И я поэтому читаю новости и жду, когда откроется небо и просыплет на нас утраченные дни, полетят самолёты, время повернёт вспять и все мы вернёмся — в тогда.
*
Внезапно, но торжественно клянусь, что никогда больше не буду откладывать путешествий. Я, например, специально не ездила в Париж, потому что на его счёт у меня была девичья мечта. Я хотела туда поехать с влюблённым мужчиной, и чтобы не как обычно — найти билеты, отель, заплатить, вызвать такси и поехать в аэропорт, — а как в рекламе стирального порошка: он звонит и говорит «через три часа спускайся вниз и не забудь паспорт». И чтобы и дальше оно всё происходило само, без малейшей моей заботы, только пропустить ту часть, где героиня выливает на себя вино и стремительно его застирывает, не меняя блаженного выражения лица.
Я так сильно этого хотела, что откладывала поездку, ожидая, пока появится этот чувак, или до тех, пока я окончательно не состарюсь и не уеду туда с пенсионерским туром.
Я откладывала поездку в Минск, к друзьям, потому что не срочно ехать в бывший совок, когда полмира не смотрены.
Я откладывала Барселону, потому что надо сначала в Венецию. А Венецию — потому что дорого.
Я откладывала даже Болгарию, там хоть и дёшево, но я ведь даже в Минске ещё не была.
А теперь смотрю новости о закрытых границах, потом на свой банковский счёт, потом репортажи о беспорядках и понимаю, что дура я дура.
Обязательно нужно раз в год приезжать в новую страну. Обязательно навещать друзей, которые почти под боком.
Обязательно нужно было ехать в Москву в январе, когда увидела, как мама выглядит на фото.
И если только будет ещё один шанс, я исправлюсь.
*
(С)ложное чувство, будто рассыпалась точка сборки и надо сделать несколько безошибочных микро-поступков, чтобы исправить совсем всё. Можно предположить, что я читала много низкопробного фэнтези в последнее время, но у меня и без того просыпается магическое мышление, когда я беспомощна. Вот только просто хлопнуть по спине недостаточно, Карлитос, поэтому рационализируй это. И я составляю списки, несколько списков.
Один скорбный, с несделанным из-за неврозов — не записалась, не сходила, не поговорила. Каждый из пунктов наполняет меня тоской, и я смотрю, можно ли его не делать совсем, а если нельзя — то когда выполнять, посредством чего и как, чтобы не больно.
Другой чрезвычайно бодрящий, с названиями текстов, которые я хочу написать, когда, сколько процентов работы готово.
Третий с несколькими графами — проблема, сколько денег нужно для решения, сроки; ожидаемые доходы, сроки. О степени моего отчаяния можно судить по второй части: если там появляется источник «выиграть в лотерею» и «продать права на переводы» — дела плохи.
Раньше это был самый функциональный из моих списков, но нынче посмотри в окно — в графе «проблемы» написано «мне не 25», и я не знаю, как к этому подступиться, сколько денег нужно, чтобы всё исправить. И снова я пытаюсь вычислить, где эта чёртова точка сборки, чтобы ткнуть в неё, и стартовые тиражи от десяти тысяч, самолёты снова летают и мама не плачет в телефонную трубку, на весах меньше пятидесяти кило, в зеркале — ах, настоящая я, а за окном, наконец, дождь, первый осенний «йорэ», обильный, пока ещё тёплый и мутный, но обещающий прохладные и чистые потоки, смывающие всё. Пыль и жару, неудачные акварели, лишнее тело, вирусы, время, тревогу, неправильную жизнь — мне, кажется, совсем немного осталось сосредоточиться, чтобы её разглядеть, чёртову точку.