55(23) Михаил Вассерман

Жена

— Начнёте бить, грабить и на собрания таскать, я против, так и запишите.

Командир группы поднёс к носу Лифшица кулак такого размера, что тот, оробев, замолк.

— Пожалуйста, – сказал он наконец, поколебавшись, и под взглядом командира неуверенно добавил, – товарищи.

Командиру почудилась в последнем слове издёвка. Он легко ткнул Леонида Аркадьевича локтем в рёбра. Тот охнул и больше не мешал пришедшим проводить обыск.

Составили акт, забрали обручальное кольцо и отцову медаль «За освобождение Крыма».

— Она не золотая, нет смысла, – вяло объяснил сентиментальный Лифшиц, и за это получил ещё один тычок.

Заходя, команда не позаботилась вытереть ноги и наследила в гостиной невероятно, но перед выходом каждый аккуратно потоптался на половике и заглянул в лицо хозяйке, как будто говоря: «Вот видите? Мы тоже люди, как и вы, как и все. А вы уж и подумали?.. Чуть кто не такой, как у вас в квартире, вы уж сразу…».

Как будто, удовлетворив своё скотство, они выпустили дурную пену, и, таким образом очистив кровь, стали людьми. Впрочем, изъятое, понятное дело, возвращать и не подумали. Потолпились в прихожей и ушли, как туман, оставив по себе запах керосина.

— Ты видела, какое у него лицо? Вылитый барсук, – сказал Леонид Жене и лёг на кушетку, заложив руки под голову и насвистывая «Марш победы раздавайся». – Форточку открой.

Обычно Женя буркнула бы: «Сам открой, у нас тут слуг нету», но марш победы был дурным признаком. Поэтому она на цыпочках вышла из комнаты, нежно прикрыв за собой дверь. У неё ничего не конфисковали. По случаю уборки её кольцо было снято и упрятано в ящик ночной тумбочки, куда воры не заглянули.

На следующий день был концерт в Большом зале консерватории. В первом отделении играли соль-минорную симфонию. Леонид Аркадьевич как концертмейстер чувствовал себя ответственным, и всю вторую половину дня Жене нельзя было с ним разговаривать. Он опасался. Сам он мог говорить. Это ему не мешало. Мешали Женины ответы. «Понимаешь»? – говорил он. Это было только такое начало. Он давно перестал рассчитывать на её понимание; слово «понимаешь», снабжённое вопросительным знаком, было вводным, — как дирижёр берёт в руку палочку, и оркестр затухает, перестаёт настраивать инструменты и издавать рассеянные свои звуки, более, быть может, чарующие, чем сама симфония Моцарта.

— Понимаешь, «Сороковая» заиграна. Остался тонкий краешек, не затасканный, не заезженный, видите ли.

Женя делала большие глаза. Она знала, что если раскрыть их молча, он будет дальше говорить. Он заглядывал в их дно, облегчённо вздыхал и продолжал:

— Я, вишь ты, отвечаю – не допустить пошлости. Это легко, если Дворжак какой-нибудь, «Девятая» или что-нибудь «Из Нового Света». Понимаешь? Почему Рахлин выбирает малозначительных композиторов? Их можно подмять под себя практически без усилия. А тут Моцарт. Чуть-чуть не доглядел, вот тебе и пошлость приползла. Сам не заметишь. И всё. Всё пропало…

В антракте Жене хотелось пойти к нему в уборную, где ему некому даже стакан воды подать, но это было нежелательно. Чтобы не так хотелось его проведать, она ходила. Буфет она не одобряла – на концерте кишечник для музыки, а не для бутербродов и ситро. Ситро любила, но бутерброды в консерватории неуместны.

В большом, пустом, белом зале с зеркальными стенами народ равномерно ходил по кругу. Жене нравилась женщина в халатике за маленьким столиком. Она продавала программки. Все, кому нужно было, купили программки до начала концерта, и в перерыве к женщине никто не подходил. Она сидела спокойно и смотрела вдаль. В уголках губ играла лёгкая улыбка. Жене становилось легче, она шла дальше и смотрела на матерей. Матери прогуливались под ручку с дочерями. Оттого, что они шли в ногу, ей тоже становилось легче. Звенел звонок, и она торопилась на своё место. Будет ещё два звонка, — итого три, — но мало ли что?

Ей казалось, что, если она как следует успокоится, то и у Леонида Аркадьевича всё получится, он удержится в своём драгоценном узком крае и не сорвётся в пошлость.

Обратно шли молча. Её тревожило его расстёгнутое пальто, но она боялась застегнуть большие костяные пуговицы. Под матовой бледностью мужа таилась беда.

— В перерыве, понимаешь, стоят перед моей гримуборной, бледные такие, почти прозрачные. Смотрят на дверь. Что на неё смотреть, я вас спрашиваю?

Сегодня весь день он обращался к ней на вы, и это означало, что не к ней он обращается.

— Я думал, вчерашний обыск был, как обычно — они приходят пополнить свою скромную зарплату мелким воровством… Но эти… Это были уже оттуда. Вопрос, почему они меня не арестовали в антракте? Хотели, чтобы концерт доиграл? Могли арестовать после концерта. Вообще ничего не говорят. Стоят, оболтусы. Возможно, им просто некем меня заменить в оркестре. Все первые скрипки уже сидят…

— А после концерта?

— То есть ты спрашиваешь, забрали ли меня после концерта? Нет. Вот я. Не забранный. После, когда вернулся со сцены, весь мокрый, в коридоре уже никого не было.

— Ушли, значит?

— Ушли.

— А как концерт прошёл? – Женя решила переменить тему и вся внутренне присела: удастся ли отвлечь? Он боится.

— Как концерт прошёл? – Лифшиц застонал. — Как прошёл? Ты где была?

— Я в зале сидела. В девятом ряду, – добавила Женя побелевшими губами.

— А из твоего девятого ряда было не слышно?

— Нет, хорошо всё слышно.

Она уже поняла, что попала не туда. Такого промаха давно не было.

— А если тебе слышно, то что ты у меня спрашиваешь, как получилось? А?

— Я думала насчёт пошлости. Ты вот говорил, что хорошо бы без неё обойтись. Моцарт всё-таки…

— Ну, и что ты скажешь по поводу этой самой пошлости? Была она или нет?

— Не знаю. Честное слово, не знаю. Я пошлости не слышала. Мне показалось, очень мило сыграли. У Владимирова манжеты были не в порядке.

— Очень мило сыграли? Манжеты у Владимирова не в порядке? Мило сыграли? Уйди от меня.

Он всё повторял, хотя она уже отошла. Всю дорогу до дома она шла за ним, стараясь не попадаться ему на глаза. Из его сутулой спины доносились всхлипывания, стоны.

— А ты знаешь, что Владимиров тот самый ещё и Итцигсон? Его, может, ещё до меня заберут. Ты понимаешь?

Перед самым домом Женя тихонько подкралась к Лифшицу и незаметно взяла его под руку. Он вздохнул и стал бормотать тише.

Тяжеловесы

Несмотря на длинный рост, был он худой, как усик гороха, что норовит обвиться вокруг ближнего шпагата. Янка приехал из провинции в белых тапочках, он был робкий, косолапый, так что каждый хотел ему морду бить.

Не было другого выхода, как пойти в дом спорта и записаться в секцию бокса. Тренировки были три раза в неделю, но он ходил каждый день. Когда не было Карла Янсона, он являлся на занятие к  Эдгару Гиргенсону и смотрел на того из угла у двери, не отрываясь, спокойными голубыми глазками, пока тот не махал ему рукой – давай заходи. Не выражая никакой радости, Янка вливался в группу тренирующихся.

Через несколько месяцев мать стала замечать, что он не только расширяется, но и растёт в длину. Когда они въехали в свой полуподвал, он задевал волосами за потолок; теперь стал пригибаться, чтобы зайти. От расширения грудной клетки ему скоро стало трудно заходить домой через дверь, и он протискивался боком.

Через полгода он перешёл в полутяжёлый вес, ещё через полгода – в тяжёлый, и вёл себя соответственно. Нормальный боксёр держит вес на полпути между ногами. Янка стоял на задней ноге, где его было не достать, и оттуда вёл обстрел безразличными стайками ударов левой, пока противник не раскрывался. Каждый может опустить перчатки. Тогда Ян выскакивал на секунду из своего логова на задней ноге и наносил оттуда пушечный удар. Оттого, что удар только казался прямым, а на самом деле был с поворотом, с винтом или с закруткой, в обычные дни энергия возводилась в квадрат, а в радостные – в куб. Судья на ринге считал до десяти; противника уносили в раздевалку.

— Янка, – говорила мать, – что с потолком делать будем?

Он пожимал плечами. Там, где он каждый день по многу раз касался головой потолка, стёрлась штукатурка. В двух местах виднелся кирпич. Он стригся наголо. На темени у него образовалась сначала толстая кожа, а потом мозоль.

Мать достала у дворника белил и покрасила больные места потолка, отчего они стали белее окружающего пространства. Засыпая, Янка смотрел на белые пятна и думал, что год прошёл.

Носовую кость ему раздробили до того мелко и колюче, что хирургу пришлось её вынуть. Нос провалился и смотрел куриной попкой. В сочетании с широкими щеками это придавало ему добродушный вид.

Весом и винтовым ударом он легко вошёл в сборную республики, на всесоюзных соревнованиях всех раскидал и проиграл одному только Изосимову, чемпиону СССР.

Повторялось это пять лет подряд. Всех бьёт, в финале проигрывает по очкам. Янка стал пить, как заколдованный.

Когда он в пятый раз стал чемпионом республики, вместо обычного кубка ему вручили отлитую по заказу статуэтку из мельхиора. Тяжёлый боксёр держал вес на задней ноге. Поскольку статуэтка была уникальная, оригинал, а не копия, скульптору удалось передать ощущение сжатой пружины. Было видно, что мельхиоровый боксёр сейчас оттолкнётся правой ногой и огорошит противника убийственным ударом тектонической мощи. Поскольку противник отлит не был, мельхиоровый боксёр был одинок.

По вечерам Ян сидел с бутылкой сладкого вина и, когда никто не слышал, бранился со статуэткой.

— Александр, Саша, Александр Владимирович! Вот ты неправ. Не обижайся. Я тебе прямо скажу. Ты почему ни разу не открываешься? Не правильно это. Всякий боксёр, скажу больше, всякий человек должен в жизни кому-нибудь или когда-нибудь взять, да и открыться. Так почему не мне? Опусти один только разик перчатки. Я тибе прикокошу. Больно не будет. Полежишь в нокауте. Ну, что тибе стоит? А я стану чемпионом СССР. Мне квартиру дадут с высоким потолком. Я тибе в гости приглашу. Посидим, выпьем.

Мельхиоровый Изосимов молчал. Ян продолжал тренироваться, но от ежевечерних возлияний дыхалка стала уже не та. На следующий год он не вышел в чемпионы республики, на первенство Союза его не послали. Если бы поехал, в финале дрался бы он не с Изосимовым. Тот тоже в финал не вышел. Янка знал, что от него ускользнула верная победа.

Стал работать тренером в Доме спорта «Динамо», а по вечерам сидел в подвале ресторана около цирка. Круглый столик казался маленьким, когда он клал на него огромные локти. Едва оставалось место для чёрной бутылки фруктово-ягодного портвейна «Мессиаш», пузатой рюмки и статуэтки. Он верил, что это статуэтка Изосимова, и по вечерам вправлял тому мозги.

— Не хочешь со мной дружить? Другой скажет: «И не надо», а я скажу: «Жалко». А ведь ты прав. Настоящих друзей не бывает. Всякий рано или поздно предаст. Единственный друг – вино. Выпьешь – точно будешь пьян. Никому, кроме вина, не доверяй.

……

Ложечка звякала в стакане. Вздрагивала бахрома скатерти на маленьком купейном столике. На сахарном домино то ли гуцул играл на трембите, то ли дул в австралийскую дуду, норовя выпустить в облако стрелу, отравленную нервнопаралитическим ядом кураре, австралийский абориген. Это не абориген, а гуцул. У австралийцев ценится лишь то, что снится. Во сне привиделось одному из них угольное изобретение, бумеранг или духи-предки.

У жены Лёли тряслась в такт движению щека. Вслух Александр называл её Лёля, но про себя думал о ней не иначе, как о жене-Лёле. Он не смотрел вниз, чтобы не видеть, как у неё трясутся ляжки. От этого его клонило в сон, как гуцула или аборигена. Две народности начали у него путаться: гуцул в шляпе и с трембитой и абориген с духовым ружьём. Что будет, если отравленная стрела попадёт в облако и оно замрёт? Он увидел парализованное облако и понял, что заснул.

Лёля ритмично жевала изюм в шоколаде. Сашин организм занимал всё купе. Зная за собой эту слабость – занимать всё пространство – он обычно держался подтянуто, хотя как можно быть подтянутым при весе за центнер? К тяжеловесам понятие «подтянутый» неприменимо. Ночью он распадался, расстилаясь грозовой тучей по двуспальной кровати. Ей оставалась узкая, колючая межа у края рядом с детской. С этим она свыклась, но тут, в купе на двоих, когда он задремал под утро, дышать стало нечем. Ей хотелось выйти в коридор, но она не знала, как перешагнуть через мясистые бёдра и синие икры в тренировочных брюках.

Хорошо, что ему дали путёвку в санаторий. «Янтарный берег» принадлежит администрации президента. Детская комната у них в квартире была – на всякий пожарный, а вот детей в ней не завелось. Первое время она с опасением думала, как будет при своём маленьком росте носить гигантских Сашиных детей. А рожать как? Они ж ей всё порвут. Но оказалось, что опасалась она зря. То ли он стрелял холостыми, то ли она была бесплодна, но ничего у них не завязалось.

На солнечном небе за окном висела тяжёлая туча со свинцовым брюхом. Она задумалась, что там, в этом брюхе, и в этот момент в репродуктор объявили, что поезд прибывает, Александр Изосимов открыл глаза и взялся за чемодан огромной рукой.

Дни в санатории шли неторопливо. Утром бассейн с холодной водой, завтрак с давно не виданными в Москве сосисками, чашка кофе, пляж. Часа через два после завтрака – купание то в тёплой, легко-солёной, светло-синей воде с пеной огромных волн, то в холодном штиле, какого опасаются парусники. Дрёма после обеда с лицом, скрытым позавчерашней газетой «Советская Латвия». Пишут всегда одно и то же, да и лень ворочать глазными яблоками буквы. В сумерки прогулка по пляжу, как уйдёт башенный закат. Вот уж кто каждый день новый! Медленная попытка иметь ребёнка и безмятежный сон в смолистом воздухе под шум сосен, с чувством выполненного долга.

Каждый день в сумерках, бредя по щиколотку в белом песке с пляжа через сосновый бор к серому каземату санатория, Лёля ныла:

— Поедем за покупками. Тебе же легче будет. Тут всё есть. В Москве уже год ведро не могу купить.

Саша отмалчивался, а в предпоследний день сломался. Утром, сразу после завтрака, сели в маршрутку, и через сорок пять минут вышли на привокзальной площади в городе.

Ведро было упомянуто для отвода глаз. В душе Лёля мечтала о вьетнамских босоножках и соблазнительной юбке в обтяжку, но ничего из этого не оказалось ни в особторге, ни в трикотажном магазине. Устали от ходьбы, зашли в комиссионку, вкусно, но бессмысленно поели в ресторанчике «Лиго», пока дома, в санатории, пропадал обед, но, по иронии судьбы, купили-таки эмалированное ведро. Зелёное снаружи и белое внутри, оно било Лёлю по ноге и своим великолепием напоминало, как опасно говорить что-нибудь к примеру или для отвода глаз.

По пути из магазина на вокзал они вольно шли по широкому мосту мимо памятника Свободы, как вдруг перед ними оказалось нечто, что они увидали впервые в жизни, а остальные люди не увидят никогда. На мосту стоял, слегка согнувшись, молодой человек. Голубоватое пламя было бледным в свете яркого солнца, но несомненно, явно было видно, что молодой человек горит, горит и клонится. Его пытается загасить огромного размера человек с отдалённо знакомым Саше лицом, с носом в виде куриной попки, но всё отдёргивает руку. Слишком горячо. Одежда на юноше местами тлеет и кое-где полыхает.

       Саша рванул ведро у жены Лёли и бросился под мост. Зачерпнул воды из канала, и через считанные секунды облил юношу. Два гиганта – Саша и Ян — завернули худощавого юнца в откуда-то взявшееся одеяло и для верности окунули в канал. Обгоревшего запихнули в подоспевшую, как всегда, поздно, «скорую помощь»; она умчалась, некрасиво воя, а Саша с Лёлей пошли прочь, покачивая ведром. С ведра капало, и на асфальте за ними оставался редкий след капель.

Ян стоял, прислонившись к каменным перилам, и смотрел вслед уходящему Изосимову, даже не силясь понять, что сейчас произошло.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *