№45(13) Дмитрий Стровский

ЗЯМА

 

По вечерам престарелый Зяма выходил на улицу. Он, не торопясь, делал свои привычные три круга, обходя соседние от его дома улицы и дыша свежим воздухом, и вновь возвращался в свою маленькую коммунальную квартирку.

Вообще-то у Зямы, как и у всех людей, было имя и отчество, но никто из соседей их не знал. И все называли тщедушного старичка из восьмой квартиры просто Зямой. Он носил старые застиранные штаны и ботинки, купленные много лет тому назад. Пенсия у Зямы была маленькой, родных у него не осталось. Незнакомым людям он казался бомжом, но это не соответствовало действительности. Потому что комната у Зямы все же была. Правда, она уже многие годы оставалась в полном запустении, поскольку денег на ремонт у него тоже не было.

Соседи по двору жалели Зяму. Он был добрым человеком, и при встрече непременно со всеми здоровался. Старушкам, сидящим постоянно на дворовой лавочке, это нравилось. Они даже чуть-чуть подкармливали Зяму, принося ему в пакетиках то нарезанные кусочки сыра, то пирожки. Правда, пирожки не всегда были свежими. Но Зяма не отказывался от них.

 Он благодарил за очередной пирожок и тут же откусывал его, стремясь поскорее добраться до начинки. Если внутри был джем, то Зяма съедал пирожок сам, а если начинкой оказывались капуста или рис, то Зяма непременно кормил остатками пирожка воробьев, которые тут же слетались со всей округи и, отталкивая друг друга, стремились завладеть желанными крошками. Старушки, наблюдавшие эту картину, только качали головами.

– Ты бы, Зяма, сам ел что ли, – говорила в этих случаях старшая, Петровна. – И так вечно голодный ходишь.

 И она соучастливо смотрела на тщедушного Зяму. А тот молчал и как-то виновато тоже смотрел на Петровну и на всех остальных.

И так было множество раз.

 По правде говоря, после прогулок Зяме не хотелось возвращаться домой. Квартирка, где он жил, больше напоминала не жилье, а сарай – вечно неприбранный, с валявшимися повсюду какими-то вещами, настолько старыми, что Зяма и не помнил, как они оказались в коридоре и кухне. И вообще Зяма не имел отношения к этой утвари. Она принадлежала Васильичу, соседу, крепкому деревенского вида мужику, многие годы жившему бобылем.

 Когда-то Васильич был женат, но много лет назад овдовел, а новую супругу не завел. Он так и бытовал в соседней с Зямой комнате. Васильич постоянно подбирал на помойках какие-то предметы и, как крот, тащил их в общую с Зямой квартиру. Со временем их общая квартира превратилась в какое-то хранилище, где бытовало Бог знает что. Здесь были бесформенные железяки, разных размеров гаечные ключи, свернутая наждачная бумага. Все это занимало изрядное место. Но маленький и тщедушный Зяма не возражал против этого, и со временем Васильич заполнил своим хламом почти все квартирное пространство.

Зяма терпел Васильича, потому что боялся его. Тот, будучи на пенсии, часто напивался и тогда в буквальном смысле съезжал с катушек. Сидя один в своей комнате, он все больше пьянел и безбожно орал, костеря все и вся. После второго стакана Васильич поминал евреев, всякий называя их “жидовскими мордами” и при этом бил что-то с грохотом об пол. Звуки эти были настолько резкими, что Зяме становилось нехорошо. При этом он отчетливо слышал за стенкой свое имя, проклинаемое Васильичем за то, что Зяма продал фашистам родину.

Зяме при этих словах становилось совсем страшно. В войну немцы расстреляли всех его родных, а сам он выжил случайно, спрятавшись в тот день на сеновале. В хлев немцы почему-то не зашли, и Зяма таким образом выжил. И слыша всякий раз безудержные крики Васильича, он все время как бы видел ту картину расстрела. Она внезапно становилась чуть ли не осязаемой, с запахом крови, сопровождаемая безудержным криком и лаем немецких овчарок. В эти мгновенья маленький Зяма особенно презирал Васильича.  Всей душой,  до неслышного никому хруста своих костей. Но высказать Васильичу все то, что исподволь накипело у него, Зяма решиться не мог. Робел перед Васильичем. Тот, несмотря на свои 60 с лишком, мог свалить кого угодно одним ударом железного кулака.

Родившийся в деревне Васильич не любил евреев. Он не мог сказать, за что. Не любил, и точка. И если в трезвом состоянии он просто не упоминал их, то по пьяни выплескивал все вслух. Видно было, что неприязнь к евреям жгла нутро Васильича раскаленным железом.

Наутро он и Зяма оказывались на общей кухне. Васильич входил туда, когда Зяма обычно уже допивал свой кофе.

– Кричали опять вчера, – неопределенно говорил Зяма, стараясь не смотреть на Васильича.

 – Чо, сильно орал? – с удивлением отзывался Васильич, миролюбиво смотря на Зяму. – Ну, перебрал маленько. Ты, Зяма, зла на меня не держи. Хочешь, я тебе новый стул сделаю, чтоб ты не злился. Руки-то у меня помнят плотницкую работу.

 – Не надо, – сухо отвечал Зяма. – Не надо мне стула. Только, ради Бога, в следующий раз не кричите.

 – Ладно, – басовито отвечал Васильич. – Не буду.

А на следующий раз все повторялось заново.

Зяма никому не жаловался на Васильича. Да и не к кому ему было идти с этим. Он мог, конечно, все рассказать Петровне и другим старушкам. Так сказать, облегчить душу. Но Зяма не хотел этого делать. Что толку, рассуждал он про себя. Отчихвостят они Васильича по-бабски, а мне потом все равно тянуть с ним.

 И он молчал. А старушки не догадывались, как тяжело ему подчас приходится.

Так они и жили вместе с Васильичем уже много лет. Внешне казалось, что ничего не омрачало мир этой маленькой квартирки. Но все эти годы Зяма страдал по-настоящему. Правда, так тихо, что и заметно-то никому не было. Ни Петровне, ни кассирше Любке из соседнего магазинчика, где Зяма регулярно покупал незатейливую еду, ни даже его дружку Семену Лазаревичу, с которым Зяма иногда обсуждал по телефону последние новости. Никто из них даже не догадывался о Зяминой боли, порой достающей его так сильно, что, кажется, уже не было сил терпеть.

Зяма в эти моменты все время думал о том, чтобы сказали его близкие, расстрелянные тогда, в 42-м, узнав, что он делит крышу и кухонный стол с антисемитом.

Он помнил отца и мать, скромных членов профсоюза с ремонтного завода “Факел”. Они никогда не упоминали о своем еврействе. Правда, когда между родителями случались недомолвки, они всегда переходили на идиш. Они не хотели, чтобы маленький Зяма знал, о чем они бранятся между собой. Но Зяма постепенно начал улавливать смысл сказанного, а потом все больше и больше. Так что он всякий раз понимал, о чем очередной сыр-бор. Зяма очень любил отца с матерью, и всегда в своей детской душе прощал им склоки.

Сейчас, в момент  Зяминых размышлений, родительские образы часто вставали у него перед глазами. Чтобы ответили ему отец и мама, узнав про Васильича? Не одобрили бы, конечно. Но Зяма в глубине своей души знал, что мог сказать им в ответ.

Он бы рассказал, что так и не смог получить отдельной квартиры, и прожил всю жизнь в коммуналке. Зяма признался бы им, что в 50-м, когда вся страна боролась с “безродным космополитизмом”, он сам попал под раздачу как малолетний иностранный шпион. Из пяти лет тюрьмы, которые ему присудили, Зяма просидел лишь три. После смерти Сталина он нежданно-негаданно попал под амнистию, а потом и вовсе оказался реабилитированным. “Легко отделался”,- говорил он себе. Но на душе у него было скверно.

 Правда, после того, как Зяму в конце концов посчитали невиновным, его все равно не приняли в комсомол. Об этом он бы тоже поведал родителям. Зяма так и ходил с этим клеймом “чужака”. Уже в начале 60-х он очень хотел вступить в партию и делом доказать всем, что он не хуже остальных, что свой. Но в партию его не приняли тоже, походя припомнив прошлое. И по той же причине Зяму все время отодвигали в очереди на квартиру, хотя время на дворе, кажется, было уже совсем другое.

А потом Зяме и самому расхотелось просить. Так бывает, когда душа и плоть выгорают изнутри не по своей воле. И Зяма остался в коммуналке. И жил в ней с этим несносным Васильичем.

Зяма все бы рассказал отцу и маме, доведись ему встретиться с ними. Но встретиться он не мог, хотя и понимал в глубине души, что рано или поздно этот день настанет.

Он и настал. Маленький скромный Зяма умер тихо, сидя в своем стареньком кресле под крики Васильича, сидящего за стенкой и ругающего евреев последними словами. Зямино сердце просто остановилось мгновенно, устав биться в бесконечных ожиданиях иной жизни. Той, при которой не надо будет ничего никому доказывать, оправдываться, бояться и бесконечно страдать по всем этим поводам.

Хоронить Зяму было некому. В последний путь его проводили Васильич, купивший на свои небольшие сбережения скромный деревянный гроб с грубо отесанными досками, да старушки-соседки во главе с Петровной, принесшей из дома большую скатерть, которой и укрыли Зяму. Гроб с лежащим в нем Зямой стоял на двух табуретках, которые сколотил на скорую руку все тот же Васильич, столько раз поминавший Зяму плохими словами. И было во всем этом что-то странное и малообъяснимое.

А вокруг чирикали воробьи, клевавшие пирожки, специально испеченные к этому часу Петровной. И казалось ей в этот момент, что никто иной, как сам Зяма, разбросал вокруг эти кусочки теста и фарша, словно делясь ими с пичугами, как делал всегда…

МАША

Когда гости расходились, Кирилл Захарович, хозяин дома, спросил Ветлицкую, почему не пришла Маша. Он поинтересовался об этом невзначай, вовсе не желая обидеть или поддеть ее. Но Ветлицкая замялась, а потом вдруг вспыхнула ярким румянцем, и было видно, что этот невинный, в общем, вопрос задел ее, вывел из равновесия.

– Я тоже спрашивала ее, почему она не хочет идти с нами. И Сережа спрашивал, – в этот момент Ветлицкая выразительно посмотрела на мужа. – Но Маша ничего не сказала. Промолчала, и все тут. А сегодня, когда мы ее звали к вам, сказала, что ей задали много уроков, и она боится не успеть их сделать.

Сергей, муж, кивнул в знак согласия с этими словами.

– Маша же вчера была у вас, – Ветлицкая внимательно посмотрела на Кирилла Захаровича. – Пришла домой какая-то расстроенная. И сразу ушла в свою комнату. Может, они с Петькой поссорились?

Петька был сыном Кирилла Захаровича. С Машей они учились вместе в 7-м классе и даже сидели за одной партой, несмотря на хихиканья мальчишек, которые тут же прозвали Петьку “женихом”. Петьке было противно слышать эти “наезды”, но поддаться им было не в его характере. Маша для него была такой же, как и другие девочки класса – не лучше и не хуже. Но он сидел с ней, потому что, в отличие от других, Маша не была врединой и всегда давала списывать “домашку”. Она совсем не задавалась, несмотря на то, что была отличницей. И вела себя очень скромно – не то что Светка со второго ряда или Катька. Да и здоровалась Маша всегда первой, что очень нравилось Петьке.

Ему нравилось и то, что Маша не местная. С местными было неинтересно, они говорили об одном и том же, а вот Маша рассказывала на переменах совсем о другом. О том, как несколько лет она прожила с родителями в Москве, и о том, что она видела там. Москва была от Петькиного поселка очень далеко, как на другой планете, и этот город казался Петьке каким-то нереальным, чуть ли не из сказки. Но рядом с ним сидела Маша, и она была совсем не сказочной. Ее отец был крупным инженером, его командировали в поселок, где жил Петька, чтобы строить большое предприятие. На дворе было послевоенное время, и стране нужны были  новые заводы. По плану стройка должна была стать грандиозной, и страна направляла сюда грамотных проектировщиков и инженеров.

Уезжая из Москвы, Ветлицкий взял с собой жену и дочь. Так и оказалась здесь Маша, которая сидела сейчас с Петькой за одной партой и рассказывала ему о том, как они жили в главном городе страны. А Петька слушал Машу и думал, как все-таки ей повезло с отцом. Не то что ему, не видевшему в своей недолгой пока что жизни почти ничего за пределами родного поселка. Но вместе с тем он почему-то не завидовал Маше. Просто слушал, и все.

Маша нравилась и Петькиным родителям – Кириллу Захаровичу и Серафиме Ивановне. Она поглянулась им сразу, когда впервые пришла к ним в гости. Ее пригласил Петька, и случилось это еще в прошлом году – через неделю, как она пришла в новый для себя класс. И Петькиным родителям сразу же понравилось, как Маша ведет себя, как уважительно относится к старшим. Кирилл Захарович по жизни не терпел балаболок, а Маша, несмотря на свой возраст, не трещала как пулемет, а, наоборот, больше слушала. Она никогда не лезла наперед со своим мнением, но всегда обстоятельно отвечала, когда ее спрашивали.

 Все это действительно казалось симпатичным Кириллу Захаровичу, и он довольно быстро привык к Маше. Когда та не приходила несколько дней, все спрашивал Петьку, где же его одноклассница. А Петька отвечал, что им задают много уроков, либо ссылался еще на какие-то причины. “Так ты бы помог Маше”, – советовала Серафима Ивановна. И Кирилл Захарович кивал в знак согласия головой: “Правда, помог бы”. Петька в этих случаях ничего не отвечал, но видно было, что он прислушивается к словам родителей.

Когда через несколько дней Маша все-таки появлялась, Петькины родители радовались. Они не учиняли ей расспросы, но непременно усаживали Машу за стол и пили с ней чай с вишневым вареньем, которое по осени всегда варила Серафима Ивановна. И тогда Кирилл Захарович много говорил сам, вспоминая о своем детстве и учебу в институте. Он рассказывал и о том, как пришел когда-то на свой завод, где он работал по сей день, дойдя до должности начальника смены.

Ему было интересно вспоминать обо всем этом, и он видел, что Маше было тоже интересно слушать. Иногда она задавала Кириллу Захаровичу вопросы, наверное, больше из вежливости, и тот с удовольствием отвечал на них, вспоминая и юбилейную разливку стали, которую доверили их цеху, и какие-то почетные грамоты, которые ему, бригадиру, а потом начальнику смены, вручали на торжественных собраниях.

И он рассказывал обо всем этом в деталях, а Маша слушала. И Серафима Ивановна не перебивала мужа, хотя, наверное, слышала эти истории по десятому разу. Чаепитие могло длиться и час, и даже полтора, а Кирилл Захарович все говорил и говорил.

Вчера они тоже сели пить чай с вареньем. И Кирилл Захарович стал вспоминать в очередной раз, каких успехов его смена добивалась в очередном соцсоревновании, и о том, как председатель цехового профкома пытался присудить победу другой смене, да Кирилл Захарович не дал.

– Еврей, ну что с него взять, – озвучил он и при этом сделал характерное выражение лица, давая понять, как неприятен ему этот Фишман, профсоюзный начальник, пытавшийся взять сторону другой смены.

Серафима Ивановна при этих словах осталась равнодушной. Как и Петька, сидевший рядом. Маша посмотрела на Кирилла Захаровича: “Еврей? Так и что?”

 – Ничего, конечно, – миролюбиво озвучил Кирилл Захарович. – Не все евреи одинаковы. Бывают и дельные. Но есть те, что выгоду свою ищут. На этого Фишмана как только посмотришь, так и понимаешь это.

– А у меня дедушка еврей, и папа, – опустив глаза в стол, сказала Маша. – И они хорошие.

Разговор оборвался. Кирилл Захарович молчал. Молчала и Серафима Ивановна, и Петька. И Маша молчала. А потом встала и сказала, что ей надо домой, уроков много. И решительно направилась в прихожую.

Провожать ее вышла Серафима Ивановна. “Ну, когда придешь в следующий раз? – спросила она Машу как ни в чем не бывало”. “Не знаю”, – ответила Маша, отведя глаза в пол, а потом решительно повернулась к двери, повернула щеколду и вышла, даже не сказав привычного “до свиданья”.

– Дурак ты! – бросила Серафима Ивановна мужу, вернувшись в комнату. – Она не придет больше к нам. И я бы на ее месте не пришла.

Кирилл Захарович промолчал.

Когда сейчас, в прихожей, он спросил Ветлицкую, Машину маму, почему не пришла их дочь, то отлично знал ответ. Просто не хотел себе в этом признаться, гнал от себя эти мысли. И еще Кирилл Захарович отметил про себя, что Маша, оказывается, ни словом не обмолвилась о случившемся со своими родителями.

На следующий день Маша попросила Марию Семеновну, классного руководителя, отсадить ее от Петьки. Та удивилась: “Почему?”

– Не хочу, – ответила Маша. И больше не сказала ничего.

      Отныне она сидела на “галерке”, одна. Петька к ней больше не подходил. Он не мог себе ответить, отчего так. Он лишь чувствовал, что ему было неудобно за отца, хотя объяснить себе внятно, в чем его вина, 14-летний Петька тоже не мог.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *