В ПЕТЕРБУРГ НЕ ХОТЕЛОСЬ
С миндальным молоком, он всегда приходил сюда к четырем и брал кофе с миндальным молоком. В этом испепеляющем летнем городе выживали лишь веганы, которым жалко коров, истекающих молоком и мясом прямо в карманы капиталистов, но не жалко людей, выкладывающих за соевый гамбургер три тяжко дающиеся им цены.
Орен садился за дальний столик под желтым зонтом, спиной ко всем, кто мог его видеть, засовывал в левое ухо наушник и слушал свой голос, звучащий чуть выше, чем ему бы хотелось.
Ему часто казалось, что его везде узнавали, и когда сидевшая с ноутбуком девушка обернулась, чтобы спросить, нет ли у него зажигалки, Орен машинально кивнул, уверенный, что его просят о селфи.
В Петербург не хотелось.
Орен не понимал, зачем снова ехать в тот город, похожий на уцененный Хельсинки, где он потерялся в первый же вечер, потому что улицы и дворы всплывали перед ним вперемежку, вне логики. Телефон с навигатором, аккуратно заряженный в отеле, сразу же сел, и Орен бродил в желтеющих сумерках сквозь изнанку открытки, на которой разводили мосты и хвастались фонарями, раздумывая о том, что Гилад и Надав были бы наконец впечатлены. В детстве они часто воображали самую нелепую смерть, и Орен всегда проигрывал.
В Тель-Авиве, где они родились, было не так. Улицы подчинялись простой геометрии, пересекаясь под прямым углом и выстраивая параллельные прямые, и чтобы всерьез потеряться, нужно было убегать в глубину старого Яффо, а еще лучше – вырасти.
Тогда, в прошлый раз, его подобрали какие-то мультяшные дети в красочных пухлых шапках: девочка, завернутая в бесконечное, никогда не входившее в моду пальто, и мальчик в вязаном синем шарфе, которые потом, через долгий час и два крошечных бара, оказались ровесниками.
Как их зовут, Орен не помнил. Точнее, не знал; сразу не спрашивал, а после, когда они были уже друзьями, это стало неважным.
Мальчик все время что-то рассказывал, посмеиваясь и размахивая руками, Орен никак не мог вслушаться, хотя тот говорил почти без акцента. Девочка хмурилась и больше молчала. Спросила только, хороший ли он музыкант. Орен не помнил, чтобы рассказывал, чем занимается, но не успел удивиться и помотал головой.
Врать не хотелось. Нехороший. Плохой. Мик Джаггер хороший.
Через год ему будет сорок, а у его клипа в «ютьюбе» — того самого, который он снимал почти месяц и потом еще долго не мог смонтировать, потому что было не идеально — всего только три сотни тысяч просмотров.
В газетах его хвалили. Его даже приглашали на телеэфиры – утренние, которые смотрят, сочиняя детям с собой бутерброды, — где он улыбался и желал всем хорошего дня. После съемок к нему подходили веселые визажистки и просили автограф. Иногда оставляли свой, написав телефон. Орен чувствовал, что дело не в песнях. Он просто красивый. Это было обычным. Орен знал об этом с самого детства, он был красивым ребенком, потом стал красивым мужчиной.
Оставшись один, он иногда представлял, как люди визжат на концертах, вскидывая к нему руки, позвякивающие в такт серебряными браслетами. Женщины всегда почему-то были с браслетами. Мужчины тоже. Весь мир звенел и кричал в честь него. Мечтать о таком было стыдно. Его всегда слушали тихо, даже в первых рядах на танцполе, а друзья потом говорили, что его музыка не для всех, только для умных.
На терапии Дора, которой Орен уже четвертый год платил за то, чтобы иметь стыдные чувства, говорила, что ему нужно стать мамой и папой себе самому. Додать себе то, что они забыли и не сумели. Тогда Орен понял, что дело было не в людях. Ему просто нечего им предложить. Придется лишь притворяться.
Родители принимали его во всем, что он делал. Когда захотел в музыкальную школу и когда ее бросил, когда уехал в Берлин, чтобы стать режиссером, и когда через год вернулся с татуировкой: лучший серфер Австралии. Когда полюбил армейское братство и потом, когда писал на стене факультета «сражаюсь за Палестину». Они платили за все его увлечения и говорили, что главное в жизни – обрести свое «я».
Ему хотелось быть как Джон Леннон: придумать Imagine, лежать против зла в нью-йоркском отеле, обнимать Йоко Оно под прицелом Лейбовиц. Что-то было не так, и Орен не сразу понял: страна, в которой Леннон лежал за мир во всем мире, в тот раз заблуждалась. Страна, где Орен мечтал стать героем, права. Его Йоко, которой он писал свои песни, ушла.
Нехороший он музыкант. Девочка кивнула, как будто не сомневалась, и потянула его за рукав. Орен послушался; она держалась весь вечер как старый знакомый, и он не мог понять почему, но возразить было нечем.
Она легко наступала в замерзшие лужи своими казавшимися медными сапогами, и Орен вспомнил про мальчика только тогда, когда она поскользнулась. Наверное, он ее тут ловил. Или нет. Орен не понял, кем мальчик ей приходился, но думать об этом было неинтересно, и он стряхнул с нее снег, – быстро, размашисто, как с ребенка. Вдохнул стекленеющим носом прозрачный мороз и вспомнил душный хамсин, который он ненавидел.
В Тель-Авиве нет снега. Ему захотелось домой.
Девочка спустилась с моста, отпустив его локоть, и побежала на набережную. У воды она развернулась, подождала, пока подойдет – Орен не привык торопиться – и шагнула на лед.
«Иди обратно», – рассердился вдруг Орен, хотя никогда не кричал. Стал трезвым рывком, как будто проснулся.
Чуть качнув головой, девочка от него оттолкнулась, словно бы на коньках, показала куда-то рукой и сказала: «Твой отель за углом». И пошла по застывшей белой реке, ступая тяжелыми сапогами.
Орен вспомнил, как летом на побережье повторяли в динамик на трех языках: «внимание отдыхающим, на этом пляже нет услуг спасателей, просим всех выйти из воды».
Услуг спасателей нет. Самих спасателей тоже.
Орен взглянул на подтаявший лед у самого края. Девочка обернулась к нему уже на середине реки, стянула нелепую шапку с помпоном и тряхнула кудрями – медными на секунду, а потом сверкающими от снега. Она протянула руку.
Орен увидел, как она упадет – провалится в черную воду беззвучно, даже как-то красиво. Всплывет, как у прерафаэлитов. «Идиот, — подумал, — какой же ты идиот».
И разозлился. Спасти ее он не сможет, он никогда не был в этом хорош, мог только позвать на помощь, но здесь, посреди чужой темноты, его не услышат. И он не уйдет, Орен знал, что он никуда не уйдет – для этого требовались храбрость и равнодушие, а их тоже не было.
Река оказалась нескользкой. Он шел по ней большими бессмысленными шагами, а когда девочка засмеялась, остановился и немножко подпрыгнул. А потом снова и снова. «Сейчас, – мелькнуло, — вот сейчас Гилад и Надав будут побеждены».
В Петербург не хотелось, но концертный директор все повторял, что последний город гастрольного тура должен быть тот, где родилась Snow Girl Run. Говорил: ты просто всем как всегда недоволен. Орену не нравилась эта песня, она казалась ему слишком прямолинейной, слишком понятной, — даже до клипа, где он снял всех рыжих женщин, которых сумел разыскать. Но сто сорок два миллиона просмотров не врали.
Орен вытащил наушник – солнце добралось до дальнего столика и светило ему в лицо – и положил деньги под чашку.
Девочка подошла, почти не глядя, как он переходит дорогу, взяла чаевые и чашку. Он всегда садился спиной под желтым зонтом и оставлял денег больше, чем было разумно. Однажды ей показалось, что он ее вспомнил, но Орен смотрел сквозь нее – совсем не так, как тогда на реке, когда она бежала по льду, а он догнал ее, рассмеялся и обнял.
Девочка протерла столик и наконец оглянулась, тряхнув своими медными, чуть выцветшими волосами.