Эммануил Казакевич: между языками, войной и молчанием
О книге Ларисы Казакевич «О времени и об отце»
Мы встретились на Бауманской. Старики повели меня в пельменную, что располагалась в кирпичном купеческом доме на небольшой площади, неподалеку от метро. Я был удивлен их единодушию, временной спаянности (обычно они спорили меж собою по любому поводу) и заметно приподнятому настроению. На мой вопрос, что случилось, ответили коротко: «Умер Некрасов. Виктор Некрасов. Будем поминать».
Мой дядя Варлаам, он же Алик, мгновенно прослезился. Сам обнаружив это, залихватски взбил шкиперскую бородку и закурил «Шипку», как полагается инфарктнику – не жалея себя.
Мы пили водку и закусывали ее пельменями. Прошлись чуть ли не по всем сталинским лауреатам. Дядя Алик и дядя Андрей (в прошлом знаменитый театральный критик) организовали для меня что-то вроде викторины: цитировали на память куски из произведений Некрасова, Симонова, Казакевича и даже Ремарка, хотя он сталинским лауреатом точно не был.
Водка, викторина и тяжелый запах пропитанной временем ветоши действовали на меня не самым лучшим образом. Я держался из последних сил, представлял себе похороны Виктора (Вики) Некрасова в Париже и после каждого заданного вопроса ставил на его «В окопах Сталинграда». Скоро я окончательно выдохся. В голове у меня все помутилось. Помню, дядя Алик возмущался, постукивая клюкой по ободу стола: «Как же так, это же из “Звезды” Эммочки?!»
Я хотел уйти, но вместо того – стоял, закусывал теплую водку где-то между Парижем и Москвой, а надо мною немилосердно стояла Эммочкина «Звезда».
Я недавно приехал из Баку, друзей у меня не было, и два старика, два моих родственника, заменяли мне их. Через некоторое время на моем прикроватном стуле появилась «Звезда» Казакевича. Я пытался отделить этот небольшой роман от другого небольшого романа – «В окопах Сталинграда», но после поминок Виктора Некрасова в пельменной на Бауманской у меня это не очень получалось. Так и остались для меня «В окопах Сталинграда» и «Звезда» в неразлучимой паре. Быть может, в том повинны оба моих собутыльника, а может, война, которую я не видел, но которой долгие годы жила страна.
А еще через некоторое время я поступил в Литинститут и благополучно забыл про викторинные романы. Мое представление о том, какой должна быть проза высокого класса, заметно изменилось, изменилось и мое представление о том, каким должен быть фронтовой роман. Пройдут годы, прежде чем я снова, на новом витке, открою для себя Эммочкину «Звезду». А вместе с нею – головокружительного писателя с невероятно сложной судьбой: когда отчетливо двоящейся, когда распадающейся на множество светоносных стеклышек. Еврей, начавший свой творческий путь как поэт, пишущий на идише; как русскоязычный прозаик, вступивший в поток советской литературы слагателем фронтовой прозы тончайшего образца; как отец-основатель и душа одного из самых значительных послевоенных альманахов – «Литературной Москвы».
В новом веке и тысячелетии за пределами университетских аудиторий имя Эммануила Казакевича почти не вспоминается. Разве что за исключением тех редких случаев, когда прорывается к нам сквозь плотную завесу еще не вполне оцененного нами литературного наследия. Этим редким случаем стала публикация журнальной книжкой «Артикль» воспоминаний дочери писателя – Ларисы Казакевич.
Она писала их для себя, для семьи, для потомков – чтобы до них дошла правда о времени и отце. Потому-то и были поначалу собраны в книгу всего-то пятьдесят экземпляров. А зачем больше… Архив Эммануила Генриховича – в Израиле. Попросит кто-нибудь из исследователей литературы чистой правды о писателе Казакевиче – его обеспечат книгой. Но тут случилось непредвиденное: некоторые главки из воспоминаний попали в Фейсбук, а там народ тертый, много повидавший, решил, что неплохо было бы вообще-то книгу издать.
Умные, тонкие, теплые, написанные живым голосом эпохи, ее сомнений и надежд, воспоминания Ларисы Казакевич открывают мир, о котором мы вчера еще знали не всё, далеко не всё, – который не без успеха подменяли: когда – «серьезными» статьями, от которых сводило скулы, когда – байками и анекдотами, в которых ужатая до горчичного зерна правда указывала нам направление.
Не случайно жизнь писателя, память о нем, интерес к творчеству, к тому или иному произведению зачастую зависят не от золотой обводки вокруг его портрета, а от какой-нибудь несерьезной истории, практически анекдота, вызывающего у потомков улыбку. Более того, порой не только главный герой истории, но и повествователь ее обретает бессмертие. Разве не так случилось с Александром Тихоновым-Серебровым и его воспоминаниями, а с воспоминаниями Ирины Одоевцевой или Василия Яновского?
Вот, к примеру, замечательная байка, в которую буквально вшит литературный образ, импресса Эммануила Казакевича:
Как-то папа, гуляя по Переделкину (обычно он гулял с Александром Кроном или с Николаем Корнеевичем Чуковским), проходил мимо дачи Ермилова. Там на калитке было написано: «Осторожно! Во дворе злая собака!» Папа подошел, сделал знак вставки и сверху приписал: «и беспринципная».
(«О времени и об отце», Л.К.)
А вот еще одна история – с лежащим в переделкинском кювете Пастернаком, к которому никто не подошел и не помог встать, кроме Казакевича:
Но Пастернак не спешил браться за протянутые руки, а, серьезно глядя на нависающего над кюветом Казакевича, понимающе и как-то заранее прощая, слегка прищурившись, спросил:
– А не боитесь?
Казакевич, будто не услышав вопроса, сказал:
– Не бойтесь, Борис Леонидович, опирайтесь смело на мои руки, они выдержат, даю полную гарантию.
Это произошло недалеко от дачи Пастернака, и, хотя и медленно, они добрались до крыльца.
Хочу заметить, что этот эпизод произошел в то время, когда после выхода за границей романа Пастернака «Доктор Живаго» его исключили из Союза писателей, и он стал «неприкасаемым».
(«О времени и об отце», Л.К.)
«О времени и об отце» Ларисы Казакевич носят семейный характер, отчего кажется, что они звучат порой как эхо неразрешимого за давностью лет конфликта, неустранимых сожалений:
Папы не было на этом собрании «добрых мужей – сенаторов» – он отказался прийти. Случилось это при мне. Все наши были на даче, а я почему-то была в городе. И папа приехал с дачи. Когда зазвонил телефон, он попросил сказать, что его нет дома. Не знаю, какая шлея попала мне под хвост, но я сказала, что папа сейчас подойдет. И он взял трубку, и ему сообщили, что сегодня вечером состоится собрание по поводу Пастернака, и он должен прийти. А папа сказал, что не придет. Тогда я не придала этому значения – подумаешь, собрание, подумаешь, отказался! Но до сих пор, когда я вспоминаю, как подвела тогда папу, мне становится нехорошо.
(«О времени и об отце», Л.К.)
Часто благодаря таким признаниям воспоминания Ларисы Казакевич набирают ту совершенно дивную полноту и конкретность, когда читателю кажется, что вот-вот и ему единственному дозволят нарушить основные законы физики и исправить кое-что в прошлом, чтобы впредь не застывало наше настоящее, текло свободным легким потоком.
Но так только кажется. На самом деле подправить писательскую судьбу задним числом, как и любую другую, нельзя – она вращается все по тому же колесу сансары.
Итогом этих вращений становится смена отношений ко многим писателям советской поры. Вот, к примеру, я раньше не читал Владимира Тендрякова – а теперь буду, и по отчеству называть тоже буду. Не читал романа «Не хлебом единым» – и, видимо, уже не прочту. Фадеев, Липкин, Долматовский, Каверин… Как неузнаваем порой бывает ландшафт после сильного ветра, когда вдруг обнаруживается прогал, каким окаменело-холодным становится еще вчера горячий след эпохи!
Одним из главных достоинств воспоминаний Ларисы Казакевич – а их и в самом деле немало – является та деликатность, с которой она рассказывает правду. У читателя ни на одной странице ее текста не возникает ощущения, что она мстит за отца лютой холодной местью. Если она признанием своим меняет литературную прописку многим писателям с именами и госпремиями, при жизни полагавшим, что им-то уж точно удастся перехитрить время, то делает это, прежде всего, во имя литературы.
Возможно, благодаря этому исключительному свойству ее дарования, которым когда-то были наделены многие российские интеллигенты, включая Эммануила Казакевича, ей удается объяснить вещи, казалось бы, заведомо необъяснимые. К примеру: как могло такое случиться, что война осталась, осталась литература о ней, а огромная страна, когда-то вставшая на смертный бой, жившая победой и парадами, исчезла, оставив по себе пугающий остов существования.