66(34) Йорам Канюк

Йеким, Гедера, 1934-й…

 

В начале тридцатых годов из Германии начали прибывать друзья моего отца. Не думаю, что их можно было считать «олим» – они просто бежали, куда только можно. Британцы пока позволяли им приезжать в Палестину, а вот все другие страны были закрыты для них. Я вспоминаю, как ездил с отцом в порты Хайфы и Тель-Авива, чтобы встретить этих людей.

Отец, который любил Германию, может, даже больше, чем любой из них, тем не менее, побуждал их эмигрировать в Палестину. Он писал им письма и просил, чтобы они приезжали, потому что хотел, чтобы они спаслись. Несмотря на его любовь к Германии, говорил мне спустя годы друг отца Эрнст Зелигсон, замечательный человек, «у твоего отца был галицийский нюх на пожар». Он чувствовал…

В двадцатые годы в Берлине, чтобы существовать, Моше (Канюк-отец. – А.К.) играл в барах и слушал, что говорили немцы, а его друзья-евреи, образованные и состоятельные, не слышали. А ведь вокруг них нарастал ужас и закипала ненависть, которую отец почувствовал еще в детстве. Они не видели и не слышали, но они настолько любили моего отца, что им захотелось поверить ему. И когда последние сомнения исчезли, они таки приехали сюда.

Они приезжали не все сразу, поэтому у нас непременно кто-то жил, пока не находил себе постоянное жилье, и квартира моих родителей была нечто вроде общежития. Здесь говорили по-немецки, читали немецкую прозу и стихи.

Я обычно восседал на комоде рядом со стоявшим на нем большим патефоном, который взрослые называли граммофоном, крутил заводную ручку, менял пластинки – «платы» – и объявлял: «Такой-то и такой-то квартет Бетховена». Наблюдая, как перед моими глазами на пластинке кружится собачка на этикетке «His Master’s Voice», я представлял, что это я – кружащаяся собачка этих немцев, говоривших на непонятном мне языке.

Часть из этих людей осела в Хайфе и Тель-Авиве, один или два – в Иерусалиме. Однако я хочу увязать все это с теми из отцовских друзей, кто поселился в мошаве билуимников – Гедере.

Моя мама училась с детьми билуимников в гимназии «Герцлия», подружилась с ними и даже полюбила их, они тоже полюбили ее. Так она стала часто ездить к ним и сделалась своей в этой старой мошаве. От мамы и отец узнал Гедеру, и она ему понравилась. Ирония в том, что многие годы спустя, когда он уже угасал, отец находился в гистадрутовском пансионате в Гедере, хотя никогда не был членом Гистадрута и, как большинство его соседей в этом замечательном заведении, уже не мог наслаждаться обаянием Гедеры и вообще разговаривал со мной только по-немецки, принимая меня за Гейне.

Моше подружился с еврейско-немецким человеком по имени Петер, у которого была огромная конюшня, ну, по понятиям тех времен огромная. Она располагалась за рощей миндальных деревьев, распространявших сладкий запах. Поездка из Тель-Авива в Гедеру тогда была делом нелегким и занимала несколько часов. Воздух здесь был сух и приятен, поэтому, когда к нам приезжали новые йеким и начинали думать, где поселиться, отец заводил с ними разговор о Гедере. Он знал, что те из них, с кем он был хорошо знаком и кто не рвался поселяться в городе, искали место, где они будут в безопасности и покое, место, в котором они смогут избавиться от того, что ранее они называли «своей слепотой», место, где они станут пионерами, о которых читали в учебниках на иврите до эмиграции из Германии. Моше вез их на экскурсию по Гедере.

Франц Штясны и его жена Кейта, владевшие в Германии большим текстильным предприятием, в Эрец Исраэль решили стать крестьянами. С ними приехал закадычный друг моего отца Герман Рейтлер, знаменитый педиатр из Берлина. И он решил поселиться в Гедере и работать детским врачом в мошаве и окружающих арабских деревнях. Я помню, как мы ходили к нему пить кофе, а они с отцом играли на гитарах и пели песни.

С ними приехали еще несколько семей, одна из которых – семья Ойлау. Господин Ойлау всегда носил под рубашкой пистолет – на случай победы немцев при Эль-Аламейне. Были еще семьи, фамилии которых я, к сожалению, уже не помню. С отцом они обошли прилегающие территории и нашли место для постройки домов, недалеко от мошавы, за гумном. Это были семьи с детьми, чьи немецкие имена они изменили, приехав в Палестину.

Так на окраине старой мошавы, дома которой были построены из камня и известняка, появились современные. Йеким привезли с собой немало вещей, поэтому в новых домах можно было увидеть пианино, например, у Штясных, которые создали чудесный дом, а также хрустальные люстры, прекрасную мебель, а на стенах – картины Нольде и Макса Либермана. У Штясных даже был рисунок Рубенса, который позднее экспонировался в Музее Тель-Авива. Музей был создан моим отцом вместе с Дизенгофом. Когда отец был вынужден уйти с директорства, Франц и Кейта забрали рисунок назад, чтобы новый директор не имел возможности наслаждаться самой дорогой картиной, которая когда-либо была в Палестине, и как своего рода месть продали ее Германии.

Переселенцы также привезли с собой детские игры, которых мы в жизни не видели. Их дети носили штаны на кожаных помочах, которые казались нам как с луны.

Семья Штясных преуспевала: Франц выращивал пшеницу и позднее основал компанию по улучшению сортности пшеницы, а зерно начал продавать в другие страны. Вся немецкая колония успешно развивалась. Новые крестьяне, члены некогда состоятельных германских семей, тяжело работали, в том числе в коровниках. Кейта собирала яйца из-под куриц, кормила их и ухаживала за коровами. Миндальные деревья росли и распространяли приятный запах.

Петер занимался улучшением породы коров, для чего выписал из Голландии ценных быков. Надои молока увеличивались. Многие обрабатывали землю, сеяли пшеницу и ячмень.

Герман построил дом рядом с участком Франца и открыл отличную поликлинику с приборами и аппаратами, каких мы прежде не видели ни у одного врача. Он постоянно рассказывал мне одну и ту же шутку:

– Скелет приходит к врачу. «Уже ходим?» – спрашивает тот.

Когда Герман приехал к нам в Тель-Авив из Хайфы, мне было четыре года, я, тяжело больной, лежал в постели и доходил… Самая авторитетная в городе педиатр доктор Фабрикант, жившая на улице Буграшова и некогда учившая мою маму, сообщила, что я умираю. Мне было так плохо оттого, что я наелся помидоров, винограда и запил все это водой. Мама уложила меня в постель в темной комнате, закрыла окна и молилась, хотя не знала кому.

Меня спас Герман. Он пришел в наш дом на улице Менделе возле моря (на этом месте сейчас стоит гостиница «Дан»), увидел, что я дохожу, осмотрел меня. Затем он заставил маму открыть окна, выходившие на море, и спросил, есть ли в Палестине апельсины. Мама улыбнулась, ответила, что апельсины есть. Герман попросил ее выжать апельсинового сока, которым он напоил меня под ворвавшимся в комнату морским ветром. Спустя час я был здоров. Так что не только отец был благодарен Герману за годы дружбы и преданности, но и я, хотя и не был настоящим йеке.

И так, всего лишь за несколько лет, в старой мошаве первой алии, мошаве сабров с танахическими именами Гидеонов, Ешаягу и Еровоамов, возник немецкий квартал Германа, Франца, Кейты и Ганса, с музыкой Баха и праздниками, отмечаемыми, словно в Берлине. А мы приезжали туда часто, как только могли. В дни противостояния в нас по дороге бросали камни, даже стреляли. Как-то из-за участившейся стрельбы по автобусам компании «Дром Егуда» я оставался там два месяца, учился в местной школе, а чтобы прятаться по ночам, мы расширили знаменитый колодец билуйцев.

«Немецкий квартал», как он назывался, был чудом Эрец Исраэль: соединение немецких земледельцев, музыки Моцарта, немецкой литературы, комбайны и арабские ослики – все стало единым целым. Коренные гедерцы, дети корифеев сионизма, Боазы и Итамары, стоявшие у истоков и говорившие на прекрасном иврите, вначале сторонились этих германцев, смеялись над йеким, которые в Палестине были словно англичане, прибывшие в Америку на «Мэйфлауэре». Коренные не понимали, что общего может быть у Баха и виноградников Эрец Йегуда. Однако со временем они влюбились в этих переселенцев, начали уважать их прилежность и знания, с которыми те прибыли. И хотя они не были земледельцами в Берлине или Мангейме, они умели учиться этому, а уж булочки, которые они выпекали, и еда, которую готовили, покоряли всех. И даже эта странная музыка, которую написал не Ханина Карчевски[1]. Эта мошава внутри мошавы просуществовала много лет. Немецкие хозяйства продолжали развиваться и процветать. У них было хорошо.

В Гедере тогда построили несколько пансионатов, главным образом для больных астмой. Йеким сажали сады, а вокруг своих домов – деревья и бугенвиллеи. Сочетание Иоганна Себастьяна Баха и осликов было уникальным. Йеким ездили на ослах, берлинские профессора покрикивали «Йалла!» и умело правили. «Немцы», как и ветераны мошавы, ходили в местную «царханию» за покупками, но в чем-то они все-таки не смыкались с коренными гедерцами. Йеким были людьми в себе. Они привезли с собой свою Германию и, хотя начали говорить на иврите и даже по-арабски, немецкий оставался не только языком их души, но и их личной территорией.

Они любили этот язык, который у них фактически отобрали, они стали меньше говорить о Германии и только продолжали видеть ее во сне. Я даже сказал им тогда, что им, наверное, хочется приехать в наш тель-авивский дом напротив моря, чтобы уплыть в свой Берлин. Один из них, умный, как и большинство йеким, но лишенный чувства юмора, ответил мне, что в Берлине нет моря…

Мой отец был директором музея Тель-Авива и в 1934 году начал проводить там концерты камерной музыки. Тогда в Палестину приезжало много музыкантов из Европы, особенно из Германии. Появлялись первые скрипки из лучших европейских оркестров. Отец организовывал из них трио, квартеты и секстеты. В маленьком Тель-Авиве это было чудесное время – у живших в городе йеким было куда пойти на исходе шабата, а старый музей превращался в светскую синагогу для немецких евреев. Даже в августовскую жару они приходили туда наряженные, как в Берлине. Приезжали и йеким из Гедеры. Эти концерты были для них как посиделки членов племени вокруг костра. На бульваре Ротшильда возле Музея они разговаривали по-немецки, мечтали по-немецки, касались друг друга, улыбались. Им было хорошо там, и это место сделалось своего рода центром жизни для них.

Я помню, что когда был восьми, девяти и десяти лет, часто у входа, возле картины Готтлиба «Молитва Судного дня»[2] продавал по два миля программки, которые отец печатал, а потом переплел. Он долго сидел с переплетчиком, пока они не сделали красивую брошюру. Несколько экземпляров до сих пор хранятся у меня дома.

Им было нелегко, однако они погрузились в свой образ жизни беженцев и видели в нем некое наказание за прежнее заблуждение о Германии как родине. В их сдержанном и педантичном образе жизни, в их домах была определенная красота. Гранмути[3] Штясны готовила блюда, которые мне очень нравились. Они делали собственное мороженое, а со временем сменили осликов на автомобили. Йеким жили там долго и внесли значительный вклад в развитие региона, сельское хозяйство и промышленность. Упомянутый Герман Райтлер работал до последнего дня, лечил детей бедуинов.

Йеким наполнили мое детство. Отличное от того, что было у меня в Тель-Авиве, отличное от молодежных движений. Страна создавалась для меня, как и для них.

Они жили долго, но все умерли. Так это в жизни: в конце концов все умирают, даже такие замечательные люди, как они. Я любил их.

Перевел Александр Крюков

[1] Х. Карчевски (1877-1925/26) – еврейский композитор и педагог музыки, основоположник израильской национальной песни и музыкального образования в Палестине.

[2] Известная картина польско-еврейского художника Маурицио Готтлиба (1858-1879) «Евреи молятся в синагоге в Йом Кипур», написанная в 1878 году. Она и сегодня экспонируется в Тель-Авивском музее изобразительных искусств. Очень хороша. – А.К.

[3] Бабушка (нем.). Правильнее – гросмутти.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *