22(54) Рита Грузман

Актриса

В августе шестьдесят восьмого советские танки подошли к границе Чехословакии. Грохот гусениц мы слышали тихой закарпатской ночью в пионерском лагере посёлка Свалява. Но разве нам было до этого? Было нам по пятнадцать, и это оказалось летом влюбленностей под шепот шоколадных крыльев бабочек, одурманивающих запахов хвои, прозрачных ягод белой черешни и конфет «Чернослив в шоколаде».
Там я и приобрела Наташку. Это была любовь с первого взгляда. Она стояла высоко на балконе, в расклешенных джинсах-самострок, которые на ней выглядели как фирменные, и в синей штапельной с высоким воротом блузке в редкую белую полоску. Хрипловатым своим голосом с милым малоросским акцентом она приветствовала новеньких, и повязанный у ворота модный галстук из той же блузочной ткани кивал, покачиваясь на ветру. Смуглая матовая кожа загадочно отсвечивала чем-то розовым, горели на закате густые волосы и белели не очень ровные зубы.
На ночь она надела атласную пижаму, утром переоделась в замечательно-заграничный короткий комбинезон, и в пять, после ужина я уже следила за ней неотрывно, боясь пропустить новое перевоплощение. Всё было сшито по последней моде из польских, чешских журналов, или куплено на львовском толчке. Так в Москве вообще никто не одевался, даже мои одноклассники, дети выездной номенклатуры.
Всё в Наташке было особенное: и то, что она чистила зубы зубным порошком с содой, и то, что полоскала волосы каким-то специальным раствором, после чего долго пахла лавандой и укропом, и то, что всё время улыбалась без причины. После моих московских одноклассниц — смурных и потливых, закованных в коричневые формы с чёрными фартуками — она казалась мне заграничной штучкой, свободной певчей птицей с бирюзовыми переливчатыми перьями. Нет, петь она не пела, вернее, горланила как бы в шутку только одну украинскую песню «на каменi ноги мию…», зато тараторила без конца, рассказывая невероятные истории. Все истории сводились к тому, что ей суждено стать актрисой.
«Все Волынские были певцы и актёры. Куда же от этого денешься…», — громко и театрально вздыхала она. Так обычно заканчивался рассказ про папашу, который был изгнан бабушкой из семьи из-за распутного образа жизни и низкого заработка. Наташка постоянно рассказывала папину историю и всегда романтизировала, каждый следующий раз добавляла все новые детали, пришептывала, закатывала глаза, сворачивала губы дудочкой.
Старший Волынский был, как теперь говорят, плейбоем, и служил каким-то младшим офицером в танковой дивизии. Там он руководил хором, играл на аккордеоне и пел. Его знали многие женщины Львова. Когда наша вожатая, желеобразная ленивая тётка, узнала, что Наташка — дочка того самого Волынского, то плотоядно улыбнулась и почему-то стала рассказывать нам, девчонкам, как у кого-то там обнаружили в том самом месте какие-то мандавошки.
Борис Волынский родился в Польше на границе с Чехословакией, в семье богатых евреев. Его дядья были оперными певцами, многие в семье музицировали, пели и играли в театрах. Когда пришли немцы, четырнадцатилетнему Борису, единственному из всей семьи, удалось скрыться. Он как-то добрался до советских и остался с ними — сначала отступал, потом наступал. Сыном полка, запевалой, а потом и сержантом. Добрался до Львова, бывшего польского Лемберга, и там понял, что в Чехословакию ему возвращаться незачем. Ничего не осталось, никого нет.
От непутевого красавца папаши получила Наташа свою красоту и чёткое осознание свого предназначения — она обязательно будет актрисой, в этом ни у кого не было сомнений. Особенно у бабушки Ядвиги, суровой, немногословной женщины с военной выправкой. У бабушки, которая стала одновременно и дедушкой, и папой, и воспитательницей и домоправительницей, было трое «детей» — хрупкая Наташка, прозрачный брат ее, Сережа, и их ангелоподобная мама Эльвина. Мамино имя прямо в точку — она была похожа на Мальвину из сказки, и как будто всё время ждала, чтобы кто-нибудь её спас.
Мужеподобная бабушка зорко следила за здоровьем, диетой и внешним видом членов семьи, всех своих «детей», в число которых до изгнания входил и папаша. Она даже скопила немалую сумму на преподавателя вокала для него, но он не оправдал её надежд. Теперь все чаяния были направлены на Наташеньку. Самодельные натуральные кремы, полоскание волос, отбеливание зубов и регулярное взвешивание, — всё для того, чтобы придать ей наилучший товарный вид при поступлении в московский театральный вуз. Она спала на жестком, то есть на досках. Говорили, что у неё очень серьезное искривление позвоночника, и вообще, такая практика необходима для хорошей осанки.
Время расцвести ещё было — до поступления оставалось два года. И все эти два года мы с ней были неразлучны: десятки писем с нарисованными цветочками и сердечками, телефонные звонки, даже телеграммы «привет тчк приезжай тчк жду тчк». Я хранила её письма десять лет. Даже сейчас могу представить её почерк. Она писала мне, кто на неё посмотрел и что подарил, что сказала бабушка, чем болеет брат Серёжа, и сетовала, что опять нет горячей воды. И, конечно же, мы делились переживаниями, которые тогда казались драмами и даже трагедиями, посвящали друг друга в тайны первых влюблённостей. Каждое её письмо заканчивалось пожеланием поскорее приехать в Москву и стать актрисой, а также непременно тремя жирными восклицательными знаками.
Был ли у нее талант? Она-то сама была в этом уверена. Не сомневался в этом и руководитель самодеятельного театра, то ли Фишер, то ли Гольдберг, влюблённый в неё по уши. Он думал, что Наташе прямой путь в театральный институт, там она превратится в большую актрису. Она, конечно, забудет Фишера/Гольдберга, но зато его будет греть мысль, что это он её открыл. Может, когда-нибудь знаменитая актриса Наталья Волынская упомянет львовский самодеятельный театр и его, режиссёра.
Два года подготовки к поступлению бабушка выказывала чудеса экономии и копила деньги с особым рвением. Девочку надо было одеть как следует, чтобы ни в чем не нуждалась и не попала бы в плохую компанию. По поводу того, что необходимо беречь «девичью честь», бабушка твердила с малолетства, и для Наташи это была главная заповедь.
И вот сидит моя подруга на моей кухне и тараторит — рассказывает, кто курил с ней во дворе Щукинского, как одна старуха в приемной комиссии смотрела на её ноги, как она впала в ступор и забыла конец басни, и как это было мило — строгие экзаменаторы улыбались, и что все в курилке говорят, она уж точно поступит.
А потом, когда никто не оценил её таланта и красоты, ей пришлось снять комнату где-то на выселках. Ну, точь-в-точь как в знаменитом фильме — подработка на почте, уроки сценической речи, зима в лёгких «львовских» ботинках, ангины с осложнениями и потерей голоса, простуды с отвратительными лихорадками на губе, борьба за роли в полуподвальной театральной студии очередного непризнанного гения. Иногда она подолгу жила у меня дома, и бабушка звонила из Львова каждую неделю, несмотря на их скромные бюджеты — гордую нищету. Бабушка просила приглядеть за Наташенькой, и мы всей семьей приглядывали, пока она не находила очередную подругу-мошенницу, поклонницу муз, и та её обязательно обставляла. Я с нетерпением ждала еженедельные сводки о её московских приключениях, сочувствовала, радовалась, отогревала. Особенно любопытны были мне, в мои шестнадцать лет, рассказы о том, как она в очередной раз ускользнула от домогательств очередного влюблённого — ведь она по бабушкиному наказу берегла «девичью честь».
В ту субботу мы собирали Наташку на важное свидание с настоящим актёром. Я с гордостью надела на неё свой кулон — золотая ажурная ракушка, а внутри маленькая жемчужина. На ней был выходной шелковый блузон цвета чайной розы, она благоухала духами «Жди меня», светлая перламутровая помада зазывно блестела на обветренных губах. По Наташкиным словам, тот актёр оценил талант и фактуру львовской девушки-красавицы и обещал познакомить с нужными людьми.
Около двенадцати хлопнула дверь подъезда, потом тишина. Я побежала открывать, предвкушая ночь увлекательных рассказов, а после — волшебных снов. Наташка стояла, облокотившись о косяк двери — без пальто, розовый блузон разорван наискосок от ворота-стойки до груди, в одной ладони она сжимала цепочку с кулоном-ракушкой, в другой — маленькую жемчужину. Наутро она тихо ушла. Без рассказов, без слёз, без обещаний.
После долгих скитаний по московским углам, череды сомнительных связей и нескольких тщетных попыток поступить в театральный (любой — от «Щуки» до «Щепки») Наташка, подавленная, обманутая и обворованная такими же неудачницами, как она, только гораздо более ушлыми и бессовестными, вернулась во Львов. У бабушки и мамы она отогрелась, отъелась, и некоторое время питала душу воспоминаниями о том, как любила актера Хмельницкого, как однажды он обратил на нее внимание, когда мы с ней ждали его у актерского подъезда после спектакля Театра на Таганке.
Место рядом с Фишером-Гинзбургoм было уже занято её подружкой, и Наташка вышла за кадрового военного, которых во Львове водилось много. Мужа послали в Египет, он был из «этих», так называемых, военных консультантов. Вот так — мечтала в Москву, в театр, а получилось: в пустыню, в гарнизон. Оттуда она написала мне длинное письмо, что сил нет, пол каменный, холодный, для её здоровья непригодный, жизнь заграничная ничем, кроме покупки нескольких золотых колец и цепочек, не балует. По приезде из заморской командировки семья поселилась в отдельной квартире; родили сына, и Наташка с военным развелась.
Перед моим отъездом из России она специально приехала в Москву прощаться — была непривычно скована и виновато улыбалась. Она протянула мне коробку конфет «Чернослив в шоколаде» и прижалась влажной тёплой щекой.
В начале девяностых мне позвонила приятельница из Еврейского Агентства. Она поведала, что к ней на прием приходила будущая репатриантка, назвалась моей близкой подругой, и очень скоро прибудет в Израиль. И вот Наташка с мамой и с сыном в Иерусалиме. Вместо роскошных, блестящих каштановых волос — дешевые пергидрольные кудряшки, точно такие же, как у мамы. Профессия — мать-одиночка. Работать даже не пыталась. Всё болела, болела… Какими-то загадочными болезнями. Причём каждый раз чем-то разным. Сходу подцепила какого-то худого дядьку турецкого происхождения, довольно солидного возраста, — но не тут то было. Не знала она наших местных евреев. У него жена, дети и дюжина родных и двоюродных. Через две недели она сообщила мне конфиденциальным хриплым голосом, что вместе с турком подцепила какую-то гадость, типа хламидий. Дальше хуже. Наташенька лежала в постели в маленькой комнатке с холодильником и плитой, в хостеле для социальных случаев. Изредка она вылезала, накручивала жёлтые волосы на бигуди и выходила в свет с очередным ухажёром. Мама заняла место бабушки — бегала по уборкам, вела всё хозяйство, приносила Наташеньке свежие овощи и фрукты с базара. Сын рос в хостеле, среди таких же обездоленных, непристроенных матерей-одиночек, их детей и вечно ворчащих пенсионеров.
А потом случилась большая неприятность — их разоблачили. Готовясь к отъезду, Наташка купила липовые документы — мол, папаша Волынский помер, а мама как вдова имеет право на репатриацию. Денег у них и там совсем не было, вот и купили что-то очень плохого качества. Прошло несколько лет, пока мама смогла получить все права, а я совсем потеряла их из виду. Один раз я позвонила, узнала, что все живы, получили государственную квартиру, сдают одну комнату студентам — «без этого не прожить, ведь я не работаю, болею»; у сына всё хорошо, «отмазался» от армии.
Лет через десять Наташка увидела меня по телевизору и решила, что я важный человек, и пришло время у меня чего-нибудь попросить. Она просила вернуть ватные одеяла, которые ей торжественно выдали в качестве подарка от американских евреев при вселении во временное социальное жилье, а она тогда отдала мне их на хранение. Одеял не было — они долго лежали в моем подвале, подгнили, и я их выбросила. На том и расстались.
Искатели приключений, точнее, искатели новых источников дохода, мы прожили пятнадцать лет в Америке, а перед возвращением решили съездить на традиционное развлечение бывших советских — слёт бардовской песни, который я обозвала «пионэрским лагерем». Мачтовые сосны вперемежку с колючим кустарником стерегли зацветшее, почти превратившееся в болото, озерцо, редкие стайки комаров, очумевшие от репеллентов разных мастей, нестройные голоса доморощенных менестрелей. Поздно вечером на ярко освещённой сцене появилась смуглая красивая девушка в вышиванке и хрипловатым голосом затянула украинское танго. «Гуцулка Ксеню, я тобi на трембiтi…». Я невольно замурлыкала под нос эти слова припева, единственные, которые знала из всей песни. И вдруг поняла, что Наташка поселилась во мне давно и навсегда, что она никогда никуда не уходила, ей было хорошо и спокойно со мной, а мне — радостно и уютно с ней.
«На каменi ноги мию», — громко поёт по радио звонкий женский голос. Это в Израиле-то! Наверное, по заявкам радиослушателей, как говорили раньше; у нас теперь много радиослушателей с очень разными предпочтениями. Я паркую машину на щербатой грязной площадке возле кладбища. Местный опытный попрошайка не решается сразу подойти, заслышав такую музыку. Уже полгода как мы вернулись из Америки, и я ещё не была на папиной могиле. Я всегда смеюсь — надо же, какой папе достался «домик» с видом: высоко на горе, крайний, фронтальный ряд, и оттуда открывается роскошный вид на иерусалимские горы. Справа лежит какая-то Лилечка, одетая в чёрный мрамор, с выгравированной лилией и длинной эпитафией в стихах. А слева, на самом простом стандартном памятнике написано только одно слово «Наташа» и две даты. В стороне от пыльных камней с красными прожилками валяется засохший букетик, перевязанный розовой ленточкой. И ещё цветная фотография, вот удивительно — это у нас уж совсем не принято. Болезненный румянец на смуглой коже, белые- пребелые кривоватые зубы. Улыбается — вот она, я, актриса!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *