55(23) Яков Шехтер

Спасти праведника

В родном Лежайске Мотке именовали «борода на ножках». Всевышний одарил его небольшим ростом и бурной растительностью. Голову по хасидскому обычаю Мотке остригал почти наголо, кроме пейсов, разумеется, а вот бороду не трогал вообще. Росла она бурно, завиваясь в жестяные колечки, и остановилась, лишь добравшись до пояса. А поскольку пояс у Мотке располагался совсем невысоко, людям, щедро наделенным статью, с высоты виделась густая борода, плывущая над самой землей.

Мотке зарабатывал на жизнь плотницким ремеслом. Руки у него были хорошие, и заказов, хвала Всевышнему, хватало. Он мог даже выбирать, кому-то отказывать, а кого-то пропускать без очереди. Тех, кто не умел удержаться от смеха, войдя в его мастерскую, Мотке выгонял без всякой жалости, каким бы выгодным ни был заказ.

Не рассмеяться при виде бороды с рубанком, вырастающей из кучи желтой стружки, было действительно трудно. Однако жители Лежайска — и поляки, и евреи — знали о нервном поведении Мотке и старались обойтись без шуток и многозначительных улыбок.

Своей жизнью и жизнью всей своей семьи Мотке был обязан Зеэву Жаботинскому. В 1936 году Мотке поехал в Люблин, обновить плотницкий инструмент, и случайно оказался на его выступлении. Честно говоря, хасиду Бобовского ребе нечего было делать на таком собрании, но так уж получилось. Видимо, у Всевышнего были свои планы на Мотке, и поэтому Он подсунул ему старого приятеля, жившего теперь в Люблине, от которого не было никакой возможности отвязаться. Приятель и затащил его в клуб «Бейтара», где выступал заморский гость.

Слова Жаботинского сразили Мотке. Он никогда еще не слышал столь умело и точно выстроенной речи, где холодные доводы разума перемежались эмоциональными выбросами.

— Если вы не ликвидируете диаспору, диаспора ликвидирует вас, — взывал Жаботинский.

Мотке был старым подписчиком газеты «Идишер арбайтер» («Еврейский рабочий»), выпускавшейся партией «Агудас Исроэль», которую поддерживал Бобовский ребе. В передовицах на чем свет кляли Жаботинского, «врага евреев», желающего изгнать их из Польши. Но на поверку этот «враг» выглядел куда убедительнее своих оппонентов.

— Темная туча нависла над Европой! — почти кричал Жаботинский. — Нет спасения, нет защитника, только немедленная эвакуация. Бегите в Палестину, оставляйте без жалости свои дома, свои пожитки. Речь не идет о «лучше или хуже», вопрос стоит — погибнуть или остаться в живых!

Некоторые слушали зачарованно, кое-кто иронически улыбался, однако многие глядели равнодушно, словно на паяца в базарном балагане. Только не Мотке. Магия слов Жаботинского перевернула его сердце, и он стал смотреть на события в Польше и соседней Германии его глазами.

Поначалу родственники и друзья пробовали уговорить обезумевшего плотника выбросить из головы идею переезда в Палестину, но быстро отступили. Мотке, словно заколдованный, не слушал ни габая, ни раввина, ни солидных, уважаемых членов еврейской общины Лежайска.

Наконец Шейна, жена Мотке, высвободила время от многочисленных домашних и базарных дел и взялась за мужа. Шейна по праву считалась одной из лучших торговок рыбой в Лежайске, и выдержать натиск ее базарного красноречия было совсем непросто.

— Ты что, газеты совсем не читаешь? — с нескрываемой иронией спросила она. — Этим сионистам в Палестине самим есть нечего. Ну, кто тебя там ждет, кому ты там нужен?

 — На руки найдутся муки, — с достоинством ответил Мотке. — Плотники везде нужны, особенно где дома строят. А в Палестине их строят, и еще как! Ты что, сама газет не читаешь?

— А как же мы бросим могилы? — зашла с другой стороны Шейна. — Родители, бабушки, дедушки, — всех оставим тут?

— Машиах уже в дверях! — запальчиво возразил Мотке. — Ото-то откроется, и мертвые взойдут на Святую Землю. А ты уже там: здравствуйте, дорогие.

Шейна презрительно фыркнула, сразу не сообразив, чем можно отразить столь демагогический выпад.

— А ребе? Куда ты будешь ездить на осенние праздники? — сделала она ход конем.

Теперь пришел черед Мотке презрительно фыркать. Бобовский ребе занимал в иерархии ценностей Шейны далеко не первое место. И хоть от Лежайска до Бобова рукой подать, — чтобы вырваться на день-другой к ребе, Мотке каждый раз приходилось пускать в ход тяжелую артиллерию со всем имеющимся боезапасом.

 — Сейчас ты о ребе вспомнила?! Что тебе ребе? — наконец выдавил он из себя.

 — А тебе что? — тут же парировал Шейна. — Раз ты считаешь себя хасидом, напиши своему наставнику. Посмотрим, как ответит умный старый еврей.

Мотке только рукой махнул. Назвать праведника умным старым евреем могла только базарная торговка. Впрочем, Шейна таковой и являлась, поэтому обижаться было не на кого, а возражать некому. Они были женаты так долго и так прочно приросли друг к другу, что уже не воспринимали себя раздельно. Разговор с женой представлялся Мотке подобием внутреннего монолога, словно одна часть его сознания спорила с другой.

В те годы женились очень рано, так было принято в Лежайске, да и Бобовский ребе всячески способствовал ранним бракам своих хасидов.

— Меньше грязи прилипнет, — объяснял ребе доброхотам, ратующим за прогресс, образование и женитьбу после приобретения специальности.

Под хупой шестнадцатилетняя Шейна стояла, раскачиваясь от волнения. Ростом она была чуть выше семнадцатилетнего жениха и походила на молодое деревце, трепещущее под порывами ветра. Мотке смотрел на хрупкий стан невесты с замиранием сердца от мысли, что скоро сможет его обнять, и с опаской: уж больно субтильной выглядела его будущая супруга.

После первых родов Шейна заметно раздалась, а после вторых крупно увеличилась. Третьих Бог не дал, но Шейна со своим объемистым животиком постоянно выглядела, будто на пятом или шестом месяце беременности. Если бы Мотке спросили, любит ли он свою жену, он бы, скорее всего, на несколько мгновений замер от непонимания вопроса. Любит ли человек свою ногу, или руку, или голову? Любит ли он свое сердце? Шейна давно стала частью его самого, его организма, его способа осознания действительности.

Поэтому советом жены Мотке не пренебрег и тут же написал Бобовскому ребе. Вопреки ожиданиям Шейны, тот почему-то не стал возражать, а, напротив, дал свое благословение на переезд в Эрец-Исроэль. После этого Мотке совсем закусил удила и понесся к своей цели, точно призовой скакун на ипподроме.

Шейна надеялась, что спасение придет от иноверцев и английское посольство откажет ее мужу в прошении, ведь шифс-карту на всю семью получить практически невозможно. Увы, гои и на сей раз подвели — спустя три месяца после подачи прошения Мотке ворвался в дом, приплясывая и подпрыгивая, размахивая конвертом с толстыми печатями и внушительным гербом.

Ровно через год после выступления Жаботинского в Люблине, Мотке, плотно окруженный домочадцами, ступил на Святую Землю. Это его и спасло. Почти все евреи Лежайска: рассудительные раввины, умудренные знатоки Торы, важные комментаторы международных событий, зажиточные торговцы, учителя, водоносы, столяры, портные, нищие, кухарки, белошвейки, уличные торговки, — все, все, все несколько лет спустя были безжалостно расстреляны и зарыты в общей могиле.

Работа нашлась сразу и не где-нибудь, а в самом Тель-Авиве. Чиновник на бирже труда заполнил бланк, порылся в картотеке и протянул Мотке направление.

— Плотником на стройку годится? Строительство не государственное, частное, но плотник — он ведь везде плотник, не так ли?

— Еще как! — вскричал Мотке и рассыпался в благодарностях.

Правда, лицо чиновника показалось ему слегка зловещим, но он отбросил свои подозрения и вспомнил о них только в конце первого дня работы.

Распорядитель поручил ему закончить опалубку для колонны. Половина работы была уже сделана, оставалось только догнать доски до верха и окончательно закрепить те, которые в основании. Мотке обошел опалубку и критически хмыкнул. Тот, кто ее устанавливал, был явно кривым на один глаз или неумехой. Опалубка стояла под углом, небольшим, градусов пять-шесть, но с учетом высоты колонны разница между верхом и низом должна была получиться ощутимой.

Недолго думая, Мотке взялся разбирать уже сделанное. Спустя час от опалубки не осталось и следа, Мотке отер лоб и решил немного передохнуть перед возведением новой. И тут на него орлом налетел распорядитель.

— Ты что натворил? — заорал он. — День работы пошел насмарку!

— Но опалубка стояла под углом! — возразил Мотке. — Колонна тоже выйдет кривой. Разве это красиво?

— Много ты понимаешь! — не успокаивался распорядитель. — Давай вали отсюда, мне самоуправщики на стройке не нужны.

Мотке отряхнул брюки и повернулся, чтобы уйти, как вдруг перед ним возник сухощавый человек, в сером костюме и такой же серой, франтовато сдвинутой набок шляпе.

— Одну минуточку, — произнес человек. Его идиш больше напоминал немецкий, но Мотке все-таки понимал смысл слов. — Так вы разрушили эту опалубку потому, что она стояла немного под углом?

— Да, именно так.

— А вы можете построить ее прямо, точно под девяносто градусов?

— Ну, абсолютно точно не берусь, но на глаз не отличите.

— Приступайте, — велел человек, смотря через распорядителя работ так, словно его вообще не существовало.

Мотке работал без обеденного перерыва, взмок от пота от кепки до носков, но к концу дня опалубка была завершена. Человек в серой шляпе принимал работу вместе с распорядителем. Вернее, тот стоял и смотрел, как человек обходит опалубку с разных сторон, приседает на корточки, прикладывает ладонь к носу, на глаз определяя угол.

— Отлично! — воскликнул он, сдвигая шляпу на затылок. — Мне такие люди нужны, вы приняты.

— Ладно, — с кислым видом произнес распорядитель. — Завтра с утра приходи. Но если вздумаешь ломать или переделывать, спроси сначала меня, понял?

— Понял, — кивнул Мотке.

Когда начальство покинуло стройку, другие рабочие, весь день наблюдавшие за Мотке, подошли с поздравлениями:

— Ты первый, кто угодил нашему сумасшедшему!

Оказалось, что человек в сером костюме и шляпе  -архитектор из Берлина, Александр Леви, и что он дерется с прорабами и рабочими, требуя абсолютно точного выполнения всех его предписаний.

— Ему, видите ли, надо, чтобы солнечные лучи на закате преломлялись ровно на стыке стен, — объяснили рабочие. — Поэтому мы должны из кожи вон вылезть, но возвести эти стены точно так, как он нарисовал. Доброго слова от него не услышишь, одни претензии. Просто сумасшедший; тут же не Берлин, тут Восток.

С каждым новым днем Мотке поручали все более сложные работы. То, как он их выполнял, нравилось сумасшедшему архитектору, и вскоре весть о том, что наконец-то отыскался плотник, которого хвалит Александр Леви, облетела Тель-Авив. Город был еще маленьким, все стройки на виду, рабочие чуть ли не наперечет, поэтому, когда Леви закончил дом, впоследствии названный «Пагодой» из-за экстравагантного верхнего этажа, Мотке сразу предложили место на другой стройке.

Шейна тоже не теряла времени даром. Когда серые предрассветные тени начинали сменять фиолетовую черноту южной ночи, она с двумя плетеными корзинами в руках отправлялась в морской порт Яффо. Рыбаки, выходившие на лов еще с вечера, возвращались после восхода солнца, и на пристани их поджидали перекупщики. Пробиться к товару сквозь их сплоченные ряды было вовсе не просто, но Шейну не зря называли лучшей торговкой Лежайска, имея в виду не столько коммерческие таланты, сколько пробивной характер, луженую глотку и острый язык. Она пробилась. Один шебутной перекупщик сунулся было отваживать, но, получив по полной, позорно бежал, потирая уши:

— Тю, скаженная баба, глотка, что твоя сирена, оглохнуть можно.

Говорил он, разумеется, по-арабски, используя куда более крепкие выражения, но смысл слов был примерно таким.

Другой, здоровенный амбал, которого перекупщики использовали для перетаскивания корзин и ящиков, набитых свежей рыбой, по их же наущению стал действовать более решительно. Когда одна из лодок пришвартовалась, и рыбаки начали вытаскивать на пирс корзины с рыбой, перекупщики дружно двинулись за добычей. Шейна тоже пошла вместе со всеми, и тут амбал попытался ей помешать, сунув свои лапищи туда, куда не следует совать. Оскорбленная женщина взвыла, издав звук, напоминающий оповещение о воздушной атаке.

Народ немедленно расступился, ожидая представления, но дело закончилось быстрее, чем предполагали его зачинщики. Вместо того чтобы поднять скандал, Шейна залепила амбалу пощечину такой силы, что тот свалился с пирса прямо в лазурную воду утреннего моря. Толпа дружно ахнула; амбал вынырнул и, фыркая, по-собачьи поплыл к сходням, а Шейна в горделивом одиночестве подошла к рыбакам и тут же выхватила из корзин самый лучший товар.

После той оплеухи членство Шейны в сплоченной группе перекупщиков рыбы Яффского порта уже никем не оспаривалась.

Каждое утро, набрав две корзины каменного окуня, которого местные называли локусом, кефали, странно именуемой бури, и скумбрии, по местному макрели, она топала обратно в Тель-Авив на рынок «Кармель». Вот тут в ход вступали ее коммерческие таланты, и к десяти утра, взмокшая от беготни и крика, Шейна возвращалась домой со свернутыми в тугую трубочку банкнотами, упрятанными по привычке в бездонные недра ее объемистого лифчика.

Дети уже были в школе, муж — на стройке, Шейна прикрывала жалюзи, именуемые трисами, раздевалась догола, бросала в стирку провонявшую рыбой и потом одежду, забиралась в душ и долго смывала с себя усталость. Потом неспешно вкушала кофе с пахлавой и к возвращению детей из школы начинала вторую часть дня, когда ее называли не госпожа Шейна, а просто мама.

Лежайск, дождливая Польша и вообще вся прошлая жизнь отодвинулись куда-то далеко. Бешеное солнце Средиземноморья выжигало память буквально на глазах. Спустя несколько лет Мотке и Шейне стало казаться, будто они всегда жили в белом городе посреди желтых песков, а пальмы из диковинной экзотики превратились в заурядный элемент пейзажа, как прежде липа или береза.

Одного лишь не хватало Мотке для полного счастья — могил праведников. Разумеется, на Святой Земле их было в достатке, Мотке несколько раз ездил в Цфат и плакал от счастья возле могилы святого Ари и Йосефа Каро. Свежий ветер Галилеи сушил слезы, гора Мерон, покрытая зелеными купами деревьев, высилась перед глазами.

«Вот ведь как получается, — думал Мотке. — Сотни лет евреи Польши рассказывали друг другу сказку о Цфате и кладбище каббалистов. И вот я стою здесь, и вокруг меня вовсе не сказка, а самая настоящая быль. Души моих предков взирают с небес и думают: он здесь, он добрался».

Но сколько раз можно себе позволить поездку в Иерусалим, Цфат или Тверию? В Лежайске Мотке ходил на могилу ребе Элимелеха каждую неделю, а иногда даже чаще. Он уже знал часы, когда домик над могилой пустовал, усаживался возле решетки, окружающей надгробие, и читал псалмы. После десяти-пятнадцати минут вечность прикасалась крылом к его сердцу, реальность отступала, заботы, тревоги и недуги пропадали в никуда, и Мотке, словно зачарованный, раскачивался над книгой Псалмов.

Счастье длилось недолго, но воспоминание о тех минутах, когда сладкое щемление сердца и возвышенное ликование ума сливаются воедино, сопровождало его несколько дней, до нового свидания.

В Тель-Авиве святых могил не было. Ну, не ходить же в самом-то деле к надгробию Ахад ха-Ама или Бялика? И Мотке отодвинул воспоминание о счастье в дальний уголок своей памяти. Новая жизнь под новым солнцем была яркой и беспощадной. Она требовала всего человека, со всем его нутром и помыслами. И он пошел ей навстречу, целиком и без остатка попробовав стать другим.

Но прошлое не сдавалось. В Европе началась война, Гитлер и Сталин поделили Польшу, и газеты наполнились тревожными сообщениями. Поначалу Мотке и Шейна пытались не думать о бедах, закрываясь от них, точно ставнями от яркого света, привычным ходом жизни, размеренной заботами будней. Но когда письма из Лежайска перестали приходить, прошлое всплыло из памяти и во весь рост встало перед мысленным взором.

Армия Роммеля триумфально шествовала по Африке, одерживая одну победу за другой. Смутные волны страха прокатывались по Тель-Авиву. Если Роммель разобьет англичан и ворвется в Палестину, от еврейских городов не останется даже памяти. Как-то вечером, после ужина, Мотке рассказал жене последнюю новость:

— Принято решение, если немцы подойдут к Палестине, все еврейское население соберется на горе Кармель.

— Ну, и что мы будет там делать?

— Будем защищаться. Стоять насмерть до последнего человека, как на Масаде. Там уже роют окопы и строят укрепления.

— Защищаться! — презрительно фыркнула Шейна. — Много такие вояки, как мы с тобой, навоюют! Посмотри, как немцы разгромили Войско польское. А уж сильнее армии в Европе не было!

Лет десять назад Шейна побывала на военном параде в честь приезда в Лежайск маршала Пилсудского. Три эскадрона кавалерии, прошедшие на рысях, потрясли ее воображение, и с тех пор она была убеждена в непобедимости польской армии.

— Мы не одни, — возразил Мотке. — Англичане прикроют Кармель с воздуха, мы заминируем все подходы к горе и будем сражаться.

— А есть что вы будете? Где хранить еду на такую прорву народу?

— Бог поможет, — с твердой уверенностью ответил Мотке. — Защитит своих детей на Святой Земле.

— Тю-тю. — Шейна покрутила пальцем у виска, и на том разговор прервался.

Однако следующим утром, не надеясь ни на чьи милости, она начала сушить сухари и вялить рыбу. К счастью, англичане разбили Роммеля под Эль-Аламейном, и угроза миновала.

Прошло еще несколько лет. Существовать в постоянном страхе и беспокойстве невозможно, память и разум сами собой вытесняют события, мешающие спокойствию, к дальним границам сознания. Жизнь потихоньку налаживалась, Шейна открыла в своем квартале рыбную лавку и стала прилично зарабатывать. Теперь ей не было нужды бегать спозаранку в Яффо, перекупщики сами приносили товар к ее дверям.

Мотке стал бригадиром и больше управлял и указывал, чем орудовал долотом и рубанком. В его бороде появились толстые серебряные нити, отрос животик, а в голосе возникли наставительные нотки. Еще бы, ведь он жил в Тель-Авиве больше десяти лет — совсем немалый срок для города, основанного каких-нибудь тридцать лет тому назад.

Незаметно выросли дети. Старшая дочка, хвала Создателю, вышла замуж за религиозного парня. Ну, не такого религиозного, как в Лежайске, но соблюдающего субботу и кашрут. По крайней мере, у них в доме Мотке и Шейна могли без опасения сесть за стол. А вот сын…

Сын совсем отбился от рук и от Бога. Вступил в ударные отряды подпольной еврейской армии и целыми ночами пропадал неизвестно где. Возвращался под утро, пропахший пороховой гарью, грязный, иногда исцарапанный до крови. Где он таскался по ночам, что делал — полная тайна. Ни слова родителям, ни намека. Будто не они вырастили и обучили его, не они дали ему силы ходить в ночные рейды по арабским деревням.

При этом он всё ещё учился в школе, и летом ему предстояли выпускные экзамены.

— Но ты же совсем не сидел за учебниками! — с горечью и удивлением восклицала Шейна, наблюдая, как мальчик после бессонной ночи собирается в школу. — Разве можно в таком состоянии идти на занятия? Ты просто уснешь за партой, и больше ничего. А что будет, если тебя вызовут к доске? — вопрошала она, округляя от страха глаза.

— Мама, — снисходительно пояснял сын, — у меня есть волшебная фраза.

— Какая ещё волшебная фраза?! — возмущалась Шейна, презиравшая запрещенное Торой колдовство.

— Если меня вызовут, мама, я скажу учительнице, что этой ночью был немного занят. И всё, понимаешь, и всё…

— Что всё? — не брала в толк Шейна.

— Всё, — ещё снисходительнее произносил сын, — это хорошая оценка без единого сказанного мною слова.

— Ну и порядки у вас в школе, ну и порядки! — всплескивала руками Шейна.

— Что ты хочешь от мальчика, — вступал в разговор Мотке, как только за сыном закрывалась входная дверь. — Будто сама не знаешь, молодежи у нас совсем мало. Все юноши его возраста или в Пальмахе, или в Хагане. Учатся по ночам военному делу, гоняются за арабскими бандитами. Придет день, кто нас защитит, Шейна, если не эти мальчики, кто?

И день пришёл. После речи Бен-Гуриона о провозглашении Государства Израиль Тель-Авив превратился в сплошную танцевальную площадку. Танцевали все, — и дети, и старики, и те, кто давно забыл, как передвигают ноги в такт музыке. Веселье не прерывалось до рассвета, улицы, парки, площади были забиты людьми.

А потом… потом началась Война за независимость. Провозгласить государство было куда проще, чем защитить его от сотен тысяч злобных арабов.

Когда египетская авиация в первый раз бомбила Тель-Авив, Мотке стоял на крыше строящегося дома. Он, будто в кино, видел, как от низко пролетающих самолетов отделялись черные комочки бомб и как после глухого взрыва взмывали вверх фонтаны дыма и пыли.

Погибли сорок три человека, десятки были ранены. Взрывной волной вынесло стекла в рыбной лавке Шейны.

— Что теперь будет, что будет? — восклицала она, все еще дрожа от пережитого страха. — Они ведь станут прилетать каждый день!

— Не станут, мама, — успокаивал ее сын. — Вот увидишь, больше их не пустят.

— Кто не пустит, как не пустит? — плакала Шейна.

— А вот увидишь, — многозначительно произнес сын. Он явно что-то знал, но не хотел говорить.

Когда на следующий день завыли сирены воздушной тревоги, Мотке был уже дома и сразу полез на крышку.

— Сумасшедший, что ты делаешь? — вцепилась в него Шейна.

— Если мальчик сказал, что не пустят, значит, не пустят, — ответил Мотке, вырывая руку из цепких пальцев жены. — И я хочу увидеть как.

Египетские бомбардировщики шли со стороны моря. Солнце весело сверкало на фюзеляжах, и низко летящие машины совсем не походили на посланцев смерти. Вдруг им навстречу метнулась группка одномоторных самолетов, размерами куда меньшими, чем бомбардировщики. Впереди, чуть покачивая крыльями, летела машина, выкрашенная в черный цвет. Мотке услышал перестук, будто кто-то вдалеке колотил палкой по частому забору.

Египтяне сломали строй и начали спешно уходить, кто правым разворотом, кто левым. Истребители не стали их преследовать, а барражировали вдоль берега, пока бомбардировщики не скрылись в облаках, плавающих над морем.

— Черный «спитфайр» пилотировал командир эскадрильи Эзер Вейцман, — вечером объяснил сын. — Это племянник самого Хаима Вейцмана и большой швицер[1], но летчик классный. Он эти самолеты утащил с авиабазы англичан в Тель-Нофе. Разобрал на части и спрятал где-то в Тель-Авиве. Британцы носом землю рыли, но так и не нашли. И видите, как эти истребители пригодились!

Началась Война за независимость. Сын и зять Мотке ушли в армию, сын отличился в боях и после завершения военных действий стал офицером. А зятя сильно ранили, он чудом выжил, около года приходил в себя, но, в конце концов, всё-таки обрел прежнее здоровье. Жизнь — опять новая, сверкающая иными красками, — потащила Мотке по своим широким проспектам и кривым закоулкам. Совсем новый поворот начался со статьи в газете «Давар»[2]. Честно говоря, Мотке не выписывал и вообще не брал в руки этот рупор левых антирелигиозных сил, но рабочие на стройке, зная, что он из Лежайска, подсунули ему номер. В статье подробно разбиралось положение дел в Польше, а один абзац рассказывал о Лежайске. В родном городе Мотке не осталось ни одного еврея.

Поначалу он не придал этому особого значения. О случившемся в Европе много писали в те годы, по улицам ходили люди, вырвавшиеся из ада, с синими номерами на руках. Мотке и Шейна иногда встречали старых знакомых, как-то так получилось, что все они оказались в Тель-Авиве, и все искали помощи и поддержки. Разумеется, помочь всем Мотке не мог, он же не Сохнут, но что было в силах — делал. Устраивал на работу, делился старой одеждой, мебелью, приглашал на субботние трапезы, просто рассказывал о местной жизни и советовал, советовал, советовал.

Тем вечером, пересказав содержание статьи Шейне, он вдруг чуть не подпрыгнул от мысли: как же там ребе Элимелех? Он ведь остался совсем один посреди полуразрушенного кладбища! Больше чем полтора века на его могиле ежедневно зажигали свечи, тысячи евреев приходили молиться, просить и плакать в домике, защищавшем надгробие. А что будет теперь? Кто побелит домик перед Песахом, кто зажжет свечи, кто скажет кадиш в день смерти праведника?

А если… тут Мотке от волнения сглотнул и принялся нервно расхаживать по комнате, оставляя без внимания удивленные взоры Шейны. Кто знает, что взбредет в голову полякам? Могут запросто разрушить могилу, могут сделать из надгробия жернова, могут… да мало ли что взбредет на ум фанатичным католикам? Ведь некому сейчас ни воспротивиться, ни защитить, ни подмазать власть, если нужно. Нет больше в Лежайске евреев, ни одного не осталось!

Что же делать? И чем больше Мотке думал, чем дольше расхаживал по комнате, тем яснее видел выход: могилу ребе Элимелеха надо перевезти на Святую Землю!

Нет, он никому ничего не сказал. Переночевал с этой мыслью, проработал день, неустанно перекатывая ее в голове. И только вечером, после ужина, в те немногие минуты перед сном, когда они с женой обсуждали дела на завтра, открылся.

— Тю-тю, — выразительно покрутила пальцем возле виска Шейна. — Да ты совсем рехнулся.

— Почему? — искренне удивился Мотке.

— Не твоего ума это дело, — объяснила Шейна. — И не по зубам. Кто ты такой? Плотник на стройке, лист Талмуда толком разобрать не умеешь. Есть большие праведники, есть мудрецы, есть богачи, есть, в конце концов, раввинат в Израиле. Вот пусть они этим и занимаются.

— Но это мне нужно, пойми. — Он приложил руки к груди. — Мне лично не хватает могилы ребе Элимелеха.

— Ну, я же говорю, рехнулся! — вскричала Шейна. Пока только в пятую часть силы голоса, как бы прогревая двигатель. — Могилы ему не хватает! Все остальное у тебя уже есть?

— Когда я тащил вас на веревке в Палестину, — огрызнулся Мотке,— ты тоже кричала, что я рехнулся. Где бы ты сейчас была, если б мы остались в Лежайске? Лежала бы неподалеку от ребе Элимелеха…

Мотке махнул рукой и закончил разговор. Погасив свет в спальне, он растянулся в постели лицом к стене и долго рассматривал дрожащие тени листьев. Уличный фонарь освещал дерево под окном, превращая белую стену в экран, по которому метались причудливые тени. Воображение Мотке само собой складывало их в картинки, полные самого неожиданного смысла.

«А ведь кое в чем Шейна права, — подумал он, уже засыпая. — Надо сначала расспросить раввинов. А вдруг моя затея действительно бессмысленна и запрещена Галахой, еврейским законом?»

Неподалеку от Тель-Авива располагался городок Бней-Брак, в котором жили очень ортодоксальные евреи, и среди них великий праведник и законоучитель ребе Авром-Йешаяу Карелиц, известный как Хазон Иш. Правда, не хасид, увы, скорее наоборот, но поблизости мудрецов такого масштаба не водилось, и Мотке отправился в Бней-Брак.

Мудрец обитал в небольшом домике весьма скромного вида. Это Мотке сразу понравилось, именно так и должно выглядеть жилище настоящего праведника. Перед дверями стояла очередь, евреи самого разного вида терпеливо дожидались возможности задать вопрос.

«Совсем как у нас в Бобове на приеме у ребе», — подумал Мотке и сразу ощутил себя дома. В маленькой прихожей перед дверью, ведущей в комнату мудреца, помещались только три-четыре человека. Мотке благоговейно присел на расшатанный стул и стал дожидаться своей очереди.

Внезапно в прихожую ворвалась разгневанная женщина и, указав пальцем на одного из дожидавшихся приема, вскричала:

— Ты опять здесь? Зачем?

— Посоветоваться. Отцу не становится лучше. Что делать? — смущенно произнес посетитель.

— С врачами советуйся! — возмутилась женщина. — Себе голову морочишь и нам покоя не даешь. Уходи, уходи, откуда пришел!

Она уперла руки в бока и смерила собеседника с ног до головы презрительным взглядом. Тот опустил голову, но с места не сдвинулся.

— Слышишь, что я тебя говорю?

Посетитель замер, словно превратившись в каменную статую.

— Эх, — махнула рукой женщина. — Не с кем и не о чем!

Шурша платьем, она вышла из прихожей, в сердцах хлопнув дверью.

— Кто это? — шепотом спросил Мотке у соседа.

— Ребецн Бася, жена Хазон Иша.

— Однако!.. — изумленно произнес Мотке.

Сосед молча развел руками и уткнулся в книжечку псалмов. Он явно не хотел продолжить обсуждение темы.

Знаменитый раввин оказался болезненного вида стариком. Он полулежал в глубоком кресле, и на его лице столь явно читалось страдание, что Мотке на несколько секунд забыл, для чего пришел.

Праведник поднял глаза и спросил:

— Что стоит на повестке дня?

Мотке быстро и немного сбивчиво изложил свое дело. Хазон Иш пожевал губами, опустил голову и замолчал.

— Со всех точек зрения, — произнес он после нескольких томительных минут, — не стоит беспокоить прах умершего.

Ответ был получен. Ясный и однозначный ответ. Мотке поблагодарил и пошел к двери.

Голос мудреца остановил его уже на пороге:

— У вас дети есть?

— Сын и дочь.

— В какой ешиве учится сын?

— Он уже большой, офицер в армии.

— Ваш сын соблюдает субботу?

 Мотке закашлялся.

— Ну, как вам сказать… Иногда соблюдает, иногда нет…

— Вот его и спасайте, — неожиданно твердым голосом произнес Хазон Иш. — А прах ребе Элимелеха оставьте в покое.

По дороге домой Мотке распекал себя на все лады.

«А что ты ждал от миснагеда? — в сотый раз спрашивал себя он. — И не просто от миснагеда, а от главы всех миснагедов. Не зря же его называют преемником Виленского Гаона. Тот бы ответил точно так же! Ох, не зря, не зря говаривали у нас в Лежайске: выслушай миснагеда и поступи наоборот!»

Через неделю Мотке поехал в Иерусалим, к главе гурских хасидов ребе Исроэлю Алтеру. Едва переступив порог дома учения, где гурский ребе принимал посетителей, Мотке понял, что оказался дома. Вокруг говорили на его родном польском диалекте идиш, а одежда так напоминали ему родной Лежайск и Бобов, что на глазах невольно выступили слезы.

Лицо ребе обрамляли пышные седые пейсы, а взгляд, казалось, проникал в самую глубину души. Мотке невольно поежился; Бобовский ребе, с которым он советовался всю предыдущую жизнь, походил на доброго дедушку, от него исходили почти физически ощущаемые волны любви. Ребе Исроэль выглядел суровым судьей, наставником, укорителем, его чуть выпуклые глаза строго смотрели на собеседника.

Мотке собрался с духом и рассказал о своем замысле. Ребе внимательно слушал, и с каждым произнесенным словом его грозное лицо смягчалось. Так оно было на самом деле или нет, но Мотке показалось, будто к концу его небольшой речи перед ним сидел совсем другой человек.

— Недавно из Лиженска вернулся мой хасид, — сказал ребе на удивление мягким голосом. — Я думаю, секретарь помнит историю, которую тот рассказал.

Он перевел взгляд на дверь, и спустя несколько секунд та распахнулась. Секретарь почтительно переступил порог и чуть ли не на цыпочках приблизился к ребе Исроэлю.

— Расскажи про могилу ребе Элимелеха.

Секретарь по-птичьи склонил голову к плечу, постоял немного, словно отыскивая в глубинах памяти заказанную историю, и начал:

— Убийцы обратили внимание, что евреи каждый день собираются в домике на кладбище, и решили, будто они прячут в могиле драгоценности. Одним утром они ворвались в домик, сломали памятник и вытащили гроб. Вскрыли крышку и обомлели от ужаса: ребе Элимелех лежал совершенно целым, с таким грозным лицом, что убийцы испугались и поспешили оставить кладбище. Евреи вернули цадика на место упокоения и запечатали могилу.

— Негоже нарушать покой праведника. — Ребе Исроэль говорил мягко, но каждое его слово отпечатывалось в сердце Мотке. — И спасать его ни к чему, он сам в состоянии о себе позаботиться. К тому же куда лучше нас. И не забывай, скоро, очень скоро придет Машиах, и ребе Элимелех окажется на Святой Земле. Если же у тебя есть потребность молиться на могиле цадика, можешь ходить к моему святому отцу, ребе Аврому-Мордехаю. Его усыпальница находится тут, во дворе дома учения.

Разумеется, выйдя от ребе Исроэля, Мотке направился прямиком на могилу его отца. Но не то! Не то! Невозможно сравнить с ощущениями, заполнявшими его сердце, в домике рядом с ребе Элимелехом.

О переносе могилы речь уже не шла, но история, рассказанная секретарем, не выходила из головы Мотке. И чем больше он думал, тем больше ему хотелось хотя бы один раз попасть в Лежайск.

— Нет, ты определенно свихнулся, — сказала Шейна. — Нормальные люди уезжают из Польши, а ненормальные хотят в нее вернуться.

— Но я же ненадолго, — возразил Мотке. — К ребе Элимелеху, на могилы родителей. И твоих, между прочим, тоже. Побелить, покрасить, починить, если нужно.

— Да делай что хочешь, — махнула рукой Шейна. — Нет больше моих сил бороться с твоим сумасшествием.

Подготовка к поездке заняла почти год. В Лежайск Мотке попал ранней осенью, когда сирень еще не успела пожелтеть, но по утрам над полями долго висит слоистый туман.

Он шел по улицам, узнавая и не узнавая. Когда-то всё тут было наполнено еврейским присутствием — и вывески магазинчиков, и говор, и лица, лица, лица. От всего этого не осталось даже следа, столица хасидизма превратилась в крохотный польский городок.

Мотке не стал ни с кем заговаривать, хотя успел поймать несколько изумленных взоров. Еще бы: он родился и вырос в этом городке, тут его знал каждый житель, да что там житель, — каждая собака. Впрочем, собаки за это время все перемерли. И не только собаки.

Ворота кладбищенской ограды оказались запертыми. Можно было, конечно, перемахнуть через невысокий забор, но если заперты ворота, то, скорее всего, заперта и дверь в домик. Интересно, кому это могло понадобиться?

Сжимая ручку дорожного чемодана, Мотке отправился на поиски. Они завершились, практически не начавшись; через пять минут он наткнулся на Казюка, Казимира, с которым еще мальчишкой дрался из-за всякой ерунды, а потом вместе торговал сделанной утварью.

Казюк искренне обрадовался старому приятелю.

— Как ты здорово сообразил удрать отсюда задолго до войны, — несколько раз повторил он на польском диалекте идиша. — Ты и представить себе не можешь, как тут стало плохо. Нам, полякам, в своей стране было невмоготу, а уж про вашего брата и говорить нечего. — Он горестно махнул рукой. — Ты ведь знаешь, что тут творилось?

— Знаю, — грустно подтвердил Мотке. — Знаю.

Выяснилось, что Казюк и есть тот самый сторож, который отпирает и запирает ворота кладбища и усыпальницу праведника. Жил он по соседству, и, забросив чемодан к нему домой, старые приятели отправились к ребе Элимелеху.

— Пойдем быстрее, мне скоро открывать, — бросил Казюк.

Мотке не стал выяснять, что за спешность в открывании заброшенного еврейского кладбища. Его интересовало другое.

— Говорят, будто немцы вскрывали могилу, — осторожно начал он.— Ты слышал что-нибудь?

— Конечно слышал. И не только слышал, я помогал вашим старикам опускать гроб обратно.

— Так расскажи, расскажи, как оно было! — вскричал Мотке.

— Сплошное глупство и ничего, кроме него. Какой-то дурак из наших поляков по злобе донес немцам, будто евреи прячут в могиле золото. Комендант послал взвод саперов, те взломали постамент, вытащили гроб, увидели, что, кроме костей, в нем ничего нет, бросили всё как есть и ушли. А я потом со стариками долго возился, пока навел относительный порядок.

Мотке от изумления едва передвигал ноги. Когда они оказались рядом с домиком, и Казюк принялся возиться с замком, из-за ограды кладбища донеслись звуки веселой музыки. Обернувшись, Мотке увидел свадебный кортеж из нескольких повозок. На передней сидели невеста в фате и жених в костюме с алой розой в петлице.

— Что тут происходит? — едва выговорил Мотке.

— Как что? Свадьба. Обычай теперь такой — после костела ехать к праведнику за благословением.

У Мотке от изумления отвисла челюсть.

— За чем, за чем? — заикаясь, переспросил он.

— За благословением святого цадика, — невозмутимо ответил Казюк. — Он ведь не только ваш, еврейский угодник, но и наш. В Польше жил, на польской земле творил чудеса, в польской земле похоронен.

Мотке стоял, точно оглушенный. А жених вёл невесту по дорожке прямо к раскрытой двери усыпальницы. Полупьяные парни, друзья жениха, тащили подвыпивших подружек невесты в глубину кладбища, под густую тень столетних деревьев, и жаркие объятия приключались прямо на могильных плитах.

[1] Задавака, трепач (идишистский сленг).

[2] «ДАВА́Р» (слово), газета на иврите, издаваемая с 1925 г. по 1995 г.

Комментарии

  1. Очень посредственный автор, которому земляки поют дифирамбы, чтобы выдать фигню за шедевр. Язык, да, простой, без каких-либо изысков, но в нём нет ничего особенного. Он простой, как стакан воды из-под крана: пить можно, но никак не отделаться от запаха водопровода.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *