43(11) Михаил Юдсон

 

ЧЕТВЕРО

      (Настоящее будущее)

                                                                                         «Четверо вошли в Сад

                                                                                           и стоят на   пороге…»                                                                                                             

                                                                                                        (Книга Зоар)

 

                                   Часть первая. Никита

                                     Глава первая. Автобус

                                                              1

Мазган в автобусе работал на полную мощь, и струи ледяного воздуха лупили из-под потолка. И не было от них спасения. Народ вокруг, ёжась, сносил терпеливо. Кое-кто пытался заткнуть отдушины носками – безуспешно. Переговаривались, конечно, возбуждённо:

– Молотит, как в душегубке!

– Нааг совсем оборзел, гля, врубил во всю ивановскую.

– А чего ему хашмаль жалеть, не дома же!

– На улице жара, а здесь холодрыга, безобразие…

– Я ему, судари, кричу – кар, а он мне – хам! Нахватался азов по верхам!

– Ангину я вам гарантирую…

– Надо было при обрезании и гланды заодно вырезать…

Никита ехал в редакцию. В апреле нисанном, солнечным ясным утром ехал он в редакцию, хмуро думал Никита. Тащился на перекладных – из спального, свального Южного Тель-Авива в деловой центр, на Фиговку. Весёлого мало. Вот сейчас приеду, и всё пойдёт, как всегда – первым делом зайду к Гене в его кабинетик, осторожно озираясь и стараясь не звякнуть – всюду уши! – выволоку из своей верной толстой сумки на ремне, в которой таскаю бумаги, но и бутылка влезает – вот именно бутылку и выволоку, извлеку на свет облепиховую водку «Алтайский алтарь» – и осторожно приотворю с тихим скрипом винтовую пробку. Набулькаю по чуть-чуть – причаститься – в пластиковые стаканчики. Бутылку пока схороним под Генин стол, спрячем за толстой полированной ножкой.

Хряпнем, короче, с Геной первично, на втором этапе привычно присоединится Павло, а там и Сашок подтянется, третья ступень. Нахарьюзимся, как говаривали деды в Сибири, загрузимся по самый кадыкиан. Начнётся очередной серенький редакционный денёк, скучные будни большой ежедневной тель-авивской газеты «Вестник», суета и рутина. Вечноползущий конвейер, бумажная каша – и лишь успевай вставить свои четыре начала. Причём я, фрилансер бедный, писака убогих статеек, печатаемых из милости, на этом пиршестве вообще сбоку припёка, не пришей рукав, а гони взашей…

Но вдруг (вдрызг!) сегодня всё пойдёт наперекосяк, подумал Никита с замиранием, Гена, старший редактор Геннадий Сергеевич Бердичанский лишь покосится на «Алтарную» небрежно и бросит повелительно:

– Ты давай, душа тряпичкин, за четвертью беги – с тебя причитается! Четверть хлебного вина – чтоб четырьмя хлебами всю редакцию напоить! Сего числа зачислен в штат. Ну, поздравляю, дождался!

И что тогда прикажете делать?..

                                                      2

Автобус, везущий Никиту, петлял и кружил, за окном сонно проплывал ранний Тель-Авив – пальмы, пробки, псалмы, попрошайки на перекрёстках с пластиковыми плошками – дервиши хриплоголосые: «Пода-айте ради Хриуды!»

Вдобавок шоферюга-нааг, долбанутый (с бодуна?) водила-бедуин, похмельный погонщик автобуса решил, что пассажирам скушно замерзать втихую. Он, щёлкнув пальцами, включил радио, надыбал волну «На колёсах» – и из динамиков в стенах в салон хлынул сибирский шансон, хрипя не хуже попрошаек. Автобус наполнился простуженным сипением со слезой, острожными песнопениями с кандальным перезвоном – ой-вэй, Чуйский тракт, Туруханский централ белокаменный, вышки Нерчинска-кремля…

Добром сегодняшняя поездка не кончится, подумал Никита, гадом буду, спинным бубном чую. Или во что-то врежемся – то-то водила-бидон руль бросает и в ладоши в такт прихлопывает, – или кто-то привяжется.

Никиту раздражали пассажиры. И неважно – разговаривали они либо молчали, дремали али егозились. Пожалуй, он и не смог бы внятно огласить свои претензии к окружающим. Они дышали – и этого было достаточно. Чем уж там у них при этом занималось надвершие шеи, этот костяной ларец с бегающими мышками-мыслишками, зайцами-яйцами и диковинными образами-дикобразами – вот где натыкано игл, орлу не разглядеть! Рошки да ношки заплечные – заводные игрушки, дорожные куклы. Кроме того, окружающие шуршали, разворачивая, сэндвичные куличи с ветчиной, шумно чистили апельсины, тряся цитрусостью.

– А ты езди на самокате, – посоветовал однажды Никите в набитом автобусе увешанный звякающими медалями ветеран Бунта, пихая в проходе костылём в хребет, как Сильвер на острове. – Князь Серебряный!

Радио поперхнулось и утихло. За окном тянулись ухоженные газоны с брызгающими фонтанчиками, белые кусты жасмина и низкие раскидистые деревья с распахнутыми фиолетовыми цветами, названия Никита всегда путал, бугенвилии какие-нибудь. В общем, заросли бокертовника.

Основная часть пассажиров сидела тихо, углубившись в свои мобильники-юдофоны на левой ладони – решала судоку и крестословицы, рассматривала картинки котиков и играла в солдатиков. Но, как всегда, как назло, находились задорные, жаждущие общения и бубнящие вслух. Народ радио, а никак не книги!

Рядом сопел непроспавшийся краснорожий мужик, по виду – мелкий дьяк с Фиговки, с исаакиевской ленточкой в петлице – свежий кавалер. Несло от него перегаром и питьевым одеколоном «Ягуар», и мужик рычал:

– Мы – исконно изрусские люди, кибенимат, бенадамы! Мы из Лесу вышли! А эти туземцы-сабры, кактусы обезводочные – сухое колено…

Мужчина попал в больное место, и его горячо поддерживали, кипятились, размахивая лапами:

– Я, почтеннейший, своими глазами читал, что сабра – это-с аббревиатура, «сомнительный абрам». Неустановленный, значит.

– Семит, да не тот, Тит твою! Недосапиенс!

Начитаются всякого бреда из Невода, думал Никита, недаром его Бреднем называют. Компьютерная сеть паутиной охватывала всё население, у каждого в левую (иногда правую) ладонь был вживлён экран, все были рассажены по клеткам. Это ж не автобус, печалился Никита, а передвижной зверинец, паноптикум. И я здешний экземплярус – «социопат усатый».

Никита ехал, смотрел и слушал.

А вона женщина забальзаковского возраста в яркой кацавейке и с изящной клюкой (в коей явно таится стилет), ликом напоминающая непропечённый блин с дырками-глазками – так называемая бабка забайкальская разбойная. Она орала в сложенную трубкой ладонь-мобилу:

– Дора, ты нонеча в контора? А я в банку еду, он сёдня до обеду… Ты в каком банку – в «Народном», до башлей голодном? А я так в «Рабочем», до бабок охочем… А вы там в бухгалтерии, кибенимат, уже быват, бухат?

Утренняя родная речь, автобусный раёшник, признаться, опустошал Никиту, выворачивал кишкес в общее рагу, ввергал эго в хаос, ровно «Ягуара» нахлебался. Забальзамироваться самому, думал Никита, и отпустить народ мой на все четыре стороны, и тем спастись от распада, уснуть и чтобы никаких хлебо-винных снов и паров. И будет хорошо, наступит беседер.

Вокруг назойливо болтали, часто вставляя словечко «беседер» – в порядке, окейно, нормалёк. Русская беседа!

– Беседер, сударь?

– Полный беседерец.

– Ты жа женщина-мать! Он на тебя руку поднял, пидор? Беседер, вызывай миштов!

– Ага, а там отвечают – как зарежет, приходи.

– Мишты позорные, зато продажные! Отслюнявь шматок шрублей – и шма Исраэль!

– Вы поймите, уважаемый, что сверхновый порядок с неба не свалится – он изнутри прорастёт, тихой сапой. Дирамира, кибенимат!

О, Дира Мира, пресветло сияющая коммуналка, думал Никита, пригорюнившись и дёргая щекой, сия трансцендентная сцена, ставшая обсценной бранью, как всё слиплось и нелепо устроилось, и так-то влачишь нищенствование, загнанный судьбой в эту засугробную жизнь, в жару и палящую жёлтую звезду, да ещё суседи по темнице сплошь хомосапые, пещеристые тела… Израилопитеки!

Никита понимал, что стенания его искусственны, и никто их даже не слышит, но что поделать – внутренние звуки, жалобное скуление обязательно отражалось на мимике, выставляло нещастность наружу, а значит, так было надо.

Автобус тряхнуло на колдобине, пассажиры дружно подпрыгнули, будто на ветке. Вроде ровные дороги, да дурак ухаб найдёт. Еду и еду, долго и нудно, еду в редакцию, думал Никита, кожемяково-шагренево скукожившись. Авшалом-хай, чего хочешь выбирай. Леопольд Рудольфович, изгой фимоисторгнутый, мифоравный – Нил будущего года, протечка сознания, блум-блум. Блукаю, как на Блуклинском мосту через Совиный ручей. Время тянется тягомотно, словно устало бежать, застыло белково в колесе гильгуль. Хотя на самом деле прошло всего ничего, с гулькин нос, тем более, в час пик. Тель-Авивское пространство релятивистской теории не отменяет – время собираться однокаменно и время разбрасываться в галуте. Плоская пустая стационарная Вселенная – вот относительный идеал. А то ж так раздражают пассажиры-храпаидолы, вымазанные жиром и кровью… Порождения страны Из – жевуны унылые.

Собственно, автобус, в каком-то смысле – предбанник Редакции, чистилищные мероприятия, перевоз через Реку козлищ и плевел, выполка-огранка, редактирование человека-текста, молочение шелухи-чепухи.

Из автобусных глубин выполз на поверхность испитый тощий алик со своей подругой, одутловатой неопрятной аличкой – они шлёпнулись на сиденья вблизи Никиты. Хорошо день начинается, подумал Никита, уже упыри-алимы восхождение в народ совершают, общественным транспортом пользуются.

Вообще хронические алкоголики в Тель-Авиве имели высокий статус – они числились боевыми инвалидами («гаврилычи»), получали бесплатное жильё в элитных башнях, отменный паёк с ежедневной фляжкой молта (кричали, что мало, на добавку глушили дешёвку), отличный оклад содержания. Даже странно было встретить их в автобусе – обычно у хроников свой спец-транспорт, навороченные белые лимузины, «белочки».

                                                         3

Алик был страшно истощённый, но при этом опухший – скелет котлеты. И он, сморчок-торчок, ещё и громко выступал, держал речь, снисходительно объяснял на весь автобус подружке-аленьке разницу между толчковым ударом и щелчковым:

– Врезал я ему, козлазеллу, промеж рогов отработанным – только тапки полетели! До потолка!

Был алик в измазанной драной майке и монгольских шлёпанцах на грязную босу ногу. Держался он с большим достоинством, помавал исхудалой десницей в синих наколках. Экий продвинутый синяк, воевода иорданский, жестоковыйный кирюха. Хааныга!

На впалой груди у него из-под майки виднелась татуировка – Третий храм с четырьмя куполами. На щеке, как положено, выжжено: «ХРАМ» – хронический алкоголик мужской.

Женская особь подле него, товарка ханурика, тоже не особо привлекательна – в сизой, под цвет носа, хламиде, в сандалиях с оборванными ремешками. Картавит чего-то жалобно сквозь кривые зубы про водку на берёзовых почках – мол, по почкам и бьёт, аж печень вздрагивает.

Проехали Тахану Мерказит – Центральную автобусную станцию, похожую на хрустально-бетонный дворец – с громадными зеркальными окнами, вертолётной стоянкой на крыше, роскошными магазинами  и модными лавками, обязательными поющими фонтанами, разбрасывающими цветные струи.

Автобус объявил, что следующая остановка – Мост Фиг. Там многие выходили. Зашевелилась и полуголая девица с голубыми волосами и студенческим рюкзачком за спиной, сидящая перед Никитой. Всю дорогу она увлечённо читала маленькую бумажную книжечку в потёртой обложке, и Никита гадал – «Дорожные молитвы» это или Псалмы. Девушка захлопнула книжку, и Никита краем углядел название. Оказалось – «Те Илимы», заговоры сибирских речений и заводей.

Автобус притормаживал, пассажиры деловито выстраивались гуськом в проходе, как будто из транспортного «ермака» выпрыгивать готовились и ждали команды «Пошёл!», чувствовалась выучка.

В затылок Никите дышала аличка и капризно шепелявила:

– Мущина, вы щас слазите?

Никита повернулся и вежливо кивнул.

– А ртом сказать языка нет? – аличка окинула его пустыми, но неожиданно цепкими, сизыми в тон носу, глазками. – Среди биндюжников слыл балагулой, кибенимат.

Никита отвернулся, но у самых ступенек его цапнул за плечо алик, грубо оттолкнул и вывалился из автобуса вне очереди под руку с подругой.

Никита вышел следом и посмотрел на грубияна.

– Чего пялишься? – ощерился алик. – Око за око зашло? Ишь, коса до пояса – отрастил, как у лысого монгола!

Никита промолчал и только ладонь защитно вскинул – да всё нормально, проехали, беседер, извиняйте, если что.

Так и знал ведь, что кто-то привяжется, какая-либо харя, хара дерьмовая обязательно докопается. Насчёт косы вот тоже… Волосы на затылке Никита собирал в косичку – так оно вроде побогемней будет, согласитесь, всё-таки журналист, точнее даже, литератор – свободная профессия, вдохновенного облика требует. С другой стороны, в редакции такие типы попадаются, что только лопату им в зубы – и окопы копать. Или нарукавники на локти – и монеты кусать, проверять подлинность, пересчитывать наличность. Никита вздохнул – ну ладно, сейчас увидимся – и двинулся по мосту в редакцию.

                                         Глава вторая. Редакция

                                                             1

Автобус, точнее хавтобус, благо работает на хашмале, без выхлопов, загрязняющих окружающее, эта белая изящная полусфера с жёлтой надписью на борту «Сделаем Тель-Авив чистым!» бесшумно и плавно отплыла от остановки. Шайтан-арба, четвёртый чёрт, вице – в цвету, подумал Никита философски, бисова бричка, соразмерный экипаж, в каком жиды полсотнею отправляются, правы классики скопом.

Весенний воздух парил и дрожал над раскалённым асфальтом. После автобусного, условно говоря, оледенения духота охватила сразу, навалилась здешняя влажность, распаренность – как в «Сибирских банях» на Дизенгофской.

Никита пошёл по Мосту Фиг. Так его в народе называли, а официально это был Мост Фанни и Геси. Просто привыкли все, и даже район этот тель-авивский с офисными небоскрёбами и деловыми квартирами звался Фиговка.

Под мостом проходило шестиполосное шоссе – шуршали стада машин, порхали невысоко зелёные воздушные самокаты. Поодаль, на травянистом холме белел Монастырь Умученных Сестёр Духовных – кукольные башенки за каменной оградой, цветущие черешни сада, поросшая плющом часовенка. Оттуда, с холма, лился тихий колокольный звон – сестрицы музицировали. Бес гол, а лес бос, ухмыльнулся Никита, упорно двигаясь по мосту в редакцию. Форсировать мост! Перила чугунные нынче опять были выкрашены радужно и украшены надувными сердечками – эх, девы неугомонные!

Фиговый мост, заканчиваясь, вливался, переходил в шумную обширную улицу Гершуни. Здесь подстерегал путника оживлённый перекрёсточек, конечно. Шли непрерывной лавой, тьмой машины, а на бетонном пятачке кучковались, переминались прохожие – ждали, когда светофор «озеленит» зебру, протравянит тропу.

Упрямо, неугасимо горел «красный». Подошёл насельник перекрёстков, дервиш-праведник, или как их называли с правильной тель-авивской картавостью – «юдодивый». Ну, автохтонная фауна. Дервиш был в шапке-ушанке (эх, Сибирь неистребимая!), одно ухо задрано к солнцу заратустрно, на лбу жестяная звёздочка-шестиконечка с крестиком внутри – крыжальхриудова. Протянул корявую руку за милостыней. Никита покорно опустил медную монетку в немытую ладонь. Божий человек пробормотал что-то вроде «Давай – и воздастся, давай-давай», отвернулся от Никиты и двинулся прямо через дорогу, попёр поперёк движения, невзирая на поток машин. Причём не особенно и лавировал, машины как-то сами его огибали.

А Никите надо было в редакцию – на Гершуни, угол Богровской. Приходилось пробираться, словно в тайге на гоне али в ручье на нересте – здешние людишки кишели. Сроду на Фиговке человеку не протолкнуться – тут гнездились штаб-фатеры международных гешефтмахеров, хазы крупнейших банков, глобальные лавки менял, транснациональные ссудные конторы – заимки, по-местному. Здесь шустрила Алмазная Бурса, и её ухари-бурсаки бриллианты гранёными стаканами меряют!

На Гершуни и запах стоял особенный – золотыми приисками несло и пушниной. Иногда, что естественно, бурбоном-сырцом и убоиной шибало.

Старомодные коробчатые мазганы на бесчисленных окнах небоскрёбов (эти штуки и воздух холодят и кормушкой для птиц сажающихся служат, мелкое святое дело) капали вниз конденсатом, порой и туман начинал клубиться. Бредущий в спотыкающейся и толкающейся толпе Никита едва не проскочил в утренней мути ответвляющуюся улочку Мордки Богрова. Забавно таки звучали в Тель-Авиве странные сибирские прозвания, имена древних героев-висельников, дщерей и сынов израилевых, сложивших животы своя на алтарь-бину, сказано же – «по ним Сибирь плачет».

Нужный небоскрёб торчал в самом начале Богровской и был он какой-то необщей формы – треугольный, точнее призматический. В нём ютилась куча высокотехнологических компашек, физмат-шарашек, а ближе к крыше светилась опоясывающая надпись «Призма Разума». На четырнадцатом этаже, занимая его целиком, располагалась редакция ежедневной газеты «Вестник». Крупное, солидное издание. «У нас не “Форвертс” какой-нибудь голозадый, листочек местечковый, у нас – газетища», – гордо говорил редактор Гена.

Да знаем уж, знаем…

                                                              2

Никита приблизился к «Призме». Широкие каменные ступеньки вели к застеклённому входу под массивным бетонным козырьком. Рядом отирался, явно прохлаждаясь, дворник-марокканец в апельсиновой пыльной робе. Он волок за собой мусорный бачок на колёсиках и вяло шаркал метлой по асфальту – сгребал псиный кал, птичий помёт, липкие шкурки от бананов и кожуру апельсинов, жестяные мятые банки, а также собирал отдельно в бумажный мешок окурки – это себе. Говорят, они так табак добывают, смешивают его с сухим собачьим дерьмом и воскуряют в ихних трущобах-шанхаях, что южнее Южного Тель-Авива.

Дворник вынул из кармана робы засморканную чёрную кипу и вытер ею мокрое от пота лицо. Лицо было тоже черномордым, морщинистым, с седой щетиной – низколобое, с мощными надбровными дугами, маленькими злобными глазками, тупо-усталое. А ведь наверняка был ты, бродяга, когда-то до Бунта пронырливым строительным подрядчиком-кабланом или даже жутковатым чиновником-пакидом в муниципалитете – сплошное марокко-барокко тогда стояло – архитектурный стиль с песком вместо цемента.

Когда Никита проходил мимо, мароккашка нарочно замахал метлой, стараясь обдать его пылью и развеянным сором. Движения дворника были неуклюжи и неестественны – эх, и это всё, что ты нынче можешь, злая кукла.

«Твоя бы власть, ты бы меня враз в Рабатский рабанут отправил», – подумал Никита, на свидание с равом Эль-Некаве – был такой в незапямятные годы главный раввин Марокко, а в свободное от молитв время – предводитель касабланкских корсаров по прозвищу Капитан Суббота, такая уж поговорка у него была: «в субботу не всплывут». Там бы мне быстро ДНК проверили и ноздри вырвали, и в рабство определили – спроворили гребцом на галеры, певцом плачей да причитаний сибирских, а рав с мечом на боку и бичом в руце учил бы нас с придыханием вопить: «Тода раба, адони!» – Спасибо большое, господин!

Никита перевёл дыхание, взбежав по крутым каменным ступенькам. Дворник провожал его тяжёлым, давящим взглядом – у Никиты даже косичка отклонилась на восток градусов на сорок. Ну, в гляделки мы тоже умеем. Никита обернулся и посмотрел на дворника. Тот охнул, выронил метлу и грузно осел на нижнюю ступеньку, заслоняясь рукой и бормоча басурманские суры. Ан кишка тонка, полупочтенный, кончилось ваше время, сыр выпал, попили нашей кровушки, так поди-ка попляши – с метлой в обнимку.

Стеклянные створки входа-книсы ласково раздвинулись, почуяв человечий дух – кис-кис, сим-сим – и Никита вошёл. В гулком прохладном лобби за полированной стойкой сидел толстый охранник-ашкеназ в роговых очках. С серьёзным нахмуренным видом, симулируя пропускную строгость, он пил травяной чай из жестяной крышечки от термоса. Увидев Никиту, охранник выглянул из-за стойки, как из окопа, втянул по-черепашьи голову и, кланяясь, заблекотал:

– Добриутло!

– Доброе, не боись, – кивнул Никита.

Суровый страж, кибенимат. Никак человеческому языку не научится, одно слово – немец. Ах, эти их гемютные аукающиеся городки – Ландау, Дахау! И тамошние герры гетто под руку с Гретами да Магдами – в юденрат без мыла влезут! Гейдельбергскийсверхнедочеловек!

– Не пей чай – сахар подскочит, – сказал Никита. – Давно пора с травки на зверобой переходить, как у Фени Купера…

Но чучмек намёк не понял, шутки не уловил, хотя на всякий случай заулыбался. На стойке возле вазы с пластмассовыми ромашками лежала его вязаная кипа, полная окурков. Насшибал за смену, не хуже дворника. Что их всех тянет едучий дым глотать, в который раз подивился Никита, уже и зубы свои мясо-молочныеповыпадали, стальные вставлены, в ржавчине, прокуренные самосадом.

Табак и огненную воду, как известно, туземцам-сабрам не продавали – по доброте, сберегали популяцию. У них, злосчастных, в организме ферментов важных не хватало, чтоб расщеплять по-человечески: уж ежли начнут кирять и цыбарить, только дым трубой до полного отбоя – запойные куряги и питухи. Запрещалось накрепко, но они обходили закон и потихоньку занимались не охотой, так собирательством.

За спиной охранника на мраморной доске золочёно обозначены были названия фирм – какая на каком этаже. «Газетный концерн “Вестник” – 14 эт». Причём ничтожный букашкеназ, скорее всего, и названий-то этих прочитать не мог. Кириллописьизрусского языка, ея чащобная гармоничность, самоварное золото букв, этих копейщиков и лучников – всё это было для него тарабарщиной, непосильным оброком, а слово «эт» значило – авторучка. Охранник просто помнил, где кто располагался, а числительные зазубрил попугайно – «чечирнацать». Чечевичная похлёбка, марак из магары, несолоно хлебавши… Ничего удивительного, что умная нация (с сибирской закалкой) глупую победила. Кисмет, однако!

А ведь когда-то, до Бунта, был толстяк, небось, одним из множества Трёх Властных, местных уоллстриков с бульвара Ротшильд, промывателей-засирателей мозгов, подвизался молодым начинающим профессором Тель-Авивского университета – читал курс «Древняя культура государства Фаллостын», занимался, закатав манжеты, раскопками, убеждённо доказывал с помощью сохранившихся надписей (пущай и не золочёных) на мраморных плитах и колоннах, на пергаментных свитках в горшках – что вся культура с философией, вся этика с поэтикой отсюда есть пошла, от здешних бедуинствующих пастухов с их бабуинствующими культами. Эх, житуха тогда у жиртреста в универе была – размоли-малина, сладость бытия, рахат-лукулл – аспиранты куфиярые, студентки паранджастые… Да кануло всё, отцвело!

Дать бы ему, ашке, в мордку, шоб юшка брызнула и зубы зазвенели сталью – будет знать, как родину любить, Изрусь святую, обетованную.

Никита улыбнулся охраннику-ашкеназу и пошёл к лифту. Охранник провожал его подобострастным взором, даже привстав, кажется, на задние лапки за стойкой – округлое, щекастое, очкастое его лицо  с двойным подбородком лыбилось, как масленый блин. Хотел было низко поклониться сагибу, а живот мешал сгибаться – зане ашкеназ зело пузат. Жиденькие редкие волосёнки зачёсаны поперёк лысины – нелепая пузатая кукла!

Знаем мы вас, горняков елеонских, стакановцев елея, подумал Никита, ваша бы воля, вы бы такое представление закатили, чистый Пурим – всех бы нас, обманом и посулами заманённых, на столбах развешали аманно! Вдоль ДерехАппиев! А корзинку с абсорбцией, с пирожками нашими сиротскими – в свою пасть прожорливую, в брюхо ненасытное!

Подъехал, мелодично звякнув, лифт. Никита шагнул в подъёмную клеть.

                                                                3

Лифт полз медленно, видно работяги сефарды на чердаке лениво тянули тросы из бычьих жил, думал Никита, сефы нерадивые! Фрейд называл их «желудки снов». А хорошо, что нет в лифте водителя, никто не врубает мазган, не крутит шансон: «По тундре, по Тверской-Ямской да по Питерской, вдоль по ка-аторге…»

Вот сейчас явлюсь я в любимую редакцию, и мне с порога – вы причислены в лику. Тем паче праздник на носу, двадцать пять лет уж как – Четвертак Бунта! Торжества по поводу преславного мятежа, милость к сирым – вот и решили вас зачислить в штат, попрошу, так сказать, к нашему шалашу! Народ, конечно, выскочит в коридор из своих каморок и сурчиных норушек – с пальмовыми ветвями, перьями и смолой подручной. Рожи у всех дармоедов кислые, завистливые, а как же – лишний рот на наш каравай, хлебало на общие щи. Кинутся обнимать, не приведи – придушить в давке невзначай, раздавить пришлую куколку гусеницами – у-у, щелкопёры шелкопрядные!

Никита выбрался осторожно из лифта на нужном 14-ом этаже. Ом-ом, омуль небесный, хорошо ещё – живым ушёл, а то случается – застревает клеть, и пропадают люди. У туземцев-сабрийцев охотничье-библейский инстинкт неистребим. Сефарды-бастарды! Сказано же в Послании от Бригадира: «Когти гадам не подрежешь, хоть Четвёртым даном будь!» Помни и ориентируйся, сынок.

В редакцию «Вестника» вели толстые стеклянные врата, словно бы заиндевелые, покрытые морозными узорами. Никита нажал красную кнопку справа. Раздалось приятное жужжание, и дверь приоткрылась.

Редакция большой ежедневной газеты «Вестник» начиналась с вешалки – стояло шаткое сооружение в виде бронзового декоративного семисвечника, и в дождливую зимнюю пору сотрудники вешали на его рога свои куртки, а в подножие клали зонтики. Сейчас вешалка пустовала – все расхристанные ходили, чуть ли не в хитонах, присутственные сюртуки похерив – в этакую-то жарынь! Лишь на верхушке вешалки был нахлобучен одиноко оставшийся с Нового Года длинный красный колпак, предвещая то ли подарки, то ли казни, то ли шут знает что.

При входе за полированной стойкой тож сидела секретарша Ольга, отвечающая на звонки в редакцию и посылающая обычно в жопу, Ольга Вексель, отпирающая вежливо дверь и отражающая нашествия городских сумасшедших. Профессиональная филологиня, когда-то в Забайкалье возглавлявшая издательство «Куздры», нашла себя здесь в качестве прислуги за всё и была, кажется, даже довольна. Выглядела румяно, пухленько, приятно глазу.

На стойке лежала стопка сегодняшних газет.

– Можно взять? – как всегда, спросил Никита.

И как всегда, Ольга со стильным придыханием ответила:

– Та берите.  Хавна не жалко.

Редакционный люд, как ни странно, в натуре из закутков повысыпал, возбуждённо галдели в коридорах, но на Никиту никто и внимания не обращал. Оказывается, нынче утром произошло чепуховое, но всё же ЧП. Петю Шмитца, редактора приложения «Тель-авивская гомоза» зарезали с ранья в редакционном туалете. Вышёл он, значит, из кабинета главной редакторши, где получил по утрянке втык (все слышали крики) «за несогласованность» и с горя отправился оправиться, а нашли его через некоторое время сидящим на стульчаке со спущенными штанами в распахнутой настежь кабинке – брюхо распорото, кишки наружу, всё кровью забрызгано. Рядом «сакин» валяется – короткий широкий сапожный нож, такими сикарии иерусалимские обычно пользуются, его легко в жилетном кармашке талеса спрятать, подбираясь к жертве. А в выпотрошенный живот Пети вложен листок с написанным.

Многие, прибежав на место расправы, тот кровавый завет видели и запомнили. Писано было от руки на вполне правильном изрусском: «Свиноеды гойские! Гои свинодельческие! Так будет с каждым, кто покусится на Эрец! Даровал нам Бог язык идиш – внемлешь и виждишь – и на нём речено: “Шалом, захар!”, сиречь – “Привет, мужик!” Покойся и не греши!»

Вот такая петрушка вышла. Ну, теперь все поголовно эту галиматью обсуждали, обсасывали азартно, выдвигали коридорные теории. Жалели мужика, конечно, но истина-то в вине – несмываемой, окаменевшей.

– Петя, между нами, сам виноват, – укоряли коридорные. – Прямо напросился.

– Допрыгался Петюня, допелся…

– В смысле – допился?

– Беседер, и это тоже. Но я имею в виду, что регулярно измывался Шмитц над Эрецом – тонкий штиль, высокий пизгец! – петушился, а там этого не прощают.

– Да уж, Пётр в своих в своих обозрениях ржал над ними, как у костра в ночном, квакал буйволом… Помните его зажигательную статью «Эрец-перец-колбаса»?

– А карикатуру ту на Хануку – Яхве в виде седобородого  босого старика, похожего на дервиша с перекрёстка. Сидит на облаке, в одной длани кола, в другой – сладкий пончик. Обхохочешься!

– Ежедневно гомозился, печатно лез на рожон. Не зря в народе его звали – Петька Каторжный. Отмороженные фаберже!

В общем, до Никиты ли было труженикам пера. В свои клетушки редакционный планктон возвращаться не желал – чего там делать?! Обрыдло выискивать пляски блох, собирать колоски опечаток, шерстить заметки типа «Учиться только на четыре!», редактировать очередную святую простоту, празднично-маразматические воспоминания о Бунте: «Задыхаясь, я подносил хворост. Полыхало. Это горели Сохнутовские склады. Уходило в золу награбленное».

Короче, Никита чувствовал себя в коридорах «Вестника» весьма комфортно. Никто его не замечал, и он свободно перемещался узкими извилистыми тропками. Сад разбегающихся тараканов, хихикал бывший младший редактор Сашок.

Никита на ходу раскланивался радушно, галантно помахивая газетой, свёрнутой в трубочку, но редко кто из праздноболтающих снисходил до кивка – э, бродит тут недотыкомка какой-то, примелькался, суёт свои заметки в газетку, протискивается в штат, много их таких, суетливых, этот вроде и бухарик, но до настоящей, столбовой алкашни не дотягивает, нищебродский, шляется в одних и тех же потёртых джинсах и несменяемой чёрной «экологической» майке (из переработанного мусора гнали) с надписью «Береги сибирский гнус!», явно из беднейших слоёв, кличут Никиткой, никтожество южно-тельавивское, малопривлекательное, фрилансер-маргинал заштатный, на кой он сдался? Куда интересней стоймя рассуждать, за какие грешки Петю Шмитца, как сибирские матёрые репортёры выражались – пером пощекотали.

Редакция имела форму квадрата – огромный зал, разделённый на клетушки стенками из прозрачной фанеры, примерно по грудь, вот такой вышины. Там поодиночке сидели сотрудники, скрипели стилосом по папирусу, выводили орнаменты на пергаментах, метафоры изюмировали в тесто текста. Ну, попросту долбили по клавиатуре, «лудили свиток», стряпали газету «Вестник». Как говорил младший редактор Сашок: «Такое и на стену повесить не стыдно!»

У бухгалтерии, рекламного отдела, графиков, а также у старших редакторов были отдельные кабинеты. Тоже каморки, конечно, но с дверцей и крышей, будто домишко Тыквы. Самым большим чуланом владела главная редакторша Ханна Кирилловна Кушнир по прозвищу Ханша.

Здоровенная толстомясая бабища с выкрашенными в красный цвет волосами, недобро поглядывая узкими чёрными глазенапами, топала по редакционным коридорам в высоких кавалерийских сапогах с подковками, позолоченными пряжками и розовыми шпорами. При её приближении всё живое пряталось. Ей бы, кибенимат, не в кабинете прозябать, а комадовать туменом, скакать на низкорослой мохнатоногой лошадке по ковылям, патлы подъяты ветром, в ложбинке меж могучих грудей – золотая пайцза, знак вседозволенности. Пайцзатцгрупп!

Из кабинета Ханши периодически доносились тихие стоны – по слухам, там драли. Сам Никита в том кабинете никогда не бывал, но рассказывали юркие смельчаки, пролезшие сквозь ярмо, что имеется в шатре куча украшений – в основном, тель-авивские поделки с блошиного рынка, но есть и печерские молитвенные мельнички, матрёшки из тобольского малахита, деревянные расписные ложки для лбов умников – хахама! – а на столе стоит чучело черно-бурого кушнирца – тотем, значит, ейный. И в углу в кадушке – искусственная лиственница, поистине розалия, землячка-сибирячка!

Опять же рассказывали, что известнейший тель-авивский поэт-авангардист Иннокентий Бокштейн, прославившийся тем, что, во-первых строках, никогда не мылся («не причинять потопа народам меня») и соответствующе пах, а, во-вторых, носил всюду в наволочке распечатки своих виршей («а вдруг вирусалипсис нагрянет и все носители спалит») – так сей Бокштейн, попав однажды в кабинет Ханны, повесил свой мешок со стихами на лиственницу и произнёс: «Мандельштам в тайге».

                                                                   4

Течение болтовни и досужих речений, толчение воды многоступенчатое – эта коридорная Ладора вынесла, наконец, Никиту к искомой, заданной двери. На ней висела табличка «Старший редактор Геннадий С. Бердичанский». Геннадий Эс, эсквайр, подумал Никита. Посторонним В. Постучавшись, он вошёл.

Чем-то Гена действительно напоминал Винни – крупный, полный, неуклюжий, этакий плюшевый, вечно с добродушно-озабоченным выражением налицо. Густая шевелюра с сединой на большой круглой голове – постаревший медвежонок.

– А, вот кто это, – забурчал Гена, высунувшись из-за широкого экрана махшева, занимавшего полстола. – Не ко времени ты, Ники. Слыхал, что у нас стряслось?

Никита кивнул и молча приоткрыл сумку – оттуда с готовностью выглянула белая головка «Алтайской».

– Ну это ладно, – смягчаясь, сказал Гена. – Помянуть Петяшу, царствие ему, пухом, лехаимлевраха… А потом пивком отполировать – самое то.

– Могу сгонять, – предложил Никита. – На пиво ещё наскребу.

– Не, не, – отмахнулся Гена. – Здесь нельзя теперь. Лучше к Пирату сходим.

Никита знал, что близлежащая пивнушка «У пирата», мирная забегаловка-для-посиделок была намоленным местом журналистской братии. Редакционные матросы любили там помитинговать, сбивая пену и загрызая сушёным осьминогом.

– Ты подожди, посиди пока, – сказал Гена. – Мне тут одну клюмьдолаасотить надо

В кабинетике имелся ещё знакомый хромоногий стул вблизи стола. Никита мягко присел на него и стал ждать.

Гена сноровисто печатал с курьерской скоростью без малейшей паузы – каждый раз Никита поражался – корча при этом уморительные рожи и ёрзая в своём вертящемся кожаном кресле. Порхал десятью пальцами над клавиатурой. А если бы ему ещё в ноги такую поставить, думал Никита, так и двадцатью бы смог. Ударник!

За спиной у Гены на стенке в узорной деревянной рамочке (сам выпиливал) висело Послание от Бригадира, стилизованной вязью выведено: «Печать, чать, не мычать должна, а телиться!» Никита в который раз поразился чёткому строю и печатной ритмичности мысли – шма, марш!

Допечатав свою ничегошку, завершив, так сказать, дневные труды, Гена блаженно откинулся в кресле (вот откудова осторожное – «откинуться»), задрал голову к потолку и принялся сварливо стенать и жаловаться.

Эх, не по нраву был Гене новый порядочек в редакции! Гроздья гнева налились и нагрянули в «Вестник», драконовские законы введены-с. Антиогнедышащие! Конкретно? Да чтобы попросту перекурить, теперь надо было переться с четырнадцатого этажа на улицу – дымить в помещении отныне запрещалось. Не говоря уже о том, чтобы хряпнуть малешко огненной влаги, как бывало, с устатку, для творческого аппетиту – вылетишь из штата вверх тормашками сей же час – а стая шакалов по обе стороны порога уже того и ждёт, на твоё место метит… А всё Ханша – баскак-баба! Это, получается, меня, Геннадия Бердичанского, старшего приказчика редакции, заслуженного журналиста Страны – грозятся уволить за распитие на рабочем месте! А слово из трёх букв вам – ужо: я, кибенимат, не спартанский мальчик, терпеть лису эту…

Никита слушал Генины ворчалки и пыхтелки довольно равнодушно (редакционная кухня есть кухня коммунальная, тут не херувы, увы), однако сочувственно кивал, понимающе хмыкал, одновременно левым глазом (он у него быстрее) просматривая сегодняшнюю газету, прихваченную при входе.

Предпраздничный выпуск «Вестника» так и сочился ласковым светом – двадцать пять лет минуло со днища священного мятежа, Четверня Бунта нынче. На первой полосе статья известного историка профессора Миши Сидорова «Изрусский бунт – осмысленный и щадящий», стишки поддатские: «Подул железный ветер, ан /Не пошатнулся ветеран. /Он, от ушанки и до унт, /Поднялся на пасхальный бунт!» Гаврилиадская поэзия, поручик какой-нибудь отставной писал, унтер Бокштейн…

…в сортире бумаги нет туалетной иудейской, дошли до ручки, «Вестник» используем, – вещал Гена, – скоро галькой морской будем подтираться, аки эллины…

…на тель-авивских театральных подмостках шумел «Кедрил» – сибирская народная драма про бунт конформиста, и обозреватель Павло Рабинович гудел, что «Эсхил с Софоклом отдыхают, нервно курят в гримёрке»…

…вдавили нас в каморки, как окурки, Ники, ты глянь – общежитие иммонахическое, Шварцбург, чернорабочий посёлок, древний Иванополис…

…в разделе «Здоровье» колонка редакторши, гневно-слезливые сопли: «Никотин и пони», а вот и свежий физиологический очерк, ещё без траурной рамки, Пети Шмитца «Не перешибёт маца крашеного яйца» – постарался покойничек к светлому празднику весны и Бунта. И так далее, подумал Никита, итд. Одним левым прочитал газету, наглотался пустот, ну-к что ж, тоже полезно.

И уже ближе к концу, к обрыву страниц, в этой куче бумажного кизяка обнаружил он потайную жемчужину – свою рецензию. Се-эссе, как он называл текст потом, наедине, бережно вырезая и укладывая в папку на хранение. Напечатали, мучители, целиком! Ему и по диагонали пробегать не надо было – он знал наизусть каждый оборот слова, оборотень смысла. А немалый объём – четыре тыщи знаков с пробелами, «withspace» – с космосом, как шептал про себя Никита. Вот и вышло в свет, скрыто сияя, новое творение из букв… Может быть, отзывы появятся на рецензию, думал Никита, анализ моих догадок.

Как раз о рецензии и заговорил Гена, углядев в руках Никиты сегодняшнюю газету.

– Ну, поставил я в номер твою  рецензюшку – по дружбе и, извини, по пьяному делу – в номера, в нумера… Но ты пойми, Ники, у нас не альманах «Вопросы языкознания – вырванные годы», мы ежедневная газета, восс масс касс, и чтоб нас купили и не всплакнули – пропали деньги! – будь проще, стань площе, тут не слова плести, а читателю льстить, сплюнь ему в бельма… Я ж и так тебя печатаю на обочине, в разделе «Культурный калейдоскоп», как занимательное рядом, так соответствуй…

Гена, разъясняя, возбудился – вишь, жарко ему от истины. Волосатая грудь нараспашку, с шеи на золотой витой цепи свисает крыжаль – крест в магендовиде, знак хриудаизма.

– Сибирские хорунжие себе в ножны пятак кидали для форсу – штобы шашка звенела при ходьбе. Вот твоя рецензия и есть тот пятак, медные струнные, слышен звон, да толку нет…

Геннадий Сергеевич Бердичанский был пьеро гусиного полёта, а всё-таки не шаба, существо насквозь окололитературное, всё-таки филолог-университант, за своё место хоть и дрожал, но Никиту поваживал, рецензюхи регулярно печатал (никакой леший их один чёрт не читает, не привяжутся) и, выпимши, часто обещал поговорить о постоянной работе с зачислением в штат.

– Вот твоя рецензия. – Гена раскрыл газету, у него тоже был сегодняшний «Вестник», им под дверь кабинета подкидывали. – Та-ак, «Треск креста» называется. Ладно. И сразу ты в аллюр пургу гонишь и аллюзиями погоняешь: «Многие из нас исповедуют хриудаизм и носят на шее его символ крыжаль – магендовид с крестом внутри. Симбиоз выковался. Но вряд задумываемся мы – а не тесно ли там кресту, не выламывается ли он за шестиугольные рамки? Магендавит – так точнее, что ли? И что первичней – обволакивающий, зарождающий сосуд или изначально мерцающий огонь? Априори, от природы… Понятно, что Биг – но Банг или Баг? Итд.» Ну скажи, Ники, какое это имеет отношение к рецензируемому тексту? Книжка, о которой речь, называется «У добрых людей», издана иждивением автора в синагогальной типографии и повествует о любви старожила и юной эмигрантки – полная, небось, порнография пенсионерская…

Никита подумал, что Гена сродни сибирскому шаману – оба благоразумны, прагматичны и верят, что рецензионное камлание, издаваемые бумагой звуки – пустой номер, шестёрка бубен, устарелый ритуал, ловкость гортани. О, и ныне дикие.

На столе у Гены стеклянный шар, а в нём крошечная ёлочка – Сибирь, которая всегда с тобой. Тобольщина!

– А ведь ты, Ники, если постараешься, опростишься – можешь проникнуть в теремок. Учти, чтобы сюда впариться, попасть в штат – влезть в избранность! – люди готовы, задрав штаны, скакать перед редакцией, как перед ковчегом. И не зря – зарплата аж под четыреста шрублей, не шутка, плюс гонорары, вдобавок проезд оплачивают, в обед кулич-сэндвич дают с колой. У нас «на постоянство» угодить – всё равно, что постоянного профессора в университете получить, столько же усилий надо, статей да ухищрений. Отнюдь не лизать грубо задницу, как у простецов принято, но способствовать начинаниям начальства – в письменном виде, внял?

Распахнув перед Никитой несгораемый смысл бумагомаранья, медвежатник Гена внезапно погрустнел – вспомнил, видимо, о тленности текстов и бренности земной редакции, тлень-брень, да и вообще-вотще… Опасности подстерегают, а нам не дано предугадать. Взять хоть Петю Шмитца – жил, писал, любил заложить за воротник – и где он теперь, в каком кругу? Кто же мог представить, что с Петруччио такая чуча приключится…

Никита пожал плечами. Петю Шмитца он шапочно знал и не шибко обожал. Не близок был ему Пётр Петрович – высокомерный (редактор первого ранга), всегда прямой, как палка (выправка), с пышными пейсами-баками и шкиперской бородкой – сухопарый джентльмен! О заснеженной доисторической родине, Сибири-матушке, вспоминал с хамской ухмылкой – знаем, плавали, хлебали, там и море-то Лаптевых, сплошной битый лёд да моржихи в шушунах. И о могучей и прекрасной, как зимняя тайга, изрусской медветельной речи отзывался хамяк Шмитц небрежно – мол, не на том языке мы родились, только и могём писать «Кержаки на волке» мефитической кириллицей, а вот аглицкая, подстриженная с шипром галактика, недоступна напрочь.

Тоже мне, просвещённый мореплаватель – шавкающий цербер цивилизации, м-да! Кен, тербериец егупецкий! Вечно набитые защёчные мешки, снующие челюсти – жевал безостановочно резину ароматическую. Ну, теперь челюсти-то подвяжут…

Всех, кто Сибирь низводил, Никита инстинктивно отторгал – не его карраса пескари, из иного снега и песка, пусть им пусто будет, пеклеванным, премудрым, в пекле – ванным. Тем более, пасхальные праздники наступают – дни апрельского Подъёма – Переворота. Упразднили Петю, подумал Никита, язвил тот не по чину, а – нельзя-с!

– Убили, значит, Петрушу-то нашего, – горевал Гена. – Зарезали религиозные фанатики. Совершили злодеяние – пришли и пришили. И пашквиль в живот вложили…

Почему-то Гена упорно величал злодея во множественном числе – как минимум, двоилось у него, хотя вроде и не пили ещё.

– Скоро и нас всех порешат, – скорбно говорил Гена. – Ты возьми в толк, Ники – вся кабинка кровью забрызгана, и на стенах потёки, и на полу – лужа… Ужас!

Он, кряхтя, выбрался из-за стола и милостиво похлопал Никиту по плечу: – Ладно, не ссы, сынок, как Бригадир всегда учит. Пошли отольём перед пивом. Сам увидишь место казни.

В редакционном туалете, куда они вошли с Геной – медленно, грустно опустив глаза – к тому времени всё было отмыто, на белом кафеле – ни пятнышка кровавого, уборщик-эфиоп Максимка расстарался. Пахло лавандой, в раковине умывальника охапкой лежали нанесённые цветы, а в жестяной баночке из-под колы поминальная свечка горела.

О жестокой расправе над Шмитцем напоминал ещё глянцевый букет общества анонимных алкоголиков «Никогда больше» и притащенная Максимкой погребальная калоша – чтобы не угрожал ушедшему в пустыню пустоты серный дождь из ушей Его.

– А полицию вызывали? – спросил Никита, озираясь.

– Первым делом, – сказал Гена. – Ну, приехали минеты, как положено, в течение часа – доблестная, кибенимат, охрана порядка. Причём несёт от бойцов, будто они надысь Сивуш брали! Ну, взглянули. Опытный резник, говорят, сработал, шойхет с большой буквы, специалист. И что карахтерно, говорят, харакири внутренне с цветущей сакурой совпадает – красное на белом, кровь на кафеле. У нас, говорят, на кафедре сроду сакэ с араком мешали в ёрш…

– Научный подход.

– А то… Ну, потоптались, анализы взяли, отпечатки соскребли. Это, говорят, скорее всего, ритуальное убийство. Жертвенное приношение! Праздничные дни же… Пасхальный жаворонок там, голубок оливковый, чёрный воронок, окрас яиц – вервие версий. Беседер, разберёмся.

Гена засмеялся:

– Видят, у нас поживиться нечем, так газет старых, «Вестников» пожелтевших набрали – селедку заворачивать. Экологически, мол, чище, нежели пластиковые пакеты.

Кровь уже замыли, но её запах Никита ощущал. Ещё недавно всё здесь было забрызгано красно-розово – вроде кукольно-клюквенной краской или человечьим кетчупом. А из-под этой дверцы натекла липкая лужица, и вон там лежал нож-сакин, острый короткий клинок сикариев. Он не валялся, его не отбросили, дрожа от содеянного, а аккуратно положили, как будто на своё место в кухне. И в живот распоротый Петра Петровича Шмитца (кличка – Петька Каторжный, и не почему-либо, а просто приехал он в Страну с Сахалина, окраины сибирской, за что его коллеги дражнили) опустили листок-обращение, словно в почтовый ящик. В Эреце такие листовки называют «пашквиль» – их клеят на стенах домов, на фонарных столбах, некие информационные прокламации, там же у них газет или Невода нет.

Никита зашёл в кабинку и справил малую нужду в именной теперь, «Петин» унитаз, слушая стучание течения, потом постоял, вздохнул – из потока далее-везде мы уходим в далее-безмолвие, а ручьи по-прежнему журчат…

Гена отряхивался у писсуара, застёгивая ширинку.

– Знаешь, Ники, что на бумажке написано, которую мстители подсунули? «Даровал нам Бог язык идиш и изрёк: “Шалом, Захар!”, то есть “Здорово, мужик!”, покидай нужник, отправляйся к праотцам…

– Там, кажется, немного не так, – улыбнулся Никита. – Но это неважно. Главное, не было никаких жестоковыйных мстителей – это оперетта «Петя и волк». Петрович знал убийцу.

– С чего вдруг?

– И близко знал – он дверь в кабинку сам открыл, замок не выломан. Ты бы вот открыл кому бы то ни было, сидя на горшке со спущенными штанами?

– А действительно, – согласился Гена. – Я как-то сразу и не сообразил… Но пашквиль в брюхе – согласись, типичная их работа, кровная месть.

– Нет-с, Геннадий Сергеевич, это писал человек, для которого изрусский – родной, каровный. Никаких корявых «такинизмов», местечковой бойкости, и слово «Бог» написано объёмно, через гласную, а не через тирешку, посмотри…

Гена молчал, задумчиво почёсывая затылочную кость.

– Кроме того, известно, что божественный язык – иврит, на нём Книга дарована, а идиш – бытовая речь, жаргон, на нём в Эреце тухлую курицу пурицу втюхивают. Кстати, и «мужик» будет отнюдь не захар, как в иврите, а зухер, откуда искажённое «зухтер», легавый. И, конечно, вовсе не шалом, а шулем. Короче, белыми нитками шито… Да ты же, Гена, знаешь идиш, не стыдись. У тебя, как выпьешь – сплошной кишмиртухес и зайгезунд…

Гена посмотрел на Никиту и ухмыльнулся – ну, знаю, но скромен, ты гляди, в «Вестнике» особо не распространяйся, а то ещё заставят меня колонку вести «Каторжный иврит» – как будет «руки вверх», «в колонну по пять», «с какого двора твой раввин» и прочий парашный шмон…

Геннадий Сергеевич Бердичанский, кликуха – Пух, думал Никита, владеет языком противника, так называемым идиш, «Иди шпионить!», изучал сей «язык зэка» когда-то у себя в Снежгороде, в универе, долбил с упрямой сибирской основательностью (Нижний Такил!), даже перевёл на человеческую речь сборник стихов «Ин трактор цех», приехав же в Обетованную, вкалывал сначала вьючным плотником-бетонщиком на строительстве Беэр-Шевской ГЭС, потом участвовал в Бунте рядовым копейщиком, а когда Израиль распался на Страну и Эрец, засунул тот язык себе в задницу – оно мне нужно? Итд.

Никитова занимательная лингвистика – этакая объяснительная записка внештатная в глиняных устах Голема – разговорившегося некстати Гену совершенно не волновала, да и сам Никита его нисколько не интересовал – мало ли чего можно начитаться в Неводе, так и в фонетике царства Урарту начнёшь фурычить. Большая ледяная кружка пива – вот о чём мечтал старший редактор.

– Ну ладно, зман не ждёт, – сменил пластинку Гена. – Теперь можно и к Пирату смыться. Сейчас Пашке позвоню.

Геннадий потёр большой и указательный палец левой ладони – включил юдофон, поднёс ладонь к уху и произнёс:

– Господин Рабинович? Как вы насчёт того, чтобы взяться на абордаж? Да, беседер… Минут через десять…

Гена опустил ладонь и сказал Никите:

– Придёт. И нам пора выдвигаться. Только поодиночке надо, а то ж заподозрят, донесут сразу. Кругом глаза… Друзья народца!

Он уткнул в Никиту кряжистый указательный палец:

– Ты – идёшь впереди, а я держусь за тобой метрах в трёх, страхую. В крайнем случае скажем, что ты в коридорах заплутал, и я тебя наружу вывожу – конвоирую фрилансера-заштатщину. Главное, чтоб Ханша не учуяла, нам бы мимо ейного бункера проскочить, а дальше уже ерунда…

Гена выглянул из туалета – вроде тихо, всё гнильё вернулось в ульи – и подтолкнул Никиту: – Давай, двигай… Анклойф, идн!

Никита тенью планктонной скользнул коридорами, за ним китом косолапил Гена, а когда крались мимо кабинета главной редакторши, то оттуда послышались не стоны даже, а кряхтение такое утробно-паровозное – уф-ф, уф-ф…

Гена догнал Никиту и подмигнул: – Раскочегаривается! Туда, туда! Вагин-депо!

А вдруг всё-таки выскочит вслед красноволосая дьяволица-редакторша, думал Никита, и Гена заорёт «Красные сзади!», вот смеху-то будет, и придётся бежать, изображая подстреленного пингвина, потешно переваливаясь, прижимая крылья-руки – хотя вряд ли кто оценит, не эта же лилит-гейзиха…

Но всё обошлось. Они с Геной спокойно вышли из редакции, благополучно спустились вниз, а там уже и до пивной ногой поддать, как говаривал младший редактор Сашок.

                                           Глава третья. Пивная

                                                        1

Пивная называлась «У пирата», и у входа стояла деревянная фигура пирата в треуголке, с деревянной же ногой и чёрной повязкой на выбитом в битвах глазу. На веранде были расставлены дощатые квадратные столики на четверых – с узкими скамеечками с двух сторон.

Павло Рабинович, редактор приложения «Тель-авивский инвалид», уже сидел за столиком в углу – ждал, развалясь и брезгливо посматривая по сторонам.

– Слава те, прителепались, – небрежно бросил он вместо приветствия. – Шлёпайся со мной, Геннадий Сергий, а ты, Феофилакт Косичкин (это он Никиту так звал за его причёску) – сигай напротив, тебе ещё рано подле меня сидеть, не дорос.

Был Павло вдобавок – ответственный секретарь редакции.

– Я птица важная, бумажная, – говорил он про себя, по-чалдонски прибауца. – Высоко сижу, далеко гляжу, засвищу и не спущу!

Гена, кряхтя, с трудом втиснулся на тесную скамейку рядом с Рабиновичем, зато Никита сел и ещё сумку свою удобно пристроил. А в ней – бутылка, не забывайте! Со своим пойлом вообще вползать не разрешалось, но им – можно. Это был их постоянный «редакционный» столик – насиженный, ухоженный, на отшибе. Старенькая, не чисто выстиранная скатёрка с мстёрскими кружевами и круглыми жёлтыми следами от кружек. Вип-пивная, говорил младший редактор Сашок.

Подошёл уважительно владелец заведения Гришаня, поздоровался, спросил, что будут.

– Мне, как обычно – просто пшат, бочкового, – сказал Гена.

– Ремез, светлое, – указал Павло.

– А мне, если можно, драш с содовой, – попросил Никита. – На пиво, вы знаете, что-то не тянет. Мне сегодня ещё работать, писать.

– Ему – писать! – презрительно хмыкнул Павло. – А нам, по-твоему, кляксы слизывать?

– Да оставь ты его, – Гена всё ворочался, устраиваясь на скамеечке. – Коемуждо своё.

Большой, пышноусый, спокойный Геннадий Сергеевич выглядел гораздо солиднее малорослого суетливого Рабиновича. Тот всё дёргался, как на ниточках – расползающийся ухмылкой рот, кривящиеся губы, шмыгающий хрящеватый нос с красными прожилками, увенчанный тонкими позолоченными очками, седой ёжик на голове, общая пеньковость облика – карлекин, мысленно называл его Никита.

Павло вечно изображал из себя богему-тельавивщину – то ещё фуфло, погорелый театр! – вместо «беседер» тянул гнусаво «бейседер» и выделялся обликом: тощая морщинистая шейка в любую погоду небрежно закутана клетчатым шарфом и конец свисает, в руках словно случайно вертит древний серебряный портсигар с вензелем-запятой (буква «юд») и с придыханием рассказывает, что отлит из тридцати тетрадрахм – тех самых…

Гибкий светловолосый половой в матроске, с точными балетными движениями (студент Школы Искусств, подрабатывал парнишка) принёс заказ, улыбчиво поздравил с праздничком: – Весна-красна священная!

– И вам не стравить, – пробурчал Павло.

Не слишком афишируя, но не очень-то и таясь, долили «Алтайской» из Никитовой бутылки в толстопузые стеклянные кружки.

– Пиво без водки – деньги в навете! – объявил Павло. – Раньше за это корчмарей громили, кровопивцев. Из-под леса налётывали…

– Хорошая «Алтайская», – облизнул пену с усов Гена. – Сладкая, на облепихе… Сказывают – полезная…

Никита к себе в драш плеснул чуточку – как раз разбавить. Капнул для букету. Крепкий драш подают здесь, качественный – аж продирало. Бокальчик вроде махонький, а хлопнешь – бездны разверзеся!.. Из полыни драш тот гонят, и, по слухам, он меняет зрение – звёзды сплошь жёлтыми видишь, а виноградники – красными.

– У монголоидов вот есть водка «Кумыс кобылиц», – сообщил Павло. – Про неё такие небылицы гонят, что уржаться – с копыт валит моментально…

– Пил я, – сказал Гена. – Дрек с простоквашей.

Никита подумал, что если бы Гена хотя бы пробку понюхал от монгольского пойла, то давно лежал бы на старом Ярконском кладбище под Тель-Авивом. «КК» – отрава лютая, особой крепости и предназначена для личных врагов из козьей ностры, пропахшей бараньим жиром страшного «дацана». Бутылку в красивой упаковке присылают на дом – и получателю всё понятно: хочешь – сам выпей, не хочешь – заставим.

Половой слетал за свежим пивом, туда набулькали уже побольше «Алтайской» – забирало потихоньку, эйфорило. Заедали солёным омулем из Кинерета, мочёным фалафельным горохом. Никита взял с блюдечка кусочек ржаной мацы, посыпанный крупной солью, схрумкал. Хрустящие хлебцы, так называли эту закусь в Сибири.

– Давай, кенгуру, подливай из сумки! – командовал Павло и выпячивал нижнюю губу. – Чо ж ты там пишешь такое нетлючее – небось, и в воде не тонет?

Никита смущённо улыбался, крутил головой.

– Рóман тискаешь, – уверенно наступал Павло. – Все внештатники лежат на шконке и романы строчат, как пить дать…

– «В трущобах Тель-Авива», – захохотал Гена. – Лиловый негр, коварство сабр… Красавица Груша, съевшая яблоко сосны – такой компот ананасный получился!

– Зна-аю вас, фрилансных, как облупленных, – цедил Павло. – Лезут в редакцию, аки лемминги в море Чермное… Цэ неописуемо!

Таково Павло, и ничего с ним не поделаешь. У Рабиновича и в удостоверении личности именно так было записано по его требованию: Павло Рабинович.

– Они, падлы, всё Пабло норовили вписать в теуду, но я не дал, был начеку, – любил, сплёвывая, рассказывать Рабинович.

Был он, в отличие от добродушного Гены, неустанно вздрючен и говорливо визглив. К Никите сроду цеплялся, норовил пнуть, крыл по всякому, а уж под пиво святое дело: – Я тебя насквозь вижу, фрилансура недоделанная, как ты в штат рвёшься, в редаху ломишься… На чистенькую работу захотел, к вечному миру, придурком кантоваться… А ты дерьма сперва похлебай, погорби на общих с наше с Генашей! Скажи ему, Генсергеич…

Гена лениво защищал – да ладно тебе, да чего набросился, вроде и не набрался ещё, завёлся на ровном месте, поостынь…

Эх, Павло, дать бы тебе в рыло, думал Никита, улыбаясь и прихлёбывая драш, враз заткнулся бы, выползень болотный, обрубок тундры, аид-друид карликовых берёз… Это в сибирской литературной традиции, с Берёзовских чтений тянется – от мороза шагреневошанежком с яйцом сжиматься, эго в лепёшку, вот и тут – вначале было слово о полку Павла Ивановича, потом явился Павел, мать его, далее прискакал Павка, затем возник Павлик («отец, слышишь, рубит») – так и до Павло дописались…

– Ладно, посыдымо, погриемось, – хмуро сказал Павло, поправляя злачёные очки. -Кодемкольбибамус.

– Прежде всего – выпьем! – поддержал Гена. – Кстати, как раз праздник на подходе, цельный гусь – четверть века Бунта! Как не вспрыснуть!..

– А заодно за «Вестник» давай клюкнем, дабы не закрыли его завистники наши, чтоб им четвертоваться…

– Чтоб «Вестник» сроду нёс благие вести!

– Тем более, благовестников, то есть евангелов, было четверо, – встрял Никита. – Каноническое число.

Павло только зыркнул на него, но смолчал – смотрел, как Никита им в новоприбывшее пиво водочки доливает, ты лей, лей, не жалей, Алтай-болтай…

– За «Вестник»! – Гена Пух с медвежьей ловкостью отсалютовал кружкой. Отхлебнул, воздел на зубочистку кусочек омуля, загрыз. Вздохнул:

– Газета у нас пухлая, откормленная, а мы впроголодь живём, пива светлого не видим… Обеды горячие отменили, привозят один силос в пластиковой коробочке – стилос из рук выпадает, к папирусу не тянется…

– Стаканчиков бумажных не осталось, предметов обихода, – мрачно добавил Павло. – Совсем озверели.

– Всех, кто зашибает – вышибут! – подтвердил Гена. – Трезвон настанет полный, тишь и покой, скукотища. Никто не шатается, все по струнке ходят. Как в Эреце – чай из чабреца и овсяная маца.

– А всё эта овца в волчьей шкуре – Ханша. Какие могут быть разумные подвижки, когда нами монголоидка руководит, с глазами-амбразурами… Накачала мускулюс глютеус, отрастила задницу – и всех задавила. Без сопротивления…

– Откуда ему взяться… Сми – по определению смитьё, гнилые все.

– Народ такой в редакции, что рядом чемодан не ставь, как Шалом-Алейхем завещал. Явтухи ушлые – сивухи кварту свистнут как не бывало! И на тебя же свалят…

– А пишут, пишут-то как кондово, кибенифени, – Гена схватился за голову. – Дерсузалинский диалект, однако, твоямояканье.

Гена ткнул Никите под нос свой правый мизинец с наколотым «перстнем почёта»: – Гляди, вот мы с Павлухой – заслуженные журналисты Страны…

– Застуженные, как в Сибири-та говорили, – прохрипел Павло.

– И мы должны прятаться и таиться, как подростки в подворотне, чтобы хлопнуть стопочку. Ах, Ханша, полоняха-Яга, иго горемычное!

                                                                 2

Вся сыр-борня, как понял Никита, не стоящая выеденного яйца, эта титаническая битва героев с полубогами крутилась вокруг одного вопроса – можно ли хряпать на рабочем месте (втихую, мягко, культурно), такскать, бухать на боевом посту? Ещё недавно дозволялось даже на совещаниях таскать с собой авоську, гремя испитым, и негласно приветствовалось – мол, оно и лучше келейно, внутри коллектива, а ежели свалишься, так среди коллег, а не под забором. И вдруг у администрации абстинентный синдром разыгрался – похмелье с бодуна! – акул пера за тайное бульканье гоняли бушлатом по всей редакции. К тому же и покурить не оставляли, цезари хриудейские – оставь надежду затянуться! До самыя смерти, марковичи!…

Вот они в пивной и отрываются, думал Никита, сидя в слоящемся и колыхающемся дыму – какой-то прямо скотный двор, когда уши опаляют. В отрочестве он читал сибирские жития праведников – и мыши у них под потолком избы волнами ходили, и тараканы бурым шевелящимся ковром полы покрывали – а-а, ништо им! Сибирь-матрёнушка!

А в пивной-то не слаще, в рыгаловке. Гарь, вонь, гул, гам. Курительный салон с подачей напитков. Чадят-хрипят, палят безостановочно, фетюки – вот те и шёпот, лёгкое дыханье… Эреца на вас нет, халу вам в дышло!

Никита между тем рюмашку драша допил, за другую принялся. В книжках, он знал, герой обычно курящий и рассказывает о прелести первой затяжки, когда проснулся, или как приятно покурить выпимши – особое послевкусие тундровое… Мир стланный и мшистый, окутанный в цветной (серо-белесый) туман. А я вот терпеть не могу – поглощать и выдыхать дурман прогорклый – совсем другой запах у реальности тогда, пепел повсюду стряхнут и разбросан в дурацком порядке, а вонючие окурки ввинчены мне в душу.

Обычно люди «Вестника» предпочитали почему-то мерзкие египетские папиросы – подешевле, что ли, стоили, да и память о рабстве. Вот Гена – человек и паровоз. Рядом Павло дымит трубой, одноклеточный двухпалубный. И я средь них, ранимый Никита. Живу, как муравейчик на вулканчике.

Пассивное курение, кстати, наиболее опасно – вся одежда и тело пропитываются этой гадостью, и ты, терпеливо улыбаясь, с отвращением сидишь, неспешно обкуриваемый, как рой пчёл, потом майку чёрную, родимую, не отстирать от въевшегося запашка, хоть выкидывай, амбре амбарное праотцев и сладстве праматерей, что сворачивали на сахарном бедре сигарку – «Помни, сынок, все мы вышли с Игарки!» (Посл. от Бриг.)

Пока Никита рефлексировал, неизвестно кому улыбаясь смущённо в дыму, Павло с Геной хором выли-повествовали о том, как было раньше хорошо – стоял в редакции бесплатный автомат и всем давал горячий шоколад и прохладную воду, а потом его жлобы по злобе убрали и теперь – пусто…

Угу, и только ветер свистит угрюмо в углах редакции – у-у, думал Никита и внутренне удивлялся, эко оно низкопробно, эллоэйно, убогая Ханша и её шанхайские барсы, эти мелкие лемуры, насколько же ничтожно всё…

– Ты вот, я вижу, слушаешь и внутренне удивляешься, – криво усмехнулся Павло. – Насколько же ничтожно всё окружение этих титанов, Рабиновича и Бердичанского, да? Как не ценят их дар и зарывают редкостный талант в ежедневную бумажную рутину! О, слепцы редакции!

– И ты прав, – Гена строго постучал ногтем по столу. – Ещё напишут труды про «Вестник» времён Бердичанского-Рабиновича, ещё попомнят нас…

Никита слушал, но благоразумно молчал. Тут смущёнными улыбками не отделаешься – тут душу на бочку. Он и так наталкивался на сверлящий взгляд Павло: «Больно прыток!» Дальше Никита уже знал – Павло станет хрипло спивать, а Гена басом сипеть в унисон. Парочка пива, ксилофон кружек – польются звуки. Странно, а вот мне не нужна музыка вместо сумбура, записанный нотным полууставом абсурд в линейку, усталые уста хаоса, сибирское крюковое пение – на раскат-губу! Из дыма почти порохового и звона кружек (бьют склянки) появлялся пират-хозяин Гришаня, как бы чувствуя негармоничность их троих и дополняя до квадрата. Почтительно осведомлялся, всё ли беседер, но не уходил, хотя и не присаживался – нависая над столиком, вступал в разговор. Был Гришаня кряжистый, загорелый, лысый начисто, всегда в десантной тельняшке с бицепсами навыпуск, на предплечье синеет татуировка – якорь, русалка и слова: «Бригадир – наш рулевой-моторка».

Забавно, что и фамилия у хозяина питейного заведения была Бирман – Пивной Человек. «Бира» – пиво на библейском. Недаром в Сибири есть река Бира, текущая пивом и мёдом. Там у людей ещё одно дыхание открывалось и свечение начиналось – страна тёмная, а человек светился. Угорает лучинно!

– Там, глядь, еловое варили, односолодовое, – вспоминал Гришаня. – Иголки ароматные обсасывали – вкусно! Своя хвоя в каждом дворе… Бира – радость Диры Мира, это надо понять, глядь.

– А какие у нас там, в Новой Палястыне паляницы к острову Пасхи пекут! – тосковал Павло. – С Круглую Башню, не совру! Квитень – нисан – аквавиты, а не уксусу жажду!

– Свершилось, глядь, – вздыхал Гришаня. – Сверзились мы с той ели…

И Никита уже открыто подливал «Алтайской» – сколько там её осталось, не жалей, однова живём.

Вспоминали плакуче могучие сибирские реки – Нетечь, Лопань – как на плотах сплавлялись в ледоход. Брёвна, люди. Бор стеной на другой стороне. И заметьте, солнце там другое было, мягкое, красное, а не огненный шар, палящий жёлтым.

– Зато как рвали парусню – в клочья, глядь! Аж пенсне на снастях повисло! Баргузин задует – топор из-под компáса к херам моржовым уносит! А здесь что, штиль, заводь – бриз, блин!

Пират по-сибирски предпочитал слова из «народной анатомии», речные загибы. И как же иначе-то, Гришаня – гроза рек. Речной жемчуг, речные пиастры.

– А тутошнее море – смешное, пересоленная ванна, лохань с медузами, – улыбнулся Никита.

– Держи краба! – растроганный Гришаня стиснул руку Никиты. – Салага, а понимает…

Если рассудить, то и пивная – плавсредство, думал Никита, своеобразная соломинка в пенистом потоке быстротекущего бытия, и Гришаня Пивной Человек удачно уцепился. Григорий Аронович Бирман, кличка, понятное дело – Пират. Ещё в забайкальской юности уяснил, что плавать по морю необходимо – «зелёное море тайги», как пели аэды. Водил плоты, плавал за нерпой в долблёных брёвнах, ходил бечевой по коммерческой части («Ангарская артель» – они конкурентов в песок зарывали), озоровал ватагой на расписных (череп с берцами) челнах – сарынь-абрамь на кичку! Высадившись на Земле обетованной, корсарствовал уже потише – копал и насаживал червей для состоятельных сабр-рыболовов, точил крючки, драил блёсны, чистил бассейны от листьев и окурков – заодно и охотились на него с острогой, едва увернулся – был бит батогами и сплавлен за нерасторопность на моторную яхту, обшарпанную прогулочную посудину – якорь спускал, трап расстилал и привязывал, на камбузе очистки выносил. А когда судовой – Судный! – колокол пробил час Бунта, то уплывающих на надувных плотиках хозяев, большое семейство Абутбуль догонял и отправлял прокатиться к праотцам – на лёгком катере к небесной матери! Буль-буль… Впоследствии сошёл на берег и овладел пивной.

Кстати, все эти надоевшие сведения Никита воспринимал, как светящиеся строчки – проплывают буквы где-то под глазами, протягиваются под килем и складываются в столбик. Интересно, что выпимши – знание усиливается, возможно, оттого, что зрачок расширяется. Рябить начинает, колыхаться, кисея кисельная.

Меж тем доставили ещё пива – авось не лопнем. Павло внезапно приосанился, перестал криво хныкать да схаркивать под стол, встал, подняв полную кружку и торжественно провозгласил: «Четвёртую – за Бригадира!» И все встали, кто сидел, потому что четвёртую всегда пьют стоя. Пират Гришаня нахлобучил на макушку бескозырку, расправил чёрные ленточки с золотыми буквами «Императрица Дева Мария», ему из дыма тоже приплыла пенная кружка: «За Брига!»…

Выпили, утёрлись, уселись. Лишь Гришаня стоит, будто на мостике, в зубах кедровая трубка – пых-пых… И табачок духовитый, капитанский, настоящий «хокинс».

– Говорят, Бригадир сам из флотских, – сообщает Гришаня. – Капитан второго ранга, кавторанг, на моносцах ходил, с язычниками сражался на таёжных реках, топил триремы. А фамилия ему, по слухам, Четверухин…

Пират бы ещё долго травил майсы, да половой, спасибо, свистом позвал хозяина – кто-то там возбухать начал, дебоширить, выпил на рваный шрубль, а буянил на пиастры – пора под килем протаскивать.

Дымовая завеса в пивном зале помаленьку развеялась, ветерком потянуло, и не диво, море-то в паре узлов. Стало видать висевшее на стенке выцветшее Послание: «Пей, сынок, и веселей! А наркота – она для скота». (Посл. от Бриг.)

Никита подумал, что как всегда у Бригадира был и скрытый смысл: пейсы – опиум для народа. Фитиль Эрецу, смазанный свечным салом!

Тут Павло с Геной – два клоуна два, всё утро на арене – доползя, наконец, до кондиции, затеяли квартеть дуэт. Приступили к песнопениям. Павло охрипло затянул – голос несильный, но противный – а Гена медвежьим басом подхватил: «Брала русская бригада галилейские поля, и достались мне в награду два солдатских костыля»…

А хорошие стихи, удивился Никита, явно не из «Тель-авивского инвалида». Поют – пусть, а вот не пустились бы они в пляс.

– Весна-красна, веснушчата она, – продекламировал вдруг половой, собирая кружки и утирая столик. – Земля очнулась от зимы и сна…

Ну вот, празднества ведь приближаются, вспомнил Никита, пасхические пляски. Хотя отчасти тоже познавательно, можно посмотреть. Пчёлы, как известно, в танцах передают информацию – а вот медведи и скунсы?

Но Гена и Павло, ленивцы, только языками мели и полость рта полоскали. «Алтайскую» добили, Никита последние капли им в пиво стряс. Ещё алчут, чудо-юдища.

– Могу сгонять, – предложил он. – У меня как раз четверяк есть.

А бутылка водки три шестьдесят две стоила – «сибирское число».

– Встань и иди, – повелел Гена и повеселел.

– Ступай шустрей, кулёма, – махнул небрежно Павло.

И они заныли гимн старых бундовщиков: «Смело мы, ой, пойдём…» Выходя уже из пивной, Никита слышал вслед, как Павло пускал петуха, а Гена ревел: «Но их не боя-атся красные роты!»

Это какой-то идишист изгалялся, решил Никита, горячий, голодный, исавка-бурка: «Красного красного!» Тавтавлогия. Последняя «я» в алефбетном алфавите.

Он шёл по Богровке за водкой. В кармане потёртых джинсов шелестела столь же потёртая четырёхрублёвка-арбашка с изображением повозки-колесницы с возничим-балагулой. Жарынь изнурительная полуденная. Белели, как снежком укутанные, кусты жасмина, сладко пахли, над ними пчёлы мохнатые жужжали. Никита влачился и вспоминал читанную в детстве робинзонаду, а он часто её вспоминал и голоса оттуда слышал – голый человек на голой ледяной земле, под колючими звёздами, как он движением выживал, когда сел – лес совсем другой, и не посвящается Робину, и «зонада» гудит, как молотком об рельс – зона-ада…

А всегда везде одно и то же, в зной и стужу, и в жару жасминовую – эх, жисть-выживание! Шевелиться надо!..

Никита купил в ларьке при бензоколонке бутылку, принёс в сумке. Ни спасиба, ни тода не дождался – как по воздуху водка приехала. Ещё бурчат: – Тебя только за ангаром посылать!

Честно говоря, водка и вправду паршивая. Голда, другой не было – из свеклы, буряковка, и в Песах кошерная, сивушная дешёвка – спецом для Эреца гнали контрабандно. Там и керосин выпьют, если раввин повелит.

Короче, печаль моя свекла. А этим двум бражникам уже неважно – лей смелее, рахелихмелее! Они как-то окрепли даже – а пиво много белка содержит, разлитию желтка способствует, гонит тоску и мочу. О ту пору Гена в сортир собрался – пиво просится, а клозет-то на другом конце веранды, а одному-то неохота, Петю Шмитца не забывайте, ну-ка побежали вместе, наперегонки – кто последний, тот едиот ахронот!

И с хохотом и топотом ринулись меж столиков, вихляя и спотыкаясь. Первым Павло пришёл, за ним Гена ввалился – был он тучен и задыхался, даже пыхтеть не мог, ссал и то сидя, как Саския. А у Никиты как назло ногу свело, видать, доконали они его, носороги, судороги начались, мурашки замучили, доковылял, смущённо улыбаясь – разве угонишься за вами, ахиллесами… О, куда мне бежать, задевая столы и издавая звуки!

                                                                3

Когда они вернулись из туалета, за столиком уже возник младший редактор Сашок – худой, высокий, длинногривый, с большими желтоватыми зубами, готовый вот-вот игриво заржать. Был он, как обычно, оживлённый и исполненный речей:

– Кого я вижу за этим уютным столиком, уставленным ретортами с растворами! Крупные филолухи-журналюхи, лауреаты Поллитцеровской премии! А с ними скромный кожемяка-рецензент!

Сашок спросил кружку имбирного и на закусь сушёного нилуса, устроившись бочком на скамейке рядом с Никитой и выставив свои тощие ноги в проход. Порадовала его и брюквенная «Голда», огонь-вода, притаившаяся в Никитовой сумке – а нам, тунгусам, всё равно, и на сосновых шишках водку пили – издалека-а долго течёт в бокал «Голда»… Вокал! Вам, волкам, не уэлкам, не понять исполать!

Сашок был записной весельчак, душа редакции, в «Вестнике» он вёл раздел «Лента новостей» и развлекался как мог. Например, придумывал какую-нибудь злодейскую республику Иракан, шариадское государство (ад имеет форму шара), где царит уродоналов режим седобородых аятол (подмит, намёк – аятротил сенильных) – как они, чурбаны, чалму на человечество силятся напялить, взрывное устройство мира. И ничего ведь, читали эту Ленту – кто-то сдуру и верил, пужался, другие смеялись – экие крокодилы в окрестностях водятся… Агентство несуществующих новостей Александра Полякова. Спрут пера, называл он себя, высасываю из щупальца.

С появлением Сашка стало их за столиком стабильно четверо, округлилось число, выкристаллизовалась структура – и атмосфера сразу повеселела, и тосты посыпались:

     – Без четырёх углов изба не строится и талес не накидывается!

– Талес – не лассо, соскользнёт – благодать не поймаешь!

– Без четырёх слов-узлов речь не вяжется – хлеб насущный!

– Матерь-семантика! Ну, по дваждыдвашной!

– Медовуха, отцы! Не зря Четырёхбуквенный послал нас в поход четырёхбокальный!

Хлестали теперь, скорей, водку с пивом, а не наоборот. Никита цедил драш. Он уже по опыту ведал, что скоро Павло, несмотря на закалку, надерётся, подобно Лазарю, до положения риз и восстания из гроба. Тогда Рабиновичу начнёт казаться, что он в застенном Эреце, в лапах лапсердачной инквизиции, и отважный Павло начнёт грозить врагам:

– Что, жидки, задрожали поджилки? Ужо придёт Микита, ухватит вас под микитки!

После чего раздвоенным сознанием-языком попытается запеть: «Раз пошли на дело я и Рабинович», после чего осипнет, после чего заснёт, положив небольшую голову набок на стол, жуя губами и постукивая зубами – Зигмунд Фр. утверждал, что в этом случае философу снится, как он скачет на лошади, или там панночка на философе. Затерявшийся всадник!

Но на сей раз всё поехало по-другому – Сашок вдруг хлопнул себя ладонью по лбу и радостно заржал: – Забыл вам главное смешное рассказать! Сейчас из типографии «Тель-авивский инвалид» приволокли, праздничный выпуск. Хохоту было! На обложке, как положено, заголовок красуется: «Победа – кошерна!», ну, значица, бескровна, чиста, а написано – «кохерна», хер на! Твоя, Павло, работа! Гарно зробив!

Павло побледнел. А Сашок разливался: – Ханша сперва орала, топала сапожищами, корректоров чихвостила, а потом вопит – где Рабинович?! Поймать его… Я уж удрал от греха.

Павло поник. Гена задумчиво потянулся к нилусу, отломил кусочек сушёной рыбки: – Да, господа, это дело надо разжевать.

Никита хлебнул для храбрости драша и влез со словами утешения, высказался в том духе, что мало ли что случается, с кем не бывает, тут как взглянуть, смотрите, глядишь и обойдётся, всё ещё может кончиться ничего себе…

Павло застонал, аж перекосило его:

– У тебя, Никишка, кишка тонка пасть открывать! Что ты в редакционной политике понимаешь, вошь внештатная? Мы – Четвёртая Власть, а ты, Никитка, – никто и звать  никак. По-хорошему, оголец, ты нам в ординарцы годишься… Чем свою белиберду строчить, пойдёшь, шкет, ко мне в денщики – махшев начищать? Да ты вообще знаешь, кто я есть?!

Как не знать, думал Никита, Павел (Павло) Богданович Рабинович. Кличка – Савло. В Сибири ютился в Якутии, разносил по чумам газеты, чистил унты, прибился к тамошней якутзе (одно из щупалец Большого Дацана) – с тех пор на шее вытатуирована бегущая лошадка, почему и шарф всегда закутывает, мальчишка был шустрый, выучился самостроком читать, а там и писать, окончил Алданский журнаспасательный техникум, выпускал на алмазных приисках бульварный листок «Это не трубка», затем перешёл в «Таймырский таймс», ходил в брет-гартах, однако частые разборки на морозе, угрозы закатать в мерзлоту и голос стынущей крови погнали его к земелям в Обетованку. Здесь прямо с трапа отлавливал крыс в тель-авивской канализации, был укушен в шею и брошен собратьями в колодец подыхать, выкарабкался, отодвинув люк, попал в монастырскую ночлежку «Икономическая», выгуливал чужих собак, за кражу банки собачьего корма угодил в каталажку «Абу-Кабир», а когда разразился Бунт – возглавлял повстанцев Четвёртого Блока под погонялом Пашан Шалун, резали они надзирателей-сабр заточенными зубными щётками, опосля же разрушали вместе с подоспевшими бригадами страшную эту тюрьму «Абу-Кабир», с тех самых пор отмечают день взятия «Абу-Кабира» – пьют беспробудно и в фонтанах купаются, а нынче там в казематах наркологическая клиника-больничка, а Павло сперва пошёл доброхотом в каты-катализаторы, скоро выдвинулся рвением, служил разъездным избачом – викжель ликбеза, мотался от Цфата до Эйлата вешателем плакатов, пока не осел в «Вестнике». Эх, Павло, плыли б мы сейчас в ладье по Ладоре, вот ты бы огрёб своё – веслом по сусалам, по сусалам! Люблю заехать в златополдень, как один сибирянин писал.

Павло притих, пригорюнившись, подперев кулаком мурло – размышлял поди, скунсов сын, о своей незавидной участи. Пахло Павло – пот, страх, жгучее желание закидать всех дерьмом – кровным, насиженным.

По пивному залу ходила уборщица-эфиопка, протирала столы, подметала рыбьи кости и огрызки закуски. Павло вяло оживился, кивнул Гене: – Ты бы мог?

– Да запросто! Точёная, эбеновая…

– Эбен на эбен, кирпич на кирпич, – облизнулся Сашок. – Статюэтка боттичеллева – у них же макаронники квартировали, кибенемат. Абиссиния – вся мишпуха синяя!

Никита, опустив глаза, лишь смущённо улыбался – ни за какие коврижки! На рояле ещё ладно, но саму роялю – увольте… Чернодеревщина – пусть её лысый монгол трахает, влюблённых коз супруг, брадатый и зловонный. И плюс этот угольный разрез глаз – полный забой! В сибирских легендах есть миражный город-шахта Химерово – там тоже все чёрные, въевшиеся…

– С другой стороны, чистота карраса, – ехидно напомнил Сашок.

– Бремя белого медве… тьфу, человека, – вздохнул Гена.

– Какое там бремя, когда такое вымя, – не унимался Павло. Казанович!

Он, старый плантатор, сроду над эфиопкой-уборщицей ухарски подшучивал, называл её менеджером по клинингу, окликал анкету заполнить: – Э, фио, попка!

Она только хихикала по-амхарски, хотя тоже была филологиня, работала когда-то редактором в издательстве «Ардис-Абеба», они там у себя на пальмовых листьях писали…

Никита подумал, что уборщица-эфиопка, диковинно танцующая при уборке как заведённая – глупая кукла! Да тут четырёх пядей во лбу и не надо, не в олимпиадах участвовать – прибери-отнеси. А выпало бы на чёрное, ваша бы взяла – вы бы нас с маисовой кашей съели и косточки выплюнули, все 613 штук. И на мангалах мясо белых братьев жарить…

Эфиопка, выметая из-под стола окурки и чешую, одарила Никиту диковато-призывным взглядом. И шея аппетитная изысканно-жирафо-нефертитная. Пшла, пшла в пустынь виденьем мимолётным! По пушкинским местам, по спискам…

– А где же братаны твои? – лип, приставал Павло.

– В Дикари-дивизия, все четыре штука.

Эфиопская Дикая дивизия, она же официально – Отдельная синайская бригада, охраняла обширные синайские пустоши, пески да барханы – так некогда сибирских казаков-кантонистов отправили на рубежи, учреждать городки. Вот в Древней Галлии были ценнейшие бойцы-нубийцы – зуавы, поэтому и этих назвали похоже – звувы. Ну и прижились эфиопы там, в привычных условиях, форпосты заселили разбросанные, гоняли по пустыне на допотопных рычащих мотоциклах большими оборванными бандами – «синайкеры», палили из бердянок, размахивали бердышами, несли службу. Мимо них не проскользнёшь!

СКВО – Синайский Крестнознамённый военный округ, сидят они там возле костра, подбрасывая саксауловые сучья, завернувшись в одеяла – чай ночами холодно, жуют шашлык из тушканчиков, курят мох, тянут лямку – до дембеля, как медному котелку…

Уковыляла эфиопка-уборщица. Павло, подозвав полового и по-тюремному щёлкнув пальцами себе по зубам – «тащи ещё» – потребовав свежего пива: – У нас на крытке медаберили: кому бира, а кому – Абу-Кабира, гля… Мы ж всухую чалились, в ноздрю кончали… Ух, попалась бы ты нам, хромоножка, завизжала бы немножко – мол, у тебя нож в хромовом сапоге!

И вовсе нож не в сапоге, а в кармане, подумал Никита, это уж точно, к Тихону не ходи, а такие, как Павло-начётчик, бурши-бурсаки всю дорогу образованность свою хочут показать и ейной мордой нам в харю тычут. Оригинал – золотые очки!

Павло и в своём пресловутом «Тель-авивском инвалиде», несчастном четырёхстраничном вкладыше, не лез за словом в карман, любил чего-нибудь из классики завернуть, стишки пропечатать: «Мы ветераны, мучат нас раны…» Измывался над ветеранами, несущими ему пропитание. Если Петя Шмитц был хамяк-простец, тявкающий на далёкий Эрец, то Павло – хамяк-сноб, мелкозлобный к ближнему по острогу. Обский франт. Он был из тех раздутых слонов-скорпионов, что жалят черепаху, стоя на которой плывут по мировому эфиру, покачиваясь.

Вообще Дира Мира как таковая, окружающее мироздание – всё это вкупе не нравилось П. Рабиновичу. Вылитый карлекин, кирной нетопырь-валькирий, он витал над несовершенством. Бытие утомило Павло. Всех утопить.

Он и своего кореша ГенашуБердичанского тут же походя обругал: – У тебя, Гена, снег лежит в генах – слишком ловко ты холодильником прикидываешься, когда других припекает…

И Сашку Полякову на орехи досталось (на арахис, как тот сокрушённо выразился) – оказывается, смолчал Сашок когда-то там трусливо, не поднял голос в защиту угнетаемого Рабиновича, экий гадкий полячишка, выборовой в рот набрал…

Никита смущ.ул., ожидая неминуемого пропесочивания, но Павло пронесло мимо. Слава те, Тео, свезло, отвязался – тут и не захочешь, а крыжаль поцелуешь!

Допивали они водку, запивая пивом, приходя постепенно в состояние нужной печали, поминая беднягу Петю Шмитца, запевая с элегической грустью уже сложенную в редакции и принесённую Сашком песню: «Распороли нутро поутру…»

Какой-то прямо кукольный оперный театр, думал Никита, задумчиво накручивая косичку на палец. Павло страдал о своём, пучился, косоротился. Явно жгло его, нависало торквемадно – ух-х, Ханша недодолбанная, клоака помадная!

Хлебнув «пивка для рывка», он снял злячёные очки, протёр их жирными от рыбы пальцами, опять напялил и решительно вылез из-за стола – так и не выбросив струю секрета. Зря Никита ждал – на разрыв ноздри.

– Пойдёшь на съеденье? – спросил Сашок с фальшивым участием.

– Отлучусь на минуточку, – мрачно пробурчал Павло. – Разобраться кое с кем надо.

                                                                 4

Ушёл Павло, на душе отлегло. Их осталось трое. Но снова подваливал (как в сказке – четвёртым будешь?) хозяин заведения Гришаня, труженик моря разливанного, словно приманивала его свободная валентность – торчал стремительным бушпритом, заводил беседу.

Пили имбирное, вспоминали Сибирь поминутно – что в уме, то и на языке! Сбитень с медовухой! Ах, снег, смётанный на живую нитку – барахтаемся, пахтаем – второй уровень выживания, отливка масла. А помнишь, была там забава – набрось черепушку на кол – от дедов-язычников это шло, из глубины шлюзов. Тай-Ган – лес лесов! Встречается в чащобе редкое растение жень-Шем, Корень Бога, так истолочь в полночь с молитвой, настоять на водке и пить на ночь – под утро встанет. Колыма ж тоже часть Олама, обмылок мироздания – Изрусь Сибирью прирастает!

Нарния нерчинская – при свечке барачной гулаголицей оды писали по матушке. Привык народ-кержак к порядку исторически, везде тоталитаризму хватало – тотало-монгольское иго. Вот ты говоришь – Ханша, а Игорево горе чем хуже, вечные олегокняжные свары – чтоб у соседа конь сдох со змеёй вместе! Демократия, братие, вече челобитное – подай-принеси, система правления по фаршированному щучьему велению, этак беседер не построишь! А у нас сейчас зато раздолье, воистину сильная рука – десница мощная с мышцей простёртой! За Бригадира, отца земного!

Встали, выпили, прослезились. Пират закатил глаза:

– А как на замёрзшей реке из лунок вылезя, стенкой на сохатого ходили – рогатина на рогатину, зацепил – поволок, сорвалось – не спрашивай…

– Известное дело, – вздохнул Гена. – Помню, чтобы пробку выбить, приходилось по земле кататься, ещё заснеженной, в жухлой траве. Зубами не сорвёшь!

Никита слышал, что Гена Бердичанский из сибирских берберов происходит, почтенных коэнов-потапычей – берлога у них там родовая, в Снежгородемедвежеугольном, где булыжные мостовые и старинный университет с готическим шпилем выше сосен. Медвежонок Гена Пух и его друзья: Поросёнок (отлучился), Ослик, Кролик – у всех отрицательные коннотации, если включить сибирские традиции. Я, ясное дело, понятно кто – кроткий, лопоухий. Терновый куст мой дом родной. И А. Поляков – И-А валаамово говорливый. Пивная – утлая скорлупка, а владелец Гришаня – деревянная кукла пирата, привязанная к мачте-ели, Щелкунчик здешних мест.

Тут вопли полового донеслись, свистящая дудка его – «юнге-боцманд»! – какой-то скупец пытался скрыться, не взнеся мзду, уйти за горизонт, крысиный вице-король – и снова Пирата размыло в дыму.

Батюшки, накурили-то, думал Никита, впору противогаз надевать, Гена вон от той козьей ножки, что в зубах тлеет, следующую прикуривает, талдычат раз уж не о Сибири, так о работе, о страстях редакционных.

Соль-лировал, как он выражался, Сашок – сыпал соль на лиру.

– И тон, и тон – вот что архиважно! – орал он, подмигивая обоими глазами. – Газета – не только коллективный организатор промысловиков и рыбарей, она ещё и тон задаёт в философских помыслах, давит фасон в исторических осмыслениях! А у нас информашка: «велосипедист подстрелил Моисея» – бей велосипедистов!

– Тундра, ндравы, – вздохнул Гена.

Сашок кручинился: – В редакции такой народ утоптался былинный, что обомлеешь! Их просишь по-хорошему – посуньтесь, друзья! А они тебе в ответ Сунь Циля цитируют…

– Зато в пивной благодать, демократия, – говорил Геннадий. – Свобода, равенство, пиратство… тьфу, братство. У нас тут либеральное общество анонимных алкоголиков – все усаживаются в кружок и рассказывают о себе. И при этом ещё пьют.

И курят, раздражённо подумал Никита, в прежние-то годы деды экие диалоги загибали, о стихах пещлись – мол, как там кукха и ахру – а эти знай смолят махру, йеху мать!

– Я вышёл из кишечника просветлённым! – возглашал Сашок. – Редакционные извивы научают ценить простые радости: кружку пива и дружеский кружок.

Сашок пальцем нарисовал на мокром столе что-то замкнуто-кривое: – вокруг эллипса обвился исполинский апокалипсис, а внутри покамест – оазис!

Никита, юноша блед, отринув содовую, катал на языке огненный драш – ох, хорошо сушит слизистую! – и квело изображал сопереживание, печально покачивал косичкой, добавляя чуток сочувствия – эх, посуньтесь, друзья, кому нынче из пишущих легко… Но будет хорошо, истовно, етит твою обетованку!

Гена вздохнул: – Ты, Никита, мал и глуп ишшо, драш глушишь, а пиво на губах не обсохло. Ни кита, ни Ионы ты в редакционной утробе не понимаешь ни на йоту. Тут такие иудейские схватки идут – колизей Изей! Пусти-ите погреться да портянки просушить – тьфу-с, всё занято до второго бунта!..

– Житья в редакции не стало, хучь беги из избы, – подтверждал Сашок. – Аки в сибирской сказке про еловую субмарину и мальчика Павлика из полена, ловца вредителей на живца – там у водоплавающих счастливцев всегда имелись в скафандрах какао и бульон – символы светлого сытного будущего. Так и у нас в редакции одно время стоял у туалета автомат – одноразовые стаканчики, струя горячего шоколада. Кому мешало? Нет, снесли, убрали… А это показатель!

Никита пробормотал заплетающеся ободряющее – видишь ли, смотри, глядишь, что-то и изменится. Сам он знал, что завхоз Даяныч вечен, инварианта не перешибёшь. Кривоногий и хромой – смесь мойдодыра и поводыря – вдобавок (Брейгелем по Брайлю) косоглазый (в начальницу Ханшу), тот был великий эконом. Махшевы-компьютеры в «Вестнике» и так-то громоздились допотопные, дизельные, экраны сроду тухли, а теперь Даяныч придумал, чтобы писали опять от руки – ремонт-то в копеечку обходится. А сотрудники и забыли уж, как буквы на бумажке вырисовывать!

Во всём, конечно, Ханна Кирилловна была виновата – подмяла редакцию, топчет как хочет. Под железной пятой со шпорой. Петуханша! Разжиревшая Дианша-охотница – скорее, скотница. И братец её, Иванушка Кириллович, говорят, очень потолстел, хряк, и играет на скрипке – на крыше. Совсем поехал – от хорошей жизни не заиграешь. Деймос, а не народ – ой, страх!

Сашок, на что младший редактор, а не пугался, предлагал выход: – Надо единым рогом переть, тогда девственница и покорится, старая дура! Ух, Ханша плохоочищенная – вы любите ли спирт, спросили раз ханжу…

– Ты хашмалёк-то прикрути, – строго сказал Гена. – Придержи язык, амалекитянин. Хоша из бабы редактор, как из Пуи император…

Никита подумал, что Ханна, конечно, негативная тётка, токсичная личность. Он от ней держался подальше, раскланивался издали, в коридоре, а чтоб в кабинет шмыгнуть – ни-ни, не дорос. Сашок Поляков рассказывал, что у неё там висит картина «На исходнях»: славное море, священный Байкал расступимши, и воды отошли – и в центре народца боярыня Морозова с лицом Ханши на телеге-колеснице – в общем, экспресс-сионизм. Ещё Сашок, оглядываясь и понизя голос, утверждал, что у главной редакторши вытатуирован на животе красный цветок, чтобы закрыть уродливое багровое родимое пятно. А поведала ему об этом по секрету секретарша-вахтёрша Ольга и взяла клятву, чтоб никому дальше это не шло…

Источник – Ольга Вексель, машинально отметил Никита, по прозвищу Олька-неваляшка, давалка с разбором, в процессе любит загнуть что-нибудь этакое «и широкая грудь оситина», сообщил Александр (Сашок) Поляков, кличка – Живчик.

– Ты, Ники, слушай старших редакто… тьфу, товарищей! – проникновенно твердил Гена. – Ты молодоё истчо, холодный! Мы тебе в отцы годимся и худого не посоветуем. Хочешь, под Ханшу тебя подложим? Сразу в штат зачислят!

Никита мягко отнекивался, внутренне отплёвываясь. Эге-гм, мегера, баба Бовариха, только нет, голубушка, устарела.

А меж тем Сашок под хмельком – неизбежно и ожидаемо – взялся за Никиту, прикопался. Наседал:

– Зачем пишешь свои рецензии, это раз, а два – зачем в бумагу?

Сашок был адепт Невода, виртуального пространства прозы с виршами, а шуршащей бумагой, считал он, человечеству надлежит подтираться. Бумажная пресса отжила своё – четыре возраста отжалило! И не жалко – пора под пресс – бумажные стаканчики из «Вестника» штамповать. Смешон гевалт в редакции – затянуть пояса и корсеты, тираж падает, последний парад наступает. Да, идём на дно, а кому нужно-то бумажку покупать, когда в Неводе все читают с экрана задарма. Разве что на самокрутку канабисную… Это у египтян были корабли с парусами из папируса – плыви и пиши.

– Жалко реет буле «Вестник», – сокрушался Сашок, человек Невода. – Бульварная, по сути, газетёнка, низкопробное чтиво за пивом. Дрязги, сплетни, слухи… Сказания для пенсионеров… Далась тебе эта стенгазета… С кем ты, подмастерье культуры, кутёнок кроткий?!

Гена прибавил:

– Ну я ладно – уже седой, развалин страж полуживой… С Павло тоже понятно – у него «Инвалид» на руках, со слезливыми поздравлениями, скупыми некрологами, размытыми фотографиями старых бунтовщиков с медными медалями и рваными ноздрями…

– Развелось их немеряно, – вмешался Сашок. – Я целое расследование в Неводе веду: сколько ж героев вооружало знамя над мэрией? Братцы, не пора ли на круг выходить – сотника выбирать!..

Никита и рад был слово вставить, да неудобно перебивать старейшин, внутренний устав не позволяет.

Сашок уставил на него указующий перст с длинным жёлтым ногтем: – Ты вот с косичкой похож на старого мудрого китайца. В принципе правильно, что ты вечно заученно смущённо улыбаешься – Кон-фу-ци учил, что лишь тот, кто мягок и податлив, может пить по пути к цели. Но зачем ты свои эссешки в наш гадюшник носишь? В штатные единицы тебе однова не попасть – это как древние немытые германцы бродили вокруг стен Рима, мечтая о термах-теремках – нах-нах! – поросята рвались к волкам…

Да уж лучше, чем проволакивать время в пивной – оно соткано здесь из сидения на низкой скамеечке, из ядения сушёной рыбки. Из вливания драша в глотку. Из послушного слушания Сашка. Подумал Никита вяло. Вялено.

– Я буду звать тебя Ни-ки-та, – сказал Сашок. – Поговорим о твоих рецензюхах, их сомнительной ценности. Лист, плывущий по течению – стоит ли покрывать его иероглифами… Тут речь и о листе, и о течении – вилами по воде…

– Ах вы, сашки-канашки мои, развевайте вы бумажки свои, – прищёлкивая пальцами, пропел заскучавший Гена.

– С тобой, Никита, волокита – ни строчки без проволочки, – Сашок перешёл не сибирский говор. – Читал я в «Вестнике» твою заметочку, не обижайся, но это херомантия – ты будто нарочно презерватив на свой текст натягиваешь, плёнкой покрываешь, влажность восприятия губишь. Кто это занудство в хавтобусе хавать будет, а ведь там основные читатели обитают. Вот ты рецензию про книжку написал…

– Так не говорят, – лениво вмешался Геннадий, всё ж таки старший редактор…

– А как – рецензию об книжке?

– Рецензия, она – на, на, грамотей! Тут подспудно – мол, пошли вы все на… Ты, Сашок, однако, закусывай, бери вот сушёного нилуса, загрызай Серёгой.

Крепко выпивший Сашок не сдавался, пихал Никиту локтем, хохотал: – Уха из нилуса с лотосом… Вы-с статейку-с опубликовали, а она не для среднего ума, это Гена подтвердит, я вот нарочно клок вырвал, на раскурку…

Сашок извлёк из кармана портмоне, вынул оттуда конверт, а из него – потёртую вырезку. Принялся зачитывать, как глашатай с Лобного пня: «Автор словно ловко складывает у нас на глазах пазл, кусочки смальты умащивает в мозаику, и всё это славно-любовно, с ухмылкой, со смальцем – курочка-позёр!.. Хочешь жри, а хочешь клюй, все равно получишь клюм!» Ну и дальше в том же духе. Вишь, наворочено… За такие рецензии надо в ешивы посылать, по этапу…

– Не будьте слишком мудрыми, а знайте меру, – согласился Гена.

– Тяга эта твоя дикая, Нико, примитивистская, – внушал Сашко. – Напяливать свитера на пресвитера, пост на пра, комментарии на комментарии. Яко ты в Эреце переночевал, не к полуночи помянут. Талмудозвонство! Обуреваем ремонтом обувки из букв… А самому стачать что-нибудь шевровое – слабо? Вот ты строчишь: «Кажется, у Ремембера, если склероз мне не изменяет, встречается выражение “видеть белого дрозда” – тут опадает тутовник, единоцветие распадается на семь лепестков, каждый охотник желает, каждый кошке желейный…» Сплошные же натяжки, начать с того, что дрозда дал нам ещё Шахахти в своих записках арендатора «У пани шановней»…

Сашок вконец развеселился – вхожу в курс и во вкус! – и каким-то масонским курлыканьем подманил полового:

– Братец, нам в ложу тёртую редьку на гусином сале да добрую кружку пива – номер четыре!

                                                           4+

Доконав водку, Гена и Сашок перешли на пиво, вернулись к истокам – незыблемо сидели за столиком, стряхивали на пол пену, пепел и чешую, снисходительно бранили Никиту.

Это ж не персонажи отрецензированных книжек, думал Никита, робко правожительствующие в сознании – о великодушная печать рецензуры! – это существа, среди которых надо пробираться по жизни. Вот дующий пиво, шумно прихлёбывая, младший редактор Сашок, он же Живчик – ничтожество, казалось бы, чучело мосластое, а между прочим – влиятельнейшая фигура, слон-шут, чья «Лента новостей» взапой читается простодушными массами, принимающими всё за чистую монету. Если Павло был слон-скорпион, ядовитый господин, страдающий разлитием желчи на голову ближнему, то Сашок, маша конечностями – сено-солома! – лишь разгонял всяческую мошкару-саранчу, оживлял пейзаж. Не зря – Живчик! Чик-чак – и весельчак! Звень незримых бубенчиков на штанах сопровождала его. Скучное название раздела «Лента новостей» он предлагал переименовать в «Пёструю ленту», а содержимое если и не высасывал из пальца, то вытаскивал из рукава. Кашеварил из топора.Черпал фейками. Государственная информационная станция «Решето-Бет» за ним угнаться не могла – куды!.. Сашок даже утверждал, что новости пишутся самим Неводом, без участия людишек – и во всяком случае, это не макулатура.

Хотя и Сашок был с душком, Никиту коробили его дурацкие шуточки: «Сибирь? Это где-то одесную Одессы?» Другого бы за такое из младших редакторов вмиг попёрли в старшие надсмотрщики – в Негевлаг, на плантации риса, а рисковому Сашку всё сходило с рук, как с гуся шкварки, да чегос дурака скоморошья возьмёшь…

– Да, я известен в Неводе – по всем базарам, форумам и весям, – притворно печально говорил Сашок, фыркая пивом. – Ну и что, точнее, шо с этого? Волчьи ягоды успеха… Начальствующую хунту сие не колышет. Вол, чьи ягодицы истерзаны бичом, волочащий воз редакционных дрязг – вот я, проляйцеголовый. Будничный, рудничный труд, чем не Сибирь покинутая – Шилка на мылко…

Гена почти трезвым голосом, хоть по доске пусти проходить, эх, многолетняя закалка, молвил мечтательно: – Помните у Гейне, счастье – это четыре условия: жить в домике с садиком, каждое утро пить кофе, писать стихи и, главное, видеть пять-шесть своих врагов повешенными. Пригрянет, пригрянет Второй Бунт, будет, будет новая Калка, свергнут, кибенимат, редакционное ханство!

– Внимание, – зашептал Сашок, хихикая в кулак. – К нам приближается дервиш.

Никита увидел, что между столиками впрямь бродит дервиш.

– То-то, чую, запахло дер… тьфу, дервишем, – поморщился Гена. – Как в хлеву на Рождество.

Дервиш подошёл к ним и молча протянул грязную ладонь. В ответ Сашок, остряк тупоконечный, протянул ему свою ладонь: – Кто б нам подал!

Дервиш равнодушно стоял и ждал. Он был в ушанке с задранным ухом – вроде тот же юдод, что утром, по дороге в редакцию, да они все на одно лицо, безликие.

Никита выгреб и высыпал в ждущую ладонь горсть медяков – тридцать восемь коп, всё, что было, сдача с четырёшки за пузырь «Голды» – два по восемнадцать и ещё два.

– Пить хочу, – сказал юдодивый.

– Ступай, батюшка, дай людям посидеть, – нетерпеливо попросил Гена.

Никита молча подвинул свой драш по столу на край – Юдод взял в обе руки рюмашку, слизнул каплю и вернул Никите. Повернулся и побрёл к выходу, в пыльную жару снаружи. Мелькнула спина хозяина Гришани – то ли вытолкнул побирушку, не то спешно поклонился вслед…

– Было бы пиво в банках-жестянках, – я б в него швырнул, бездельника бродячего… Чисто Облумов! – кипятился Сашок. – Истинный дервиш не имеет права обладать деньгами. А этот туда же, стяжатель в ушанке, фальшак лажовый…

Сашок ухмыльнулся, обнажив острые мелкие прокуренные зубы – почему-то Никита вспомнил, что в старой сибирской сказке шакала звали Табаки – и принялся с ужимками и гримасами рассказывать, как шлялись они с Геной Бердичанским по портовым тавернам, весёлым домам и игорным притонам – кабацкие завсегдатаи – в целях начертания цикла физиологических очерков «Черва Тель-Авива».

– Идём мы как обычно, вот с ним, с Геной, ну, напоились слегка в Порту, пробираемся вдоль забора, удобно держаться, там склады огорожены, и выходит к нам из мрака похожий дервиш-шаромыжник, якобы слуга Хриуды, и ладонь ковшом подставляет, как у них принято. Я ему, конечно, как обычно – «извините, мелких нет». А он, ты, Никос, не поверишь, берёт свой молитвенный посох – и хрясь меня по башке! Тирсом по сапиенсу! Дожили! Хорошо ещё, что Гена вон здоровый, доску в заборе вышиб – и мы ноги унесли, а то я прямо бы и не знаю…

«То, что вы вообще из Порта в портках вернулись – уже удача», – подумал Никита, трафик фарта, тропик триппера.

– Мы-то ноги унесли, – вздохнул Гена. – А вот Павло, похоже, костей не соберёт.

«Костюшек, как сказал бы Сашок Поляков», – подумал Никита.

– Отбрешется, не впервой ему. Бойкий хлопец! – сказал Сашок.

– Не скажи, – возразил Гена. – Там аргумент не достанешь, не на гумне. Там живо – лапшу стряхнут, а собак навешают. У нас не посмотрят на закуски, тьфу, на заслуги. Вздрючат и вульвздюлей выпишут!

Гена взгрустнул, грызя рыбку: – Темна вобла в облацех… Могут и изгнать из редакционной общины – суждением ангелов и приговором святых… Отлучат к чертям – проваливай к коллегиантам! Фас, тьфу, форвертс!

Никита подумал, что точняк-медуяк, за такую опечатку звонкую по головке не погладят – бронзы энциклопудье! Вышлют в Эрец с концами – на съеденье. Им сострадание до лампочки…

Сашок продекламировал: – Им ешь йовеш – ты горло промочи! И рыбку съешь, и гордо промолчи… А отчего это наш Павло так долго из редакции не выходит? Точно кто обухом его, по-студенчески…

Гена прищёлкнул пальцами, притоптывая под столом (Никите лапку отдавил): – Водочка, что давеча – в брюхе, как в графине. Не позвать ли Рабиновича по этой причине? Могарыч с него – и мы горой за друга!

– Эх! – вскричал энергичный Сашок. – Пойду разузнаю потихоньку.

– Сходи, – согласился Гена. – А то молвил Павло – отлучусь на минуточку, а сам пропал, а мы тут сидим одиноко.

Отбегает, застреливается, подумал Никита, а потом является, грозит пальцем. А мы ждём терпеливо, завороженно, время – медлительный удав Шаа, уж Нев-терпёж…

Сашок позвонил сразу и Гене, и Никите – на ладони у каждого возникло ошарашенное лицо Сашка с взъерошенными волосами и вытаращенными глазищами. Это что ж такое могло стрястись, твердь редакционная обрушилась – «Ленту новостей» закрыли?!

– Убили, значит, Павлушу-то нашего, – дрожаще доложил Сашок.

Браво, подумал Никита, интересно, что вы сейчас запоёте.

– В каком смысле? – нахмурился Гена. – В переносном?

– Да нет, в прямом. Капут Паулю. Зарезали на рабочем месте.

События развивались вроде бы так: когда Павло воротился в редакцию и тишком пробирался в свою каморку, его поймала караулившая в коридоре Ханша и поволокла на экзекуцию. По словам Серафимы Ноевны из бухгалтерии, Павло поплыл, но держался орлом. Кое-кто заметил даже, что усмехнулся он криво побледневшими губами, поправляя очки. Доносились гневные вопли из кабинета редакторши – пуще прежнего Ханша вздурила, честила на все корки бедолагу за опечатки и «преждевременность». Потом Павло, шатаясь, вывалился и уполз к себе. Дальше известно – тут его и того-с. Ольга зуб даёт, коронками клянётся, что посторонних вроде не было, привозили, как обычно, почту, да оскуделые обеды в пластиковых коробках, но всё это вываливалось в прихожей, вглубь никто не проникал.

Тем не менее, Павло Рабинович был прирезан, как свинья – прямо за своим неопрятным столом. Он сидел выпрямившись, с разинутым ртом, язык набок, в продранном своём вращающемся кресле – брюхо распорото сикось-накось (почерк сикариев!), кишки наружу неаппетитной склизкой грудой, очки забрызганы кровью и на столешнице кровавое пятно.

– А на виске – синячище, и шея вся посиневшая, в кровоподтёках, – повествовал Сашок.

Гена с Никитой переглянулись – кошмар, конечно – но после Пети Шмитца новизна пропала и скорбь как-то уменьшилась.

Вопросы возникли:

– Глаза остекленевшие?

– Можно и так сказать, поскольку он в очках.

– Листок-пашквиль в животе есть?

– Нашли.

– Что пишут?

– Да из «Шульхан-Аруха» цитируют: «О вы, пожиратели белого мяса, кочующие в шабес! Вы, волочащие гойку у койку, аще како входящие в ящик мерзости, в сосуд скверны!»

– М-да, много крови за прелестных льётся дам, – пробормотал Гена.

Тем более, что на еврите слово «кровь» – дам, подумал Никита, кровавая кровь, опять свойственная Торе бубличность, огранение дырки.

Полиция, будучи звана, с воем приезжала, ковырялась, сопли жевала, но как-то прохладно, с ментолом, без особого рвения. Ну, грохнули очередного щелкопёра, развелось их, такое несут, что уши пухнут, ну, мы привыкши, всё божья роса, но тут он кому-то в Эреце дорожку перебежал против шерсти, а те не шутят, видно, ихний шойхет-адмор разгневался, Ветхий Старец, и повелел сквернавца «поставить на ножи», как они там выражаются – вот и зарезали, строгие правила убоя скотины неправоверной. О, кары Божьи, казни Господни – воспаление щитавидки, отслоение стекловидки! Не меч вам несу, а меч… еть! Спаси, Щитдавидки! Все битвы того же пошиба – э, лишь тени на Стене.

А Рабиновича, жужжал Сашок азартно, не сразу зарезали. Поэтапно Павло дух испускал. Сначала, по мнению следствия, его ударили в висок чем-то тупым («Портсигаром», – пробормотал Гена), потом придушили («Шарфом», – кивнул Гена), и уже только затем зарезали, раскроив живот – каши просит, пошутил эксперт – и сунув туда листок-пашквиль. Причём почерк, стиль раскроя явно тот же, что у Пети Шмитца – один раскройщик, умелая рука.

Так что Павло безвременно в жмурки сыграл, подытожил Сашок, вот тебе и не журись, хлопче!

Тут отченаш зачитаешь миньяном над мрамором, подумал Никита, чёрными кругами там и там, как носятся мухи на белом сиющем рафинаде, как доктор Ниваго прописал.

Алло, Павло, шалом не в лом, разошёлся Сашок на прощанье, репетируя выступления в Неводе, а что, пиитично, Валов Потных. Стёрло Сашка с ладони, и они остались вдвоём.

– Зарезали, значит, Пашку-то нашего, – начал Гена.

Как-то однообразно уже звучит, подумал Никита, Петя сидел орлом – порешили на очке в санузле, Павло орлом держался – тоже не пожалели, даже очки забрызгали, истерзанное зрение, судьба-орлянка.

– Павло знал убивца, – нехотя сказал Никита. Теперь он вынужден был озвучивать мысли, крепить замес на желтках, растекаться белково – мысь изречённая. Есть ложь – искажённое «ешь ло», талмудический термин «есть – нет» – о призрачности суждений, бестолковости толкований.

– И знал близко.

– Ну?! Откуда знаешь?

Да на сетчатке у него чётко отпечаталось «в друзьях», подумал Никита, но вслух не обронил, в такие мелкие детали вдаваться – себе дороже, надо грубо, зримо, выпукло.

– Шма, Геша, слушай и тире – смотри: к Павло в кабинет зашёл некто, оглушил портсигаром, задушил шарфом, потом вспотрошил живот. Так?

– Ну.

– Со слов Сашка, портсигар иудейский с вензелем «юд» и гравировкой «Наша марка от Лукавого» нашли на полу – это его, Пашкин портсигар. Насколько я понимаю, никакому незнакомцу ни за какие коврижки Пашенция закурить бы не предложил и портсигар свой знаменитый не доверил. Даже трудно представить, при каких обстоятельствах он в здравом уме, посреди редакции, а не в ночном портовом переулке, расстался бы с портсигаром. И шарф свой он сроду не отдал бы Некту, хоть он дерись!

– Ну и ну, получается…

– Получается, Павло знал убийцу, и тот нахально это подтвердил, самолично расписался.

– Где?

– А пятно кровавое на столе, Сашок картинку переслал – вспомни Роршаха, вглядись в узор, надпись кровью «Он знает».

Они по-прежнему сидели с Геной в пиратской пивной за небольшим дощатым столиком с двумя скамеечками, лущили сушёную рыбку, рюмили спиритус, но теперь это обретало новый смысл – в Сибири такие столики на могилках врывали, посидеть, помянуть, вызвать вращательный момент.

Гена опечаленно молчал, задумчиво кумекал, хмыкал, нукал, а потом догадка озарила его понурое лицо.

– Последовательность! – прошептал он, оглядываясь. – Историческая цепочка. Ты не забывай, я по первой специальности избач-ликвидатор, начитался свитков. Императора Всея Сибири Петра Третьего вот так же в сортире – копьём снизу. Потом Павла Первого – табакеркой с шарфом. Затем Александра Второго взорвали с лошадьми, так и схоронили, как скифы. Следующий, получается – Сашок…

– Ты не гляди, что я выпимши, – говорил Гена. – Теория последовательности, роковая верёвочка – сперва Петра распотрошили, дальше Пашу укокошили. А на очереди – Сашок-голубок. Сколько династически ни виться…

– Сначала несчастного Петра – в нужнике, заметьте! – уже орал Гена. – Далее бедного Павла – шарфом с табакеркой в кабинете. Кто там крайний – Александр? Вам оторвут ноги. Гремучим студнем, на хрен! Эх, Ники, все мы в этой жизни невинные жертвы – мальчики из мясной лавки…

– Гена, извини, пожалуйста, мне идти пора, займи, будь другом, сороковку до получки, – попросил Никита.

Гена поморщился – какая у тебя, свистуна, получка, но щедро достал хрустящую жёлтую купюру в четыре червонца, подал Никите.

                                   Глава четвёртая. Обитель

                                                         1

Покинул, наконец, пивную, Никита, двигаясь дальше, подальше, рахокше от крупных скоплений мелкотравчатых – все эти сумчатые Гены, рыкающее сдувающие пену, юркие Сашки-корешки, Гришани-пираты с балыковыми брёвнами под мышкой – лыко в строку, уплыть, распнуть? – кышь, кышь, пивняк – паноптикум… Хотя как посмотреть – в сибирской мифологии, в запечном фольклоре чалдонов субстанция Мёд-Пиво являла собой вселенский море-окиян, мировой эфир-теплород, где исполинские раки-кракены зимуют, перебиваясь мочёным горохом-планктоном. Известное философское понятие «полпивная» трактует границы добра и зла, розлива светлого, так сказать, и тёмного. А вне – ничего нового, из земной пивной мы оказываемся в пивной иной, вот и всё. Юдольнее меняем на югорнее.

Никита шёл и видел, озираясь, что праздничные дни входили в город, сочельник Бунта, четвертинка Дня Гнева – хорошели тель-авивские улицы и будто становились шире, а это душа просит песни – Шири Ширей. А улицы тель-авивские – аулы небесные, названные в честь славных казаков тель-авивских же, и вот имена: Орлов, Соколов, Дубнов, Членов, Шмоткин, Уссышкин итд. Чудо-богатыри во Сионе, не зря «ата-ман» на мамэ-лошн означает «ты – человек», а не хрен с Горы или перец с Черты.

Бульвары в праздник делались нарядней, а капричос краше. Маховик-Гойский. Над блестевшим вдалеке морем, над волнами-галеямипроша на бреющем стайка серебристых «галлаев», сверхзвуковой рёв долетел – с праздничком, окружающие племена, пламенный привет, сопледуи, броня крепка, драконы наши быстры. День Таки Победы, двадцать пять лет, глядь, четверть века свободу видать. Вот двадцать лет спустя – это просто круглая дата, а тут – юбилей, а то ж путают. Салют вечером в Порту, гуляния, торжества, чествование ветеранов мятежа, обрастание былинными деталями – всё как положено.

Возле громадного гранитного особняка банкирской конторы Кошкера (в просторечии «Кошкин дом») сидели на поребрике сефарды-работяги в пыльных комбинезонах, на рукаве у каждого был шеврон «рабочий». Сефарды делились на два подвида – рабочие и солдаты, эти капо за рабочими присматривали, чтоб те не копались.

Сефарды сидели, как дюк на именинах, балакали по-своему, часто вставляя святое их слово – «кесеф», деньги. Слово-связка это у них – вот, кесеф, пошёл я, кесеф, сижу и вижу…

Видно, сефы нынче натаскались сейфов (всё ж не кирпичи в ночи), умаялись. Питаются в теньке, как равные. Всемство обедает. Жрали пайковые сэндвичи – чёрный хлеб с бананами, нарезанными кружочками. Те ещё, конечно, работяги – богатеи в рваных джинсах и сандалиях бойко шлялись по офисам, трудались, а они знай сидели на бордюре, как мухи на дюреровой гравюре. Сефард не пашет, как бык, он косит как бы, спустя рукавицы, полужильно, пока капо не хлобыстнёт.

Сефардская работа. А их бы земля и воля – только б нас и видели, косой аршин другой и поминай как звали! У-у, серафимы бескрылые, ползучие!

Обитая в трущобном южном Тель-Авиве, во всяком случае, проведя там отмерянное время – о, суета суток! – Никита уже насмотрелся на этих существ, свысока, из окошка чулана. «Граф снимает замок» – это одно, а снимает замок (висячий, амбарный) и влезает в арендованный чулан, куда с трудом проникают лучи – совсем другое. Теория графов – надеяться и верить, бегать в мешке. Э, втуне – от себя не убежишь.

_____

Михаил Юдсон. «Мозговой»

(М.: «Зебра Е», «Галактика», 2020. —480 с).

Авторская аннотация: Это роман о человеке, сидящем в тель-авивском съемном чулане и пишущем роман ни о чем. При этом герой понимает, постепенно прозревая, что не мы сами прозу с виршами пишем руками мозолистыми, а внутри нас, в мозгу сидит Мозговой (как вот в доме — домовой) — а мы лишь подчиняемся его диктовке. И весь извилистый путь Еноха-Евгения — крестно-выкрестный, кремнисто-ухабистый, от затхлого чулана до лучезарного Райского Сада — на самом деле, скорей всего, проложен у него в голове, как ему кажется, возможно.

Отзыв Д.Быкова: «Новый роман Михаила Юдсона — русские «Поминки по Финнегану», с той только разницей, что этот почти непереводимый роман все-таки понятен любому, кто захочет вчитаться. Это фантастическая притча, мучительная исповедь эмигранта, групповой портрет России в ее плохие времена, печальный опыт жизни в языке по причине утраты прежней родины и полной неуместности в новой. Михаил Юдсон написал роман сильный, отчаянный и бесконечно изобретательный, а суть его выразил в одной фразе: «Чтобы изобразить птицу Сирин, надо сперва нарисовать клетку засеренную».

Отзыв А. Гениса: «Юдсона нельзя читать подряд. И не надо. Он придумал собственный язык, где ни слова в простоте. Каждое из них – ученый намек, карнавальная игра, ментальная аллитерация и смысловая рифма. Например, «свиноградник». Его тексты — для тех неторопливых и понимающих, кто любит разбирать палимпсесты нашей (что бы это не значило) культуры и наслаждаться их глубиной и сложностью».

[gs-fb-comments] 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *