Невозможно любимое слово
***
Мы возвращаемся из тьмы
на белый свет, в котором:
ты – крутишь свитки шаурмы
всем Библиям и Торам.
И напеваешь в шалаше,
в противовес хард-року –
мотив, который по душе
Мухаммеду-пророку.
Весь пантеон един в одном:
даёшь богов в рассрочку,
лишь человек – гордится дном
и сводит купол в точку.
И если небо – высота,
в которой правят числа,
то быть на дне – его мечта
глубокая, без смысла.
И чёрт бы с ним, и адский рай,
с добром и злом подводы,
ты ни к чему не принуждай
соседние народы.
Пускай живут, стригут лишай
и спят в грязи – нагими,
не трогай их, не улучшай,
позволь им быть такими.
Вручную добывать руду,
сажать цветы разврата
в своём чудовищном саду,
в преддверии заката.
А ты – исчадие ума,
апостол беспредела –
следи за тем, чтоб шаурма
богов не подгорела.
***
Невозможно любимое слово
заменяет сильней никогда:
мы становимся частью улова,
в наших жабрах – живая вода.
Мы лежим на брезенте в корзине,
засыпая под слоем травы,
и предчувствуя то, что отныне –
рыбакам не сносить головы.
За исход из ромеев и греков —
под зелёное в небе сукно,
и за то, что ловцы человеков
перепутали с кровью – вино.
За войну, у которой начало –
это каждый сегодняшний миг,
за пиратский ковчег у причала
и контейнеры вражеских книг.
Время думать о новых уловах
и других на земле рыбаках,
и про гетто для всех безголовых
с гладиаторской сетью в руках.
Ну, а я, по дороге к могиле,
сквозь речную осоку проблем –
так хочу, чтоб меня полюбили,
чтоб стихи мои – нравились всем.
Всем, которых осталось немного,
с головой на широких плечах:
рыбакам и поэтам от бога,
измеряющим солнце в свечах.
***
Меня извлекут из ребра
в суровую женскую полночь,
и в красную книгу добра
запишут, как редкую сволочь.
Не мешкай, входи без огня,
но долго по книге не шастай,
и ты обнаружишь меня
в разделе, где ёжик ушастый.
Где хорь, афалина и рысь,
и я, вдохновенно кукуя,
с глазами, глядящими ввысь,
закрытыми для поцелуя.
Шесть рук и четыре ноги,
покрытые шкурой оленьей,
и член, чтоб боялись враги,
свисающий ниже коленей.
Садись на меня побыстрей,
покуда не скисла интрига,
и станет в два раза красней –
стыдливая красная книга.
Помчимся с утра до утра,
меж клёнов и сосен петляя,
подальше из царства добра,
и флейта звучит – золотая.
***
Я смотрю в португальское небо
из глубокого сна о войне,
не буди меня мама, не треба –
просыпаться не хочется мне.
Тонкокожее время надрежу –
марокканским ножом для бумаг:
здесь поют изразцы азулежу,
обожжённые страстью впотьмах.
Просыпаться – плохая примета,
чтоб потом никогда не уснуть:
здесь глазурь королевского цвета –
это кобальт, подвижный, как ртуть.
Это город – тройная улитка,
навсегда заплетённая в сон,
это смерть или синяя плитка,
под которой живёт Лиссабон?
И сквозь нашу небесную крышу,
где над спальней ржавеют края,
я тебя обнимаю и слышу,
что осыпалась плитка моя.
Видно, дело к большому замесу
молча движется вечность подряд,
этой ночью бомбили Одессу,
плитка вдребезги – Киев бомбят.
И ползёт в высоту, не сгорая,
дребезжа на пружинном ходу,
деревянное тело трамвая,
увозящее нашу беду.
***
Кто-то смазал петли в дверце –
больше слева не скрипит:
помидор воловье сердце
вызывает аппетит.
И теперь мы все – солдаты,
чтобы в бога душу мать:
резать новые салаты,
пить и мясо отбивать.
Наше время не исправить:
успеваешь в суете –
благодарный лайк поставить
за спасенье – красоте.
И смотреть на это лето
сквозь прицел добра и зла –
на сплетенья тьмы и света,
находясь внутри узла.
Общей памяти военной,
обновляемой с конца,
нелегко моей Вселенной
быть за пазухой Творца.
Там, где овощи и фрукты,
соки-воды, хлеб и сыр,
где вернулись все продукты
и вручили миру – мир.
Где торгуют свежей болью
и виной из-под полы,
там, где сердце с красной солью
для меня везут волы.
***
Когда мы были водовозами
и жили в средние века:
вдвоём – под звёздами и розами,
на берегу черновика.
Промеж славянами и готами
мы слыли честными людьми:
с большими бочками, с подводами,
с приземистыми лошадьми.
Вода была живой и сладкою:
в кувшинах с дивною резьбой,
в пузатых чайниках с насадкою,
во снах из глины голубой.
Но каждую весну четвёртую –
мы доставляли по ночам
совсем иную воду – мёртвую,
предателям и стукачам.
Кто молится на тень распятую
внутри себя, сойдя во тьму,
кого простят весною пятою,
но я не знаю – почему.
Моя любовь жестокосердная
глядит с ухмылкою кривой,
чтоб никогда вода предсмертная
не отличалась от живой.
Не средние века – посредственны,
они взирают с высоты
на вас, которые ответственны
за вырожденье красоты.
На тех, кто с новыми барыгами
себе подпишет приговор,
а мы с тобой проснёмся книгами,
не читанными до сих пор.
***
Всё небо в облаках, как в бигуди,
и всю неделю, говорят, дожди,
Не спрашивай, припав к моей груди:
чем занимаюсь я в такие дни?
Читаю тех, кто жил давным-давно,
смотрю на тех, кто с помощью кино,
свой мимолётный образ сохранил,
я слышу, как вращается винил.
У музыки округлые углы:
летит пчела – о ней поют битлы,
и субмарина трётся о гранит
и за щекой – Цветаеву хранит.
Мы все – мертвы, мертвы, мертвы, мертвы:
от медсестёр – до киевской братвы,
и движется, стоп-краны теребя, –
грядущее, влюблённое в тебя.
Чем занимаюсь я в такие дни –
бессмертием, харчами для родни:
один спускаюсь в продуктовый ад,
где белый хлеб и чёрный виноград.
Там холодно, и под стеклом лежат
те, кто забвенью не принадлежат:
бутылка водки, плавленый сырок,
бычки в томате и поэт-пророк.
Чем занимаюсь я пустынным днём,
во внутреннем изгнании своём:
ходьбой на месте, словно в марш-броске,
молчанием на русском языке.