Эдуард Учаров

Декабрь

Свернёшь в декабрь – кидает на ухабах,
оглянешь даль – и позвонок свернёшь:
увидишь, как на наших снежных бабах
весь мир стоит, пронзительно хорош.

И вьюжная дорога бесконечна,
где путь саней уже в который раз
медведем с балалайкою отмечен,
а конь закатан в первозданный наст.

Замёрзший звон с уставших колоколен
за три поклона роздан мужикам
и, в медную чеканку перекован,
безудержно кочует по шинкам.

И тянется тяжёлое веселье
столетьями сугробными в умах,
и небо между звёздами и елью
на голову надето впопыхах.

Геннадию Капранову

Ни росы, ни света – солнце опять не взошло,
я неряшлив и короток, как надписи на заборах,
меня заваривают, пьют, говорят – хорошо
помогает при пенье фольклора.

Лёд и пламень, мёд чабреца,
сон одуванчиков, корень ромашки ранней,
пожухлый лопух в пол-лица (это я), –
надо смешать и прикладывать к ране.

Будет вам горше, а мне от крови теплей,
солью и пеплом, сном, леденящим шилом, –
верно и долго, как эпоксидный клей,
тексты мои стынут у Камы в жилах.

Вся наша смерть – в ловких руках пчелы
молниеносной – той, что уже не промажет:
словно Капранов, я уплыву в Челны
белый песок перебирать на пляже.

***

Не поезд Анну красит, –
но катится трамвай
отточенною фразой –
под дребезжанье свай.

Куют колёса гомон,
звенит прямая речь
в предчувствии знакомом
смертельных телу встреч.

Теперь за все цитаты
расплатится с лихвой
уже известный автор,
упав на мостовой.

Подворотня

Привет тебе, суровый понедельник!
Должно быть, вновь причина есть тому,
что в подворотне местной богадельни
тайком ты подворовываешь тьму.

И клинопись с облезлой штукатурки
на триумфальной арке сдует тут.
Здесь немцы были, после клали турки…
на Vaterland могильную плиту…

Теперь же неуёмная старушка
с бутыльим звонцем – сердцу веселей –
все мыслимые индексы обрушит
авоською стеклянных векселей.

И каждый здесь Растрелли или Росси,
когда в блаженстве пьяном, от души,
на белом расписаться пиво просит
и золотом историю прошить.
Трёхколёсный бог

Навострив свои педали,
в раскуроченные дали
трёхколёсный катит бог.
От червя и человека,
от бессмысленного века
он ушёл, как колобок.
Полем, речкой, огородом
катит бог за поворотом
мне по встречной полосе.
Есть ещё секунда с лишним,
чтоб столкнуться со Всевышним
и осесть на колесе…
Одуревшей головою,
небо выбив лобовое,
тенью, ласточкой, звездой
мягко выпорхнет из тела
строчка горнего предела,
уплатив за проездной.

***

Стопудовое слово соловье
измочалено сучьями лип,
где в медовую манкость присловья
я строкою беспечною влип.

Только речь – обожжённая глина
и сожжённая светом пчела,
та, что мнимо проносится мимо,
распечатав седьмую печаль.

Хмель нектара и вязок, и труден,
если сотовый свет позабыть,
если ноты насилует трутень
жалким жалом смычковой судьбы.

Для тебя дулоносные ульи
плавят звука податливый воск
и взлетают жужжащие пули
опылять расцветающий мозг.

***

Окно – милосердное эхо
погасших квадратных небес,
для беглой свободы прореха
во мрачной квартире словес,

колючая прорубь в иное,
что острою рябью стекла
моё любопытство льняное
вспороть до затылка могла.

Окно – путеводная нитка,
ведущая в пропасть ушка –
как первая к смерти попытка
последнего в жизни прыжка,

и млечная оторопь света,
и ночь задушевной брехни,
в губительный мир без ответа
раскрытые настежь стихи.

Кино

Ещё один денёк засвеченный,
испорченный рекламой дубль,
и на сеансе парень вечером
с экрана дует янки-дудль.

Ещё один стишок немедленный –
реакция на рецидив.
Затих поэт с проводкой медною,
сквозь зубы небо процедив.

А кинолента не кончается,
механик сеет беглый свет,
и отражённый луч качается,
на лицах оставляя след.

Да, в этой солнечной империи,
где каждый входит в каждый дом –
мы все умрём в десятой серии,
но если надо – оживём.