Ирина Морозовская

Волшебник и клезмер

Странно, но писать о человеке, изобильно одарённом разнообразными талантами, особенно трудно – хочется бежать во все стороны сразу. Но тогда получится монография, а у меня только колонка об авторской песне. Но держаться в рамках почти невозможно – рядом с Игорем Белым всегда уносит в ту сторону, куда сейчас смотрит он, – и другим показывает. Какой-то мощный магический вихрь, всем телом ощутимый и захватывающий. А ты в центре циклона, в удивительном покое и безмятежности, – даже если случайно не провалилась, как обычно, в детство. Чаще проваливаюсь, – и оттуда Белый видится гигантом; как в детстве все взрослые кажутся очень большими.

Я мало разговаривала с Игорем, хотя слушала его много, при каждой возможности. Ведь что может сказать пятилетка взрослому дяде-волшебнику? Только попросить у него ещё кусочек чуда. И если меня попросят сказать об Игоре Белом в двух словах – это будут: «волшебник» и «клезмер». Как настоящий клезмер – странствующий музыкант, легко перелетающий по всему миру со своим верным инструментом за спиной. Как настоящий волшебник – состоящий из химически чистого волшебства, окутывающего слушателей, оставляющего их намагниченными надолго, возможно навсегда. Теперь Игорь чаще всего волшебничает в Израиле, и песни новые его – про то трагическое и страшное, чем живут люди прямо здесь и сейчас.

 

Давид Маркиш

Без дна

 

Память – вот, пожалуй, самое ценное из того, чем владеет человек. Деньги можно проиграть в карты или на бирже, паспорт потерять, совесть порвать в клочья и спустить в канализацию – а память при любом повороте останется при нас. Случается, что теряют и её – но это уже клинический случай.

Без тесноты и сутолоки память вмещает в себя всё наше прошлое, а то и глубже того. У всего на свете есть своя граница, но только не у памяти – она бесконечна, как сама Вселенная. В этом был безусловно убеждён Влад Маргулиес, книжный человек, достигший преклонного возраста и склонный ворошить своё прошлое в поисках утешительных воспоминаний и подбирать оправдания к давним поступкам, не вполне отвечавшим правилам этики и морали. Да, случалось с ним в жизни и такое, за что он себя время от времени корил и ругал – но нет ничьего прошлого без синяков; даже солнце не без пятен…

В своих розысках Влад погружался в старину предельно глубоко, хотя дна никогда не достигал, и границы памяти – рва или забора – не различал, сколько ни вглядывался. Где-то там, на окраине, в зыбком отдалении, располагались штучные, но отнюдь не стёршиеся воспоминания о детстве: постылая пионерская школа, полученный на день рождения самокат на подшипниковом ходу, «баклажанка» – рыжая икра, приготовленная из синих баклажанов. А поближе к началу жизни, вплотную к выползанию из тёмной норки на белый свет, он не умел подобраться: обзор был бел и гладок, как снежное поле. Такая первоначальная девственность даже несколько раздражала пожилого Влада Маргулиеса – ему хотелось бы поподробней зафиксировать свой приход в наш мир, но от него здесь мало что зависело: никто не помнил ничего. Слышанный где-то стишок

«Не помню, хоть убей,

А о Толстом – всё слухи,

Я запах отрубей

И руки повитухи»

Влад охотно принимал на веру: граф Лев Николаевич тоже, по правде говоря, не помнил ничего, хоть и обладал способностями куда как незаурядными.

Книжный Влад Маргулиес книги не писал, а читал – он работал художником-оформителем в издательстве для детей и юношества. Печатали здесь и «взрослые» книги, и учебники, но славились щедро иллюстрированными детскими, выходившими миллионными тиражами, разлетавшимися по всей гигантской стране – граждане упорно плодились и при большевиках. Жемчужное бремя успеха этих весёлых книжек лежало на плечах художника, и Влад нёс его с достоинством и лёгкостью. Все были довольны: и Влад, и издательство, и детки, не говоря уже об авторах книжек, зарабатывавших на сказочных тиражах бешеные деньги. Всё было бы хорошо и просто замечательно, если б не подозрительная фамилия Маргулиес, украшавшая золотоносные изделия – прозрачные, как слеза ангела, русские стихи для подрастающего советского поколения: «Кто стучится в дверь ко мне…», «Мы мышата молодые, Любим щёлки половые». Ох-хо-хо.

Итак, «Владимир Маргулиес» на титуле. Просто недоразумение какое-то. Ложка дёгтя в бочку нашего народного мёда. Но и без этой досадной добавки никак не обойтись: инородный Маргулиес считался, и не без оснований, лучшим рисовальщиком зверушек, без которых, как известно, не обходится ни одна детская книжка. Зайцы и лисы, бегемоты, крокодилы и Пипа Суринамская – все они вышли из-под его кисточки… И вот – загвоздка: фамилия! После разъяснительного нажима «сверху» позиции сторон благоразумно сблизились, и Владимир Маргулиес укрылся в тени безупречного псевдонима. Теперь портреты милых зверьков подписывал художник-анималист Владислав Мамонтов. На широкий круг знакомых эта замена, впрочем, никак не повлияла: Влад как был для всех Владом, так им и остался.

Бежало время, Ленин оставался живее всех живых в своём стеклянном сундуке на Красной площади, Россия обречённо догоняла Америку по надою молока. А евреи, к всеобщему, да и к собственному удивлению тоже, собрались на историческую родину, в Израиль. Пришла пора: вначале капля по капле, потом родничок пробился, потом ручеёк зажурчал. Тому, как всему в нашем мире, были причины, а за ними поспевали и следствия.

Самая главная причина заключалась в том, что в Пуримскую ночь, на Ближней даче, Сталин упал на пол и околел, не успев окончательно расправиться со своими евреями – выслать их всех поголовно, как было задумано, на Колыму. «Лежал впереди Магадан – Столица Колымского края» – это оказалось не про нас: вжимая головы в плечи, советские евреи тихо радовались чуду избавленья от гибели.

Радовались и Маргулиесы – папа Наум Соломонович и мама Клара Самойловна, а пятилетний Вова, по малости лет, не связывал затаённую радость родителей со смертью рябого демона на Ближней даче. Пройдут годы, и он узнает о причине родительского веселья. Всему своё время, и это, пожалуй, золотое правило нашей жизни.

Пыль немного улеглась, кровь подсохла – и власть объявила по радио: «Жить стало лучше, жить стало веселее!» Это была правда: при Сталине жилось ещё хуже. По траурной амнистии выпустили из лагерей целую армию уголовников, и они, размахивая кастетами и ножами, расползлись по стране, подобно ядовитой ртути. Потом наступила «эпоха позднего реабилитанса» – на свободу потянулись выжившие за решёткой политзэки и ссыльные. Понемногу проветривались мозги, развязывались языки. Публике почудилось, что политический климат меняется и наступает оттепель. Допускать бесконтрольное изменение климата и разрешать самодеятельные чудеса – это не входило в планы верховной власти; пришла пора очередной закрутки идеологических гаек. Распоясавшихся либеральных болтунов и низкопоклонников перед Западом стали ловить и сажать в тюрьмы и сумасшедшие дома. Дошла очередь и до «лиц еврейской национальности», предательски пожелавших променять советскую родину на капиталистический Израиль. Таких буржуазных националистов было немного, но они отравляли интернациональную атмосферу, и с ними надлежало бороться решительно и беспощадно, в лучших традициях большевиков. Так и делали: подогревали жидоморство, объясняли простым советским людям, кто тут воду мутит. И простые советские люди охотно понимали и организованно клеймили позором еврейских националистов. А те нащупали болевую точку режима – стали искать и получать поддержку у своих влиятельных западных собратьев.

Но угодившего к тому времени в тюрьму Наума Соломоновича Маргулиеса эта бодрящая поддержка обходила стороной.

Андрей Новиков

Клопы фон Ляша

Когда прокурор Заловкин вышел в отставку, то поселился в Крыму, купив небольшой, но добротный дом в десяти километрах от Евпатории. При доме имелся хороший сад, в нём росли виноград, инжир, грецкий орех, хурма – его меч-та, некогда жителя северного региона страны. Через нес-колько дней после переезда бывший прокурор нагнал из винограда чачи и с удовольствием пропускал каждый день несколько стопок виноградной водки. Супруга Заловкина впервые наварила инжирного варенья. Купаться на пляж они ездили по два раза в день на автомобиле. Переезжая в Крым, бывший прокурор наконец купил модный белоснеж-ный «Крузак», а до этого всю свою карьеру Заловкин неприметно ездил на отечественных автомобилях.

Деньги на дом и на дальнейшую безбедную жизнь он накопил ещё в ельцинские времена, крышуя в районе продажу палёного спирта. Мужики умирали как мухи, но Заловкину было всё равно; доходы от дилеров  смертель-ного бизнеса он менял на доллары, понимая, что при существующей инфляции рубли неизбежно превратятся в прах. Банкам доверял, но боялся высветить неправедные и нелегальные доходы.

Прокурор Заловкин с началом эпохи перестройки начал пописывать краеведческие статьи на модную тему разобла-чителей политических репрессий. Писал он сухо, иногда и вовсе невнятно, но, имея по служебному положению доступ к правоохранительным архивам, вытащил на свет божий до-кументы о польских военнопленных, за что, к неудовольст-вию начальства, получил польский рыцарский крест. С этим белым крестом он сидел на коллегиях прокуратуры, хотя выглядел комично.

Природа одарила Заловкина маленьким ростом и непомерно большой головой, а из-за лица землистого цвета от проблем с желудком, он напоминал сказочного гоблина. Даже его супруга Раиса Петровна во время ссор называла мужа «пингвин коротконогий».

Коллеги шептали в спину Заловкину, да так, чтобы он обязательно слышал: «Это как же нужно родине нагадить, чтобы от проклятых ляхов крест получить?!» Но Заловкина это не смущало, крестом он гордился, чувствуя незыблемую либеральную конъюнктуру в стране. Всё время, боясь разо-блачения с продажей палёного спирта, он провоцировал начальство своим поведением, рассчитывая, в случае воз-буждения уголовного дела против него, выставить свою персону как некую жертву новых политических репрессий. Но ушёл на заслуженную прокурорскую пенсию достойно и спокойно.

В семье Заловкина была трагедия – единственный сын Сергей вырос алкоголиком. Отец смог его по блату прист-роить в саратовскую юридическую академию, надеясь на создание целой прокурорской династии. Но дитятко за год учебы, как позже выяснилось, ни разу не появилось на лек-циях. Сергей все эти месяцы беспробудно пил. Забирала его из Саратова мать. Раиса Петровна, любящая единст-венного сына слепой материнской любовью, а после укоряла мужа: дескать, если бы она настояла снять для сына отдельную квартиру, он не жил бы в общежитии, где друзья-однокурсники часто выпивали. В ответ Заловкин только крутил пальцем у виска и пенял жене: «Ты сама из сына идиота вырастила, до сих пор его прихотям пота-каешь». На что Раиса Петровна ехидно возражала: «Это он в твоего папашу, в своего дедушку, алкоголик! Свекор, как помню, напьётся, так ещё задом наперёд на велосипеде по деревне ездит, и ведь не шлёпнется ни разу! И не работный тоже в деда; тот нигде на работе больше трёх месяцев не задерживался».

Сына мотало по стране, он всё искал место в жизни, и в конце концов осел в далёком Калининграде. Сергей был ещё и коллекционером-любителем нацистской символики. Выпросив у отца деньги на покупку квартиры в Калинин-граде, присмотрел её в бывшем немецком доме, в тайной надежде найти там клад, оставленный депортированными после войны немцами. А когда узнал, что в этой квартире некоторое время жил комендант Кёнигсберга, немецкий генерал Отто фон Ляш, то мысль завладеть именно этой квартирой перешла буквально в одержимость.

Известно, что клады  в Калининграде будоражат умы искателей, с весны 1945 года. Тогда и началась история с поисками сокровищ и ценностей уехавших немцев. Сергей знал, что это не вымысел и не какая-то спекуляция сведениями. Возможно, мифы и легенды несколько искажают реальную историю событий, но в народе бытовало мнение, что Калининград является «клондайком». В столице Восточной Пруссии немцы, уезжая, прятали свои сокровища, надеясь на возвращение, – но так и не смогли их вернуть. Когда Советский Союз прекратил своё сущест-вование, железного занавеса не стало, и немецкие граж-дане приезжали на бывшую родину. Тогда и появились слухи о якобы найденных ими тайниках. Клады до сих пор находят и калининградские искатели. Но это в основном бытовые вещи, посуда, столовое серебро, домашняя утварь.

Деньги на бывшую квартиру фон Ляша Сергей вымогал у отца несколько месяцев, угрожая написать заявление его начальству о нелегальной торговле спиртом. Своего он добился. Но, купив вожделенную квартиру, никакого клада там не нашёл и ещё больше запил. Однако тайник всё-таки в квартире был. Сергей нашёл в чулане нишу в стене, из разобранных кирпичей, впоследствии грубо заклеенную обоями. От соседей он узнал, что в 1991 году в дом приез-жал дальний родственник фон Ляша, и квартиру снимал на несколько дней.

Женился сын на какой-то полубомжихе. Она родила ему девочку и тут же исчезла. Сергей умер от цирроза печени в 32 года. Внучку из Калининграда привёз бывший коллега-прокурор, а квартира ушла чёрным риэлторам. Последний год они спаивали Сергея, вогнали в долги и заставили подписать нужные документы. Заловкин даже не успел вмешаться, а судиться стало практически бесполезно.

Внучку Дашу, худенькую некрасивую девочку в сарафане на вырост, с непропорционально большой, как у Заловкина, головой, привезли с одним полиэтиленовым пакетом – всем её бедным имуществом. Пакет неделю простоял в коридоре у вешалки, а когда Заловкин достал вещи девочки, на пол упал бордовый клоп. Заловкин клопа немедленно раздавил, отчего по квартире пошёл запах старого коньяка. Он выбежал из дома и выбросил пакет с одеждой внучки в мусорный контейнер. Но было уже поздно. На следующее утро Раиса Петровна проснулась в аллергических волдырях от укусов клопов. Укусы насекомых Заловкин обнаружил и у себя на теле, но с меньшими последствиями.

С клопами супруги стали бороться с помощью дихлофоса; они обильно поливали диван и двуспальную кровать, старясь обработать все щели и складки. Клопы исчезали, но через некоторое время появлялись снова.

Александр Кабанов

Невозможно любимое слово

***
Мы возвращаемся из тьмы
на белый свет, в котором:
ты – крутишь свитки шаурмы
всем Библиям и Торам.

И напеваешь в шалаше,
в противовес хард-року –
мотив, который по душе
Мухаммеду-пророку.

Весь пантеон един в одном:
даёшь богов в рассрочку,
лишь человек – гордится дном
и сводит купол в точку.

И если небо – высота,
в которой правят числа,
то быть на дне – его мечта
глубокая, без смысла.

И чёрт бы с ним, и адский рай,
с добром и злом подводы,
ты ни к чему не принуждай
соседние народы.

Пускай живут, стригут лишай
и спят в грязи – нагими,
не трогай их, не улучшай,
позволь им быть такими.

Вручную добывать руду,
сажать цветы разврата
в своём чудовищном саду,
в преддверии заката.

А ты – исчадие ума,
апостол беспредела –
следи за тем, чтоб шаурма
богов не подгорела.
***
Невозможно любимое слово
заменяет сильней никогда:
мы становимся частью улова,
в наших жабрах – живая вода.

Мы лежим на брезенте в корзине,
засыпая под слоем травы,
и предчувствуя то, что отныне –
рыбакам не сносить головы.

За исход из ромеев и греков —
под зелёное в небе сукно,
и за то, что ловцы человеков
перепутали с кровью – вино.

За войну, у которой начало –
это каждый сегодняшний миг,
за пиратский ковчег у причала
и контейнеры вражеских книг.

Время думать о новых уловах
и других на земле рыбаках,
и про гетто для всех безголовых
с гладиаторской сетью в руках.

Ну, а я, по дороге к могиле,
сквозь речную осоку проблем –
так хочу, чтоб меня полюбили,
чтоб стихи мои – нравились всем.

Всем, которых осталось немного,
с головой на широких плечах:
рыбакам и поэтам от бога,
измеряющим солнце в свечах.

***
Меня извлекут из ребра
в суровую женскую полночь,
и в красную книгу добра
запишут, как редкую сволочь.

Не мешкай, входи без огня,
но долго по книге не шастай,
и ты обнаружишь меня
в разделе, где ёжик ушастый.

Где хорь, афалина и рысь,
и я, вдохновенно кукуя,
с глазами, глядящими ввысь,
закрытыми для поцелуя.

Шесть рук и четыре ноги,
покрытые шкурой оленьей,
и член, чтоб боялись враги,
свисающий ниже коленей.

Садись на меня побыстрей,
покуда не скисла интрига,
и станет в два раза красней –
стыдливая красная книга.

Помчимся с утра до утра,
меж клёнов и сосен петляя,
подальше из царства добра,
и флейта звучит – золотая.

***
Я смотрю в португальское небо
из глубокого сна о войне,
не буди меня мама, не треба –
просыпаться не хочется мне.

Тонкокожее время надрежу –
марокканским ножом для бумаг:
здесь поют изразцы азулежу,
обожжённые страстью впотьмах.

Просыпаться – плохая примета,
чтоб потом никогда не уснуть:
здесь глазурь королевского цвета –
это кобальт, подвижный, как ртуть.

Это город – тройная улитка,
навсегда заплетённая в сон,
это смерть или синяя плитка,
под которой живёт Лиссабон?

И сквозь нашу небесную крышу,
где над спальней ржавеют края,
я тебя обнимаю и слышу,
что осыпалась плитка моя.

Видно, дело к большому замесу
молча движется вечность подряд,
этой ночью бомбили Одессу,
плитка вдребезги – Киев бомбят.

И ползёт в высоту, не сгорая,
дребезжа на пружинном ходу,
деревянное тело трамвая,
увозящее нашу беду.

Вадим Жук

 

Килограмм человека

***

Перемещается, движется в стороны, вертится…
Я не прошу черноглазой девицы и чудо-коня.
Дайте мгновенье подумать о личном бессмертии,
Наедине с неизбежным оставьте меня.
Дайте услышать мышиные лапки тишайшие,
Дайте следить за чешуйкой коры смоляной.
Дайте дочаяться мне, чтобы время нашарило
Только меня одного среди твари земной.
Дайте хоть маленький миг на ладони Всевечного,
Миг бесконечного непредставимого дня.
То, что сейчас перед вами тоскует и мечется,
Это не я. Я настану. Дождитесь меня.

***

Только горечь горечь горечь
Горечь в горле и внутри
Выходи на площадь сволочь
В полный голос говори
«В дни военных операций
То есть с этих самых пор
Площадь на ночь запирают
На цепочку и затвор
Свет повсюду выключают
В темноте с дубинкой ждут
Механических овчарок
Без намордников ведут
Моих действий индикатор
Выходить мне не велит
Вы-то сами провокатор
И душевный инвалид
Вы ужасными словами
Выходить сказали мне
Ну а сами на диване
На большой своей спине»
И часы играют полночь
Гаснет блеск моих речей
Я такая ж точно сволочь
Среди прочих сволочей
И сжигает горечь горечь
Пуще всякого огня
Приходи к собрату сволочь
Обними меня.

***

Поеду по Одессе на трамвае,
Поеду на трамвае к тёте Вале,
Поеду на Двенадцатый Фонтан.
Ларёк есть по дороге к тёте Вале,
Там вермут нам охотно наливали,
Бывало, мы с него и не блевали,
Зубами уцепившись за стакан.

Мы молодыми юношами были,
Нас местные ни разу не убили,
Поскольку были мы одна семья.
А тётя Валя, что сдавала дачку,
Садила за день «Беломора» пачку,
Была в далёкой юности циркачкой
С репертуаром – женщина-змея.

Внутри Фонтанов, в их роскошном соре,
Чернело и расплёскивалось море,
В своей понтовой эллинской красе.
В нём водяные нити Парки пряли,
В нём кольца обручальные теряли,
В него мы неталантливо ныряли.
Но, кажется, выныривали все.

На Маркса в «Оксамите Украины»,
На гвоздиках торчали наши спины,
Мы пили «Апельсиновый цветок».
Пьянели. И к моей сатире детской
Благоволил сияющий Жванецкий,
Мы оба так любили строй советский,
Как ласточка асфальтовый каток.

Я жил в Одессе, как в родимом доме,
Я пару раз играл на ипподроме
И выиграл четырнадцать рублей.
Наш август был ленив и медоносен,
Синели баклажаны на подносе,
Играл нам Алик «Койфчен папиросн»
На шестиструнке коцаной своей.

Мы подпевали. Чудо-ночка длится,
И наша «Шипка» кольцами струится,
Дымится тётивалин “Беломор»
Мне даже внучка тёти Вали снится.
Жива ли эта милая девица,
И не ходила ли она молиться
На днях в убитый русскими собор?

Игорь Белый

Ханукальные майсы

 

Свеча первая

Шёл однажды раби Зуся по дремучему лесу. Погода была ужасная: холодно, моросило, и всё небо было затянуто тучами. Стемнело; настала Ханука, вечер первый, и нельзя было понять, когда зажигается первая звезда. Потому что вообще никаких звёзд не видно, да и ханукальных свечей у раби Зуси не было. К тому же заблудился он и не знал вообще, в какую сторону идти.

Опечалился раби Зуся и сказал себе так: «Вот я заблудился в дремучем лесу и уже набил себе шишку о стволы деревьев, потому что ничего не вижу во тьме! Как же отпраздную я Хануку в кругу семьи и учеников своих?»

Решил раби Зуся повернуть назад. Но едва он сделал шаг в обратном направлении, как земля исчезла у него под ногами, и скатился он в овраг, где изрядно вымок.

И вот, сидя в луже на дне оврага, вознёс раби Зуся хвалу Всевышнему и сказал: «Кто подобно Господу Богу нашему пребывает столь высоко и видит всё, что внизу: и на небесах, и на земле?! Он из грязи поднимает бедного, и из мусорной кучи возносит нищего!»

И вдруг увидел раби Зуся, как замерцал в стороне малый зелёный огонёк. О чудо! Ниспослал ему Всевышний знак в виде этой древесной гнилушки как первую ханукальную свечку. Возрадовался раби Зуся и смело зашагал на этот огонёк. Храбро наступил на него и скорым шагом выбрался в этом направлении из оврага – а там уже и окошки его местечка светятся на горизонте.

«Даже малый огонёк может рассеять великую тьму!» – так говорил потом раби Зуся, и ученики его старательно записывали эти слова.

А того старого одноглазого волка, на которого наступил раби Зуся, Всевышний по доброте своей взял к себе на небо. И теперь он раз в тысячелетие подметает заднее запасное нижнее крыльцо Небесного Храма.

Аллилуйя! Маракуйя! Выпью тёплого чайку я!

Свеча вторая

Возвращался однажды раби Шмулик из корчмы домой. Время было позднее, а нужно идти через поле. Темень стояла такая, что хоть глаз выколи. Случилось это на Хануку, вечер второй – но не было у раби Шмулика с собой ханукальных свечей, и поэтому он был печален. Знатно принял он на грудь в честь праздника, но твёрд был его шаг, и размышлял раби Шмулик о чудесах, которые Всевышний иногда предоставляет своему народу.

Вдруг откуда ни возьмись, предстали пред раби Шмуликом два смутных разбойника без роду и племени. «Кошелёк или жизнь!» – закричали, и острым ножом машут.

Кошелька раби Шмулик отродясь при себе не носил, а жизнью просто так ни с кем делиться не собирался. Был он здоров и силён, как бык, даже служил в местной пожарной бригаде. Правда, с виду о нём такого нельзя было сказать, ибо ростом был раби Шмулик невысок, весь рост у него в мускулы пошёл. Да и темно было.

Вознёс раби Шмулик хвалу Всевышнему за этот знак – да случайно задел этих разбойников, воздевая руки. Бросили разбойники свой нож и попытались было убежать прочь. Но сказал раби Шмулик, догоняя супостатов: «Море, почему ты бежишь? Иордан, отчего поворачиваешь вспять? Почему, горы, скачете вы, словно бараны?»

И наставил раби Шмулик каждому разбойнику по огромному фонарю под глазом. Затем сгрёб их себе за спину и поволок обратно в корчму при свете этих фонарей, попутно объясняя про традицию зажигания ханукии на открытом воздухе. В корчме же раби Шмулик и сам принял снова на грудь, и упоил ослабевших злодеев, пока они тоненькими голосами не стали ему подпевать «Маоз Цур», «Севивон-сов-сов» и другие добрые песни. Корчмарь потом клялся, будто бы раби Шмулик называл их ласково «мои ханукальные свечечки».

Под утро в корчму заявилась ребецн со скалкой, злющая, как ангел Самаэль – и с порога наставила раби Шмулику третий фонарь. «Вот спасибо! – успел сказать раби Шмулик. – Про шамаш-то я и забыл!» После чего упал без чувств и позволил оттащить себя домой.

Весело проходит в нашем местечке Ханука!

 

Свеча третья

Путешествовал однажды раби Захария по белу свету. Много дорог и стран прошёл он, и далеко разносился стук его посоха, окованного железом. И вот привёл его путь как-то под вечер в одно бедное местечко. Смотрит раби Захария – а никто в местечке света не зажигает, сидят люди грустные и молчаливые. А была Ханука, вечер третий. Изумился раби Захария и спросил: «Отчего вы не радуетесь празднику и не зажигаете свечей, как положено на Хануку? И где у вас тут синагога?» И ответили ему люди: «Была у нас синагога, да вот поселилась в ней злобная нечисть. Никому житья не даёт, и света из-за неё не зажечь». «Но отчего же вы не прогоните бесов прочь?» – спросил раби Захария. «Многие смельчаки пытались, – отвечали ему. – Но никто из них не вернулся». «Ну, это мы ещё посмотрим!» – сказал раби Захария, взял ханукию с тремя свечами и отправился в заброшенную синагогу на ночь глядя.

Вошёл он в неё и видит: тьма вокруг, пусто и пыльно, как в Шеоле. Поставил раби Захария в центре ханукию на пол и попытался зажечь свечи – да вот что-то действительно не получается: шипит, дымит, а света не даёт.

«Положись, Израиль, на Господа! – сказал себе раби Захария. – Ибо Он тебе помощь и защита!»

Вдруг слышит – кто-то мерзко хихикает. Присмотрелся раби Захария: а это чёрт – чугунный лоб – сидит на биме и рожи корчит. «Что, – говорит, – съел? Наша теперь синагога!»

Пожал плечами раби Захария, взял прутик и стал писать буквы на полу в пыли. Увидел чёрт, что он пишет, вскочил и заблекотал: «Э! Э! Ты это прекрати! Не надо это имя дописывать, подожди! А то мало ли что случится! Давай лучше богословский диспут с тобой устроим, как это у мудрецов принято! Я тебе вопросы буду задавать, а ты на них отвечать. Если сумеешь ответить – прах с тобой, твоя синагога!» «А если не сумею?» – спрашивает раби Захария. «А коли не сумеешь, – захохотал чорт, – гнить тебе вечно под этой синагогой и таскать в наших каменоломнях пустую породу до скончания времён!» «Ну, давай устроим диспут!» – согласился раби Захария.

Свистнул тут чёрт по-своему – и набилась в синагогу тьма всякой нечисти. Со свиными пятачками, с перепончатыми крыльями да со щупальцами-присосками. Тут и луна в пролом крыши заглянула и осветила всё мертвецким синим светом.

Смотрит раби Захария на это нечистое собрание и удивляется. У нормальных людей талесы в полоску, а у этих дуралеев – в горошек. Филактерии не на лоб повязаны, как полагается, а стыдно сказать, куда. Что там над арон-кодешем написано, вообще не прочесть. Углядел раби Захария и мезузу – только это не мезуза была, а медуза. Плюнул раби Захария и перестал обращать внимание на этот сатанинский дизайн. Тем более, что уже и пора первого вопроса настала.

Подбоченился чёрт и спрашивает: «А вот если в компот муха залетит – это будет кошерное или трефное?»

«А это смотря какая муха, – отвечает раби Захария. – Если она была праведницей пред лицом Всевышнего и строго соблюдала все заповеди – значит, кошерное. А если нет – трефное!»

Зашептались бесы по углам, закивали мордами – хорошо, мол, ответил, годится.

«Ну ладно! – говорит чёрт. – Вот тебе мой второй вопрос. Если вокруг святая суббота, можно ли сделать, чтобы у меня был таки немножечко четверг, а?»

«Таки можно! – отвечает раби Захария. – Только когда настанет ближайший четверг, у тебя вдруг случится суббота. А объяснить, почему она вдруг у тебя случилась, ты не сможешь ни благоверной своей, ни начальнику своему. И будут у тебя через то большие проблемы».

«О-о-о! – заволновалась нечистая община. – Хорошо ответил; мудрец, видать, большой! Принимается!»

«Ну, раз ты такой умный, – кричит чёрт в запале, – ответь нам на главный вопрос! Когда Всевышний явит нам свою милость и возьмёт нас к себе на небо?»

«А когда вы, бисово племя, все шестьсот тринадцать заповедей выучите! – отвечает ему в гневе раби Захария. – И хотя бы «Шма Исраэль» научитесь писать без ошибок, неучи!»

И как даст тому чёрту промеж ушей своим железным посохом! Вылетел от удара целый сноп искр – и упал как раз на ханукальные свечи. Ярко запылала ханукия и осветила всю синагогу сверху донизу живым солнечным светом. Страшно завизжала вся нечисть и провалилась сквозь землю.

Выглянул раби Захария за двери – а там уж все жители местечка сбегаются, вёдра да багры тащат. Так ярко осветилась синагога тремя свечками, что подумали они, будто это пожар случился.

С тех пор больше не докучали черти людям в этом местечке, а в синагогу ту стали приезжать лучшие канторы.

Просили люди раби Захарию остаться с ними и быть их учителем – но отказался он, ибо ждала его дорога. Земля большая, а Ханука ещё не кончилась.

Алла Боссарт

фотография Владимира Крейнина

Звук лопнувшей трубы

***

Проснуться в пять и воспалённый взгляд

уставить в потолок квартиры съёмной,

где тени предрассветные шалят,

лишенные окраски и объёма,

нам намекает этот театр теней,

что кончен бал, а если и возможна

ещё гастроль летающих коней,

то вряд ли даст своё добро таможня…

Как разорвать дурную полумглу?

В ней свет зажечь – уже, считай, поступок.

Прижаться лбом к холодному стеклу

и думать, думать, думать, думать тупо?

Ну, думаю. Бледнеет след луны,

но скуден небосвод и обезбожен,

а в ощущение лишь звуки нам даны –

дурацких песен, брани и бомбёжек.

***

Ещё один мелькнул, как тать,

трёхсот… да, девяносто третий.

В какой валюте их считать?

В лишённых крова? В мёртвых детях?

В полубезумных стариках,

припавших к чёрным пепелищам?

В крестах, воткнутых впопыхах,

где больше никого не ищут?

В чём счесть его, тот календарь,

те день за днём, весну и зиму,

дотла сожжённых, без следа

домов, и школ, и магазинов,

где яблоневый пенный грех,

где мальвы ростом выше крыши,

где с корнем вырванный орех

горит среди дуплистых вишен?

Как обездоленных собак

исчислить, как зарыть все трупы?

Мой век: Тбилиси, Карабах,

Херсон, Одесса, Мариуполь…

Мой век – расстрелянный аул.

Мой век – расстрелянные толпы.

Что вы считаете, ау?

Какие, в жопу, супер-топы?

От нас, взращённых на крови,

не жди, мой Боже милосердный,

надежды, веры и любви,

понюхай этот воздух серный!

Взгляни на этот карнавал,

на эти рыла, клювы, пасти…

Как Ты вообще обосновал

создание такой напасти?

Крошится небо на куски,

а к нам летят благие вести

и самолётов косяки,

беременные грузом двести.

***

Ева, она же Хава, шла и шла по пустыне,

в полдень искала тени – камень ли, куст, бархан,

до́ ночи там ховалась, покуда песок остынет,

ночью брела, и с сопки глядел на неё архар.

Звёзды ей посылали лазерный свет лазурный,

встроенный в чрево компас вёл её на Дамаск,

где-то пропал мужчина – бе́з вести и без урны,

где-то горели храмы. Зверинцы. Сады. Дома.

Ева, она же Хава, не понимала кары.

Чем она виновата? Чем виноват мужик?

Жили себе и жили, сеяли да пахали,

чужого не брали сроду, просто хотели жить.

Ева, она же Хава, Хивря, Олеся, Ганна –

вязла в огне пустыни, подняв обожжённый лик.

Жёлтая мгла хамсина жгучим кнутом стегала

рыжих, гнедых, бессильных загнанных кобылиц.

Ева, она же Хава, помнила каждой раной,

каждым своим ожогом помнила отчий дом,

берег песчаный левый, берег высокий правый,

золото над дубравой, затканный льном Подол,

пышную пену яблонь, розовый морок вишен,

бальную спесь каштанов, красную глину крыш…

Ева, твой муж вернется. Слышала я, он выжил.

Жди у ворот Дамаска, что по дороге в Крым.

Горят лиловые мальвы, чернеют белые хаты,

минами всходит поле, строят ковчег бобры,

я за тебя молилась, Ева, она же Хава,

чтобы ты одолела бездну твоей борьбы.

 

Ева, она же Хава, шла по пескам и змеям,

изгнанница, погорелец, казнённая без вины.

Кровавый огонь разрухи, вода, что огня страшнее,

послушные мёртвые дети, ртутный софит луны.

***

Итак, я родилась – давно, среди весны,

в роддоме на Арбате, самом модном,

пять лет, как папа мой вернулся с ТОЙ войны –

той, что звалась священной и народной.

Я уродилась жизнерадостным дитя.

Мне пригодилось это жизнь спустя.

 

Налаживался быт, пластинки «ultravox»

крутились с песнями на языках нарядных,

снег таял, оседал, ворвались Чейн и Стокс,

а там и телефон повесили в парадном.

Скакала звонко я, как по камням ручей,

боялась маму и зубных врачей.

 

Как просто было всё в СССР,

кровать отгородили шифоньером,

у мамы перманент, мой папа – офицер.

Их шкаф поскрипывал, и дверцы – из фанеры.

Лифт громыхнул – двор яркий и нагой.

Там дворник с искалеченной ногой.

 

У снега был тогда особый блеск –

под фонарями, как павлиний веер.

Не верилось, что у родителей есть секс,

и в двадцать первый век никто не верил.

Но век пришел – и волкодав, и волк.

А в сексе предков был известный толк.

Дмитрий Бирман

        Одиночество

 

***

Одиночество – отсутствие любви,
ощущение озноба летом,
вера в экстрасенсов и приметы,
что на помощь смогут нам прийти.

На пути – отсутствие следов,
тех, что рядом оставляет кто-то,
и души напрасная работа,
и гербарий из ничьих цветов.

Утомлённость скучным бытиём,
пустота подушки по соседству,
и ответ небьющегося сердца
на вопрос: «Зачем тогда живём?»

***

Когда дышать все тяжелее,
когда банкует боль в висках,
рассказ сидевшего еврея
я вспоминаю. Отыскав
давно затёршееся фото,
смотрю как в зеркало –
теперь
его и Господа работа
видна. К тому же мне апрель
вот-вот напомнит о рожденьи
и тошнотворном бытие…
Прочту ему стихотворенья,
что он читал когда-то мне!
Опять спрошу его совета,
а он закурит «Беломор»,
и даст на всё свои ответы,
как добрый дядька-Черномор.
Как он не сгнил тогда в ГУЛАГе,
как вскоре стал моим отцом,
что ложь – не песни об отваге,
а притворяться мудрецом.
Он просто жил,
и там, и после,
жил, чтоб однажды мне сказать:
– Сынок, давай скорее в гости,
я так хочу тебя обнять.
А я всё ехал, не доехал,
скорей бежал, не добежал,
и плащ давно уже в прорехах,
и затупился мой кинжал.
И я смотрю назад, дурея,
что не дослушал, не обнял
его – сидевшего еврея,
себя – не понял, разменял…
***

Всё тяжелее раздышаться,
всё громче слышен волчий вой,
всё чаще споришь сам с собой,
надеясь в разуме остаться.

Карикатурность бытия
уже давно зашла за грани,
и только краешек сознанья,
как раньше, узнает себя…

А в перерывах немоты,
когда от звона ломит уши,
чёрт выворачивает души,
увидев, что они пусты.

Стоят нейронные часы,
и дело близится к развязке –
мы все, устав, сжигаем в тряске
неразведённые мосты.

***

Кто знает – что нам можно, что нельзя?
В погоне за собой бежим по кругу,
сбивая и уродуя друг друга.
Потом опять бежим,
но от себя.

Бог создал удивительных людей,
уже в начале плюнувших в него же…
Так и пошло – мы обдираем кожу,
чтоб доказать, кто хуже, кто глупей.

Что можно, что нельзя – границы стёрты,
как мел со школьной крашеной доски.
Мы, разрубая прошлое в куски,
плюем на всех и посылаем к чёрту!

Кто ж правит бал в обличье сатаны?
Не успевая низко бить поклоны,
идут в небытие опять колонны…
Кто правит бал? Конечно, только мы!

Ирина Морозовская

«Два динозавра пьют за то, что недовымерли»

Песни Ильи Винника как яркие заплаты на лохмотьях мироздания

 

Что можно слушать в грозу, эффектно совмещающую громыхание Зевесовых перунов с воем сирены воздушной тревоги, разрывами ПВО, удачно встретившего беспилотники-«шахеды» и ракеты? Чем разбавить этот ужасающий (во всех отношениях) ансамбль? Разбивается вдребезги гармония классической музыки, оперные голоса наружное сопровождение глушит. А вот песни Ильи Винника впору, в самый раз пришлись.

Илью знаю так давно, что боюсь считать и писать про это. Получатся числа, о которых записные остряки немедленно сообщают “Столько не живут”. Для внутреннего употребления: это был год, когда Илья демобилизовался из рядов советской армии, (так и не рискнула спросить, не удалось откосить или не пытался, гремучий коктейль “слабоумие и отвага” во всех нас в те годы не просто гремел, как нынешняя гроза, а играл те ещё шуточки). Илья сразу принёс в атмосферу “Чайханы” наших слётов воздушные шары веселящего газа – рядом всем делалось легко и газообразно, а уж какая анестезия от окружающей реальности наступала – любо-дорого вспомнить. Это бесценное качество Илье не удалось ни выменять, ни загнать, ни ещё как-то растратить –  оно с ним и осталось по сей день.

Не могу объяснить – а маленькие чудеса так же необъяснимы, как большие, да и как их определишь  – калибр чудес? (это только в “Калибрах” он нам известен). Но само это ощущение чуда, а потом его предвкушение при каждой встрече –  играет разными красками и оттенками, клубится подсвеченным туманом. Тут уж неважно, поёт в это время Илья или рассказывает: всё, что происходит на его выступлениях – разноцветные кристаллики этой друзы, разбрасывающей гранями весёлые разноцветные искры. Больше всего ощущение похоже на кружащийся зеркальный шар, там  по волне моей памяти, под ветрами перемен, происходящих прямо сейчас, чувствуешь, что тебя ждут большие приключения. И обнаруживаешь себя прямо в эпицентре. Понимая, что и Илья тут недалеко, в Киеве, и их точно так же обстреливают, попеременно с Одессой и другими городами. Теперь мы – те самые динозавры, что недовымерли и не имеют ни малейшего желания вымирать именно сейчас. А совсем наоборот – со всею динозаврскою массой и мощью, добытыми за десятилетия,  настроены выжить и встретить ещё одну Перемогу.

Кстати, у Ильи есть любимая моя песня, победная – по воспоминаниям его деда. Каждое слово в ней теперь о прошлом – и о будущем. Нашем будущем, хотя нам куда больше, чем было его деду при окончании той войны.  Нас дождалась своя. И чтоб не просто выжить, не просто продержаться – нужно употреблять внутрь себя не только коньяк, вискарь, вина, ликёры и прочее спиртное, а и песни. Лёгкие, весёлые, озорные, мужественные и лиричные – как ни «стебает» сам Илья лирическую подкладку всех своих песенных менестрельих одёжек. Стоит добавить где-нибудь, – ну, пусть это будет здесь, – что Илья закончил сначала эстрадно-цирковое училище, а потом и Киевский театральный институт имени Карпенка-Карого. На вопрос, чему его там научили – хочется заорать :”Всему!” – потому что полное ощущение, что умеет он всё – и в том жанре,  о котором я сейчас пишу, и во всех смежных. С выходами на сцену и без них, где б ни оказался и кто б ни был рядом. Поэтому вот это, что делает Илья, особенно нужно здесь и сейчас. Да и в будущем пригодится, никаких сомнений.

Слушать его выступления и концерты непременно стоит целиком. Ладно, прерываясь, чтоб отсмеяться, налить себе ещё рюмочку или бокал, закусить это. Ведь если пить и закусывать под песню – непременно подавишься от смеха. “И птеродактиль нам крылом с небес помашет”, – всяко лучше, чем дрон-беспилотник. А я жду и дождусь новых Илюхиных песен, новых встреч с ним. И для начала крепко-крепко его обниму. А потом выпьем – мы ж тоже два динозавра. Мы недовымерли. И недовымрем. Не дождутся!

Послушать Илью можно здесь:

Или здесь:

 

Фаина Судкович

 

Пьедестал

 

“Как разно мы с тобой несовершенны!

 Как падки ангелы!

 Как демоны блаженны!”

Вчера прилетал мой Демон. Сказал, что устал.

А я ему уже приготовила пьедестал.

Думала, прилетит, обрадуется невзначай…

Выпьем с ним чаю. (Демоны любят зелёный чай).

А я ему – лимончика на пьедестал…

Нет, развалился в кресле.  Говорит, устал.

Выпили чаю. Ну что, спросил, как живёшь?

– А как живу? Вчера вот попала под дождь.

Промокла вся, и зонтик в лужу упал.

Так под дождём и тащила домой пьедестал…

Ты хоть постой на нём. А я на тебя посмотрю…

Знаешь, сегодня гуляла по ноябрю.

Голые ветки – как тоненькие зверьки,

Тянутся к небу, а руки у них коротки…

Впрочем, тебе о Небе, наверное, ни к чему?

Демоны любят Тьму. Ну что же, давай про тьму.

Он рассмеялся: – Тебе-то откуда знать,

Что любят демоны? В сказки веришь, видать?

Я же из падших, как у вас говорят.

Много грешил, веков двенадцать подряд.

Но молодой был, весёлый. И всё мне сходило с рук.

Небо меня любило. Одно было Небо вокруг…

Ну, а потом… Когда-нибудь расскажу…

Где там твой пьедестал? Давай, так и быть, посижу.

Стоять не буду, годы уже не те…

Посмотрю, порадуюсь твоей красоте.

Ты бы могла стать ангелом, в другие-то времена.

А в эти… живёшь, ждёшь демона, всё время одна да одна…

Вот ты заснёшь, и я полечу себе. А ты без меня не скучай.

И помни: ангелы, как и демоны, любят зелёный чай…

 

Если Завтра не будет

Обними меня так, словно Завтра – не будет.

Дыши мне в щёку, гладь меня по спине.

Это сейчас мы – живые, влюблённые люди.

И только сейчас мы – с блаженными наравне.

Всего через миг всё изменится безвозвратно.

За мной закроется дверь,  и стихнет стук каблуков.

Я выйду на улицу. Твоё время сквозь мокрые пятна

дождя потечёт без меня. Быть может, во веки веков.

Случится то, чего мы не могли придумать,

лёжа в объятьях. Предутренний мир за окном

разглядывал нас, как кусочки рахат-лукума.

– Где там орешки? – И что с вами будет потом?

Что с нами будет? Мор? Война? Угасание?

Не думай об этом, просто впитывай каждый миг,

слово, вздох, поворот головы, касание…

не привыкая к счастью.  Несчастлив тот, кто привык.

Что там светлое будущее нам поднесёт на блюде?

Яства , отраву – узнаем. Оно не минует нас.

И потому обними меня так, словно Завтра – не будет.

А я, уходя в безвременье,  запомню и день, и час.

 

***

Хочется правды –

а получается ложь.

Хочешь дотронуться –

тебя по руке:  Не трожь!

Ищешь мужа –

вокруг одни женихи,

Хочется песен –

а пишутся только стихи.

Нет, безусловно,

порой это даже в плюс.

Страсти не вышло –

зато миновал искус.

Больше ли выиграть –

меньше ли проиграть?

Мы бы, конечно, выбрали.

Было бы что выбирать.

Хочется снов – бессонница.

Хочется денег – грош.

Счастье за мною гонится.

Врёшь! Меня не возьмёшь!

Но хочешь или не хочешь –

несбывшееся болит.

Желаний, может, и меньше,

но каждое – монолит.

Хочется мира, да вот ведь –

у стен собирается рать.

Хочется жить ещё долго –

а уже пора умирать.

 

Про пустоту

 

Я заполняю пустоту.

Что ни отдам – всего ей мало.

Она хватает на лету

всё то, что я назанимала

у беззаботных кутежей

и у забот своих настырных,

у записных тузов козы́рных

и домоседок-ворожей.

Я заполняю пустоту.

Чего опять ей не хватает?

То на ночь ей роман прочту,

то расскажу ей пару баек,

то нарисую ей квадрат,

закрашу чёрным, как Малевич.

Хотя на что такая мелочь

той, что чернее во́ сто крат!

Я разгоняю пустоту.

Чтоб ей, проклятой, пусто было!

Ты, мать, напала не на ту!

Исподтишка напала, с тыла!

Сказать по правде, кто ты есть?

Дыра от бублика, не боле!

Сама ты сгинешь поневоле,

всего-то надо – бублик съесть.

Вот так кричала я во тьму,

а тьма светлей не становилась,

лишь чередой, по одному,

сдавались страхи мне на милость.

Я всех и каждого сочту.

И отпущу на все четыре.

Мне есть, что делать в этом мире.

…Я заполняю пустоту.