64(32) Даниэль Клугер

Парижский исполнитель

 Из рукописи, написанной, но почему-то не отправленной Петром Ивановичем Липранди, статским советником, чиновником Министерства Внутренних Дел по особым поручениям, его молодому другу, поэту Александру Н.к.ш.п. Вместе с тетрадью в старой сумке хранились две книги: одна на французском языке, вторая – на немецком. На титульных листах обеих книг каллиграфическим почерком было указано «Ex libris Ludovicus Capeto» и «Ex libris Petrus Liprandi»[1], первая надпись – чёрной тушью, вторая – красными чернилами. Ниже стояла синяя круглая печать с двуглавым орлом в середине. Надпись по кругу печати гласила: «Министерство Внутренних Дел Российской Империи». На семнадцатой странице в каждой книге – штамп: «Библиотека города Скотопригоньевска Карамазовского уезда Фёдоровской губернии».

1.

«Генваря 16-го Дня лета 18…, Скотопригоньевск.

Здравствуй, душа моя, друг мой любезный, Александр-царевич!

Обещал я тебе рассказать историю моих похождений французских, да всё откладывал в долгий ящик. Лишь вот сейчас собрался с духом, победил свою лень и сел за бюро. Дождь со снегом стучит в окно, солнца уж шестой день в небе не видно – чем и заниматься нынче в этаком захолустье, кроме как письмом к любезному другу? Вот и решил я исполнить обещание. Надеюсь заслужить твоё прощение, по всегдашней твоей снисходительности.

Как ты, верно, знаешь, после отчаянных ста дней Бонапарта, когда он едва не воцарился вновь во Франции, войска наши, а равно Австрийские и Прусские, расположились среди французов надолго. И так уж вышло, что был я причислен к штабу корпуса, стоявшего в Лотарингии, точнее – в Мобёже. А числился я по квартирмейстерской службе. Именно это и стало причиною всех дальнейших событий, кои намереваюсь я тебе описать.

Командовал нашим корпусом небезызвестный и тебе лично генерал-лейтенант граф Семен Михайлович Горобцов, уже тогда слывший в армии большим англоманом, а начальником штаба, сиречь моим прямым начальником – генерал-майор граф Михайла Феодорович Коршунов. Оба они во множестве придумывали всяческие новшества – например, во всех батальонах ввели ланкастерские школы для нижних чинов. Иные офицеры наши над тем меж собою посмеивались (признаться, тогда и мне сие казалось чрезмерным; не то нынче), однако же, выполняли все указания генералов наших бравых и мудрых с надлежащими стараниями. И я, конечно же, старался, ибо по службе своей квартирмейстерской во всяких таких предприятиях непременно участвовал. Да и симпатичны были мне оба их сиятельства, не скрою.

Видать, поэтому и следующее новшество, придуманное нашими генералами, выпало совершить именно твоему покорному слуге.

Суть сего новшества была в следующем.

Однажды, в середине октября 1816 году, а точнее – дня шестнадцатого, – ни свет ни заря вызвал меня к себе генерал Коршунов – едва лишь я успел позавтракать.

Я тотчас поторопился в штаб. Пришед к генералу, нашёл я в комнате не только начальника штаба, но и командира корпуса, коим, как я уже писал, был граф Семён Михайлович Горобцов. И разговор у нас состоялся весьма неожиданный и примечательный. Тогда я и не думал, что он изменит всю мою дальнейшую жизнь. Но стало всё именно так – тот разговор изменил мою жизнь весьма круто. Скажу тебе, что, не будь его, может, и с тобою не встретились мы и не сошлись бы так в дружбе.

Как сейчас помню: генерал Коршунов сидел за письменным столом, погружённый в чтение каких-то бумаг; генерал же Горобцов стоял у окна, заложивши руки за спину и несколько вздёрнув голову вверх, так что взгляд его словно бы скользил поверх голов входящих.

Когда я вошёл и представился, Коршунов оторвался от чтения бумаг, а Горобцов ответил лёгким наклоном головы, после чего вновь устремил взгляд свой вверх.

«Здравствуй, брат, хотим дать тебе особое поручение. Ты, я чай, знаешь, что в округе нашей множество воровства происходит, и всё больше оказываются наши солдаты и офицеры втянутыми в ссоры, споры, порой и до смертоубийства дело доходит», – сказал Коршунов.

«Знаю, ваше превосходительство, – ответил я, ибо и правда, знал. Не далее как третьего дня одного из наших егерей до смерти забили какие-то проходимцы в трактире. Да и ранее всякое случалось – и кражи, и стрельба, и драки – много всего, это верно. – Смертоубийство тоже бывает, правду говорите, но только чаще – драки да кражи. Ну, и девок местных иной раз портят, не без того. Но такое как раз редко, тут хватает и баб вольного нрава, courtisanes, так сказать».

«И кто зачинщики всех этих безобразий? Драк, краж, смертоубийств? Порчу девок пока оставим».

«Чаще – французы, – твёрдо ответил я. – Они, местные».

Тут начальники мои переглянулись; Коршунов нахмурился, а Горобцов едва заметно кивнул. Стоял корпусной командир по-прежнему у окна, предоставив начальнику штаба задавать вопросы и вообще – вести разговор, но слушал он мои ответы внимательно, что заметно было по слабым движениям бровей.

Заметив на лицах обоих некоторое недоверие к моим словам, я тотчас поторопился сказанное пояснить, поведав о жестоком убийстве трёх наших солдат французскими таможенниками. Убийство это случилось совсем недавно и вызвало в корпусе вполне понятное брожение и ропот. Тем более что королевский прокурор Авена – Овина, как называли город русские, – приказал убийц-таможенников отпустить до суда, и один из них тут же сбежал.

Я пояснил командирам моим, со вниманием меня слушавшим, также и то, что с французскими таможенниками вообще дело обстоит хуже всего, ибо они, в отличие от прочих обывателей, по закону вооружены не хуже военных, и при том ненавидят наших солдат искренне и глубоко. Потому эти canailles только и ждут затеять с русскими настоящее сражение и с наслаждением пострелять в победителей обожаемого своего императора, высланного за тридевять земель на остров Святой Елены, удовлетворяя тем месть своим врагам – русским, прусским, австриякам и прочим. Ненависть местных как раз и питало униженное чувство гордости и природное французское высокомерие, orgueil blessé[2] – ну, как же, совсем недавно еще диктовали волю свою всей Европе! И вдруг – barbares russes, les Asiatiques, Cochons allemands, lâches Autrichiens[3] свободно распоряжаются, будто у себя дома, а недавние победители принуждены слушать и молча кланяться. Не то, чтобы картина сия соответствовала действительности, нет, но таковой была она в представлении многих тогдашних французов.

Впрочем, сколько слышал я, всех других, всех этих Cochons allemands, lâches Autrichiens французские храбрецы старались не задевать, опасаясь серьёзного ответа. Ненависть свою и жажду мести сосредоточили они на русских азиатах, видя беспечность и, в общем-то, незлобивость наших солдат.

Далее рассказал я, как довелось мне неоднократно вмешиваться в перестрелки между платовскими казаками и мобёжскими таможенниками, при каждом удобном случае задиравшимися с казаками, а после первыми же открывавшими пальбу из ружей и пистолетов. В одной такой стычке я даже получил рану – пустяковую, впрочем, царапину правой ладони.

Слушали меня, как я уже отметил, со всяческим вниманием, при том Коршунов по мере рассказа моего делал заметки на клочке бумаги. Горобцов, наконец, оставил свой пост у окна, подошел к Коршунову и положил руку ему на плечо. Коршунов тотчас перестал писать. Горобцов же сказал – звучным своим, истинно генеральским голосом:

«Липранди, друг мой, мы с графом тут узнали давеча, что будто ты весьма остроумно утишил одно дело недавнее, между местным трактирщиком и нашим унтером из гренадеров. Ну-ка, брат, поведай нам, как оно там произошло вправду, что за дело было, да как ты его, это дело, разобрал».

Сказанное было чистой правдой. Само дело, впрочем, казалось мне тогда – да и сейчас кажется – пустяковым, вполне обыкновенным для Мобёжа. Однако именно оно полностью перевернуло мою жизнь.

Но вновь я забегаю вперёд, уж ты прости, душа моя. Для начала – что ж это за дело, что за история приключилась промеж трактирщиком местным Жаком Кадруссом и нашим гренадерским унтер-офицером Петром Каратаевым.

Третьего дня пришёл в штаб к нам означенный выше Кадрусс, а с ним известный мобёжский стряпчий месье Вильфор, и подали они жалобу на того самого унтера Каратаева. Дескать, Кадрусс ночью проснулся оттого, что, мол, лошади его в конюшне беспокоятся. И пошел он, с лампою зажжённою, проверить, что там да как приключилось. И только вышел, как выбежал навстречу ему страшнеющий русский солдат, с ружьем наперевес, да как закричит: «Donne moi de l’argent![4]»

Смешно, конечно, выглядит сия картина, однако нижние чины наши изрядно нахватались французской речи, так что удивительного в том ничего не было. А после, поведал нам трактирщик, тот русский прямо в него, месье Кадрусса, выстрелил. Но, по счастью, не попал, пуля в стене застряла. И сказали мне эти господа, то бишь, Кадрусс и Вильфор, что сей же час могут предъявить мне означенную пулю, а ежели я соблаговолю пойти с ними, то и след в стене дома они мне тоже немедленно предъявят.

Пошел я с ними – сначала к казарме, где он указал как на преступника именно на унтера Каратаева, который накануне пил в его трактире в обществе ещё четверых солдат, коих господин Кадрусс тоже указал – из числа заступавших в караул.

После повёл он нас, уже вместе и с Каратаевым, к стене, где обнаружилось отверстие от пули.

Я всё тщательно проверил – и сумел убедить стряпчего в том, что никак гренадерский унтер наш Каратаев не мог быть тем человеком, который напал на несчастного трактирщика. И вообще – никто на этого плута не нападал, а в стену он сам же и выстрелил, из своего охотничьего ружья.

Ты, конечно, спросишь, как же мне удалось убедить месье Вильфора. Вот и генералы мои, едва я всё изложил, задали мне такой же вопрос – как же это я, какими словами сумел убедить французов в неправоте их. А дело-то было простое. Я, когда пошли мы к месту преступления, велел нести ружьё каратаевское. И, рассмотрев внимательно след от ночного выстрела, зарядил ружьё, да с того же места, с которого несостоявшийся убийца якобы стрелял по несчастному Кадруссу, выстрелил в ту же стену. После послал принести охотничье ружьё, которое на стене в трактире висит, на видном месте. Трактирщик-то, как всякий француз, хвастливый малый был, всем показывал висевшее у него над стойкой роскошное охотничье ружьё. Из ружья того он будто бы добыл красавца-оленя, голова которого украшала другую стенку. Ну, вот. Зарядили охотничье ружьё, дал я его одному местному, тот и выстрелил. И попал, продырявил стену аккурат в двух пядях от следа первого выстрела. Так и вышло, словно по линеечке – три следа, один за другим. И все поняли, что ночью стрелял не унтер русский, а вовсе француз, стало быть, трактирщик лгал. Потому как первый след и третий были похожи как братья, а второй отличался очень. А догадался я обо всём до проверки – потому как спутать след от ружья и след от штуцера никак невозможно. Тут ведь и глубина будет разная, и форма следа отличается. А унтера наши гренадерские все были вооружены как раз штуцерами, с нарезкой. А рядовые – гладкими ружьями. Француз того не знал и обвинил нашего унтера в нападении. Знал бы – подобрал другого виновника. Но – обмишулился.

После он признался, что с Каратаевым в тот вечер поругался. Унтер его в плутнях уличил. Трактирщик, le scélérat[5], думая, что пьяны русские, подсунул им дешёвое вино, а взять хотел, как за дорогое. До драки дело дошло. Куда там хлипкому Кадруссу до нашего Каратаева? Унтер наш, хоть и мирный был, говорят, мухи не обидит, а только кулак у него был с голову пятилетнего мальца. А Кадрусс, чёрная его душа, решил выставить нашего Каратаева разбойником.

Услыхав от меня, как дело обстояло, и тотчас поверив моим доводам, месье Вильфор сделался страшно зол на трактирщика, прогнал его прочь с глаз, а мне в сердцах поведал, что у canaille таилась и другая обида на Каратаева – тот, говорят, дочку трактирщика обрюхатил. Что правда в том, а что нет – поди знай. Да и неважно это было для меня. Важно, что не дал я нашего унтера, невинного в разбое, на расправу французским крючкотворам. Слышал я, что перед самым возвращением корпуса нашего в Отечество бравый наш унтер Петр Каратаев дезертировал, женился на дочке трактирщика и живет ныне в Лионе, отменно припеваючи. Зовут его ныне monsieur Pierre Carte, держит, на манер своего тестя, трактир, словом – заправский француз. Забавно, верно? Впрочем, тут я ему не судья, тут судья ему Бог. Что говорить, ведь и мой дед некогда сбежал из владений испанского короля, опасаясь святых палачей. Помню, я тебе рассказывал, что по рождению дед мой, не то прадед, был иудеем. После крестился, но жить под неусыпным оком кафолической инквизиции опасался весьма, сбежал в Пьемонт, где и родил благополучно и деда моего, и отца. А уж отец в благословенных русских землях из кафолика Хуана Антонио перекрестился в православного Ивана Антоновича, чему я несказанно рад.

Что же до monsieur Pierre Carte, то скажу лишь – не один он из наших нижних чинов, серой и безропотной, молчаливой и героической нашей скотинки, пустился в бега и остался в неприятельской стране. Да ты вспомни сам, что в царевом манифесте было сказано: «Крестьяне, верный наш народ, да получат мзду свою от Бога». Вот они, солдатики, и решили, мол, на Бога надейся, а сам не плошай.

Впрочем, оставим эти рассуждения для другого времени и других оказий. Может, ещё напишу тебе об иных, весьма примечательных и даже поучительных историях, случавшихся с ними (таковых собрал я немало), но про то – в другой раз.

Словом, поведал я генералам моим о деле унтера-гренадера Каратаева во всех подробностях, чем привёл их в весёлое настроение. Отсмеявшись же, сказал мне его превосходительство генерал-майор Коршунов:

«Молодец, брат, глаз у тебя острый, да и ум тоже. Давно мы с графом Горобцовым это за тобою заметили. Потому и решили особое поручение дать тебе, а не кому другому. Вот, читай!» – и протянул он мне лист бумаги, лежавший перед ним, в стопе прочих казённых бумаг.

Как чувствовал я, что ничем хорошим не закончится для меня ранний утренний вызов по начальству!

В бумаге той, в приказе по Корпусу, было несколько параграфов, кои пробежал я быстро глазами, пока не дошел до параграфа одиннадцатого. А там значилось следующее:

«§11. Назначить подполковника Петра Иванова Липранди генерал-гевальдигером[6] Корпуса с производством его в чин полковника. Оному Липранди П.И. нынче же выехать в Париж, дабы вступить в сношение с начальниками парижской тайной полиции и по всем вопросам сыска иметь с ними подробные обсуждения и совещания».

Сказать, что этот параграф приказа меня поразил, значило – ничего не сказать, как ты, наверное, понимаешь, душа моя. Да и любого бы поразил такой приказ, разом превращавший меня из боевого офицера в главного полицейского шпиона, поскольку генерал-гевальдигером, как ты, я чай, знаешь, в армии называют начальника полицейских. Правда, должность сия имела место лишь при армейских штабах, но никак не при корпусных. Однако, по-видимому, частые проблемы уголовного характера, имевшие место в расположении нашего корпуса, вынудили начальство принять такое необычное решение. Хорошо, но почему я? Доносить начальству о провинившихся товарищах по службе? Наказывать подгулявших солдат? Вмешиваться в дуэли и запрещать их – мне, записному дуэлисту, даже «бретёру», как говорили обо мне не только в армии, но и в свете, за что уважал меня даже безумный граф Толстой, да и покойный ёра-забияка Бурцев тоже?! После прогремевшей, чёрт возьми, на всю Европу дуэли с шведским бароном Бёмом? Тысяча чертей, брат мой, тысяча чертей во главе с папою римскою! Поверь, тут нет хвастовства, тут суть недоумения моего, вполне на тот момент объяснимого.

Только этого мне недоставало, чтобы испортить и жизнь, и карьеру, и репутацию. Словно угадав мои мысли, Коршунов сказал:

«На то, чтобы наказывать пьяниц да дезертиров, бретёров да нечистых на руку картёжников, у нас есть дежурные профосы, они справятся. Кого нужно, поймают, кого нужно – и выпорют, дурное дело нехитрое. Ты же, брат, нужен будешь для более серьёзных дел. Куда как более серьёзных. Отказа твоего не примем, так что – ступай, готовься».

Ничего, кроме как щёлкнуть каблуками, мне не оставалось. Что я и сделал, ругаясь про себя последними словами.

Однако, собравшись уже уходить, был я остановлен генералом Горобцовым.

«Не спеши, полковник, – сказал он, назвав меня уже новым чином. – Не спеши. Первое поручение тебе будет прямо сейчас».

Я подумал было с отчаянием, что пошлют меня немедленно по трактирам и прочим заведениям – вытаскивать оттуда подгулявших солдат и унтеров, а то и чего похуже – к местным судейским, улаживать дела с покражами и драками.

Но нет.

Генерал Коршунов сказал:

«Ты, брат, поедешь в Париж, завтра же. Один день тебе на сборы. Поезжай дилижансом, мундир не надевай, статский сюртук, я чай, у тебя есть. В Париже явишься к княгине Екатерине Павловне Богратуни и подашь ей вот это письмо. Её светлость держит салон, в салоне её регулярно бывает сам Франсуа Видок. Слыхал о таком?»

«Слыхал, – ответил я, удивляясь всё больше и больше. – Кто ж о нём не слыхал? Король шпионов, говорят. Как не слыхать, ваше высокородие».

«Вот и славно. Письмом этим прошу я княгиню, чтобы представила она тебя этому королю шпионов. Не думаю, что она откажет мне в такой просьбе, по старой дружбе. Видок же тебе нужен, потому как он полицейское дело знает как никто во всей Франции. А значит, и во всей Европе. Слышал я, что в вылавливании преступников в Париже совершил он истинное чудо, и улицы парижские при нём стали безопасными ночью, как и днём».

Я особо не интересовался ни Видоком, ни парижскими улицами, а уж тамошними ворами и душегубами – тем более. Поэтому слушал я моего начальника с чувством, близким к полному изумлению. Он же продолжал, как ни в чём не бывало:

«Княгинюшка, добрая душа, я чай, поможет тебе снять квартиру в удобном месте, о чём я также её прошу в письме. Ежели она предложит тебе комнату в своём доме – откажись, лучше тебе жить отдельно, самому, без пригляда чьёго бы то ни было. Деньги тебе выписаны из корпусной казны, на всё хватит. Понятно?»

Поверь, душа моя, ничуть не было мне понятно, однако же ответил я, что, мол, да, понятно всё, только непонятно, зачем всё это, и что я должен делать со всеми этими знакомствами.

«А затем, брат, что с рекомендацией светлейшей княгини Видок тебя примет как нельзя лучше, ибо они – сердечные друзья, о чём тебе, впрочем, особо распространяться не следует. Хотя, думаю, это ни для кого не секрет. Вот так. И ты, полковник Липранди, будешь у сего знатока учиться всему, чему он соизволит тебя научить. Будешь изучать у него police scientifique, науку полицейскую. А вернувшись к нам – может, через месяц, а может, и поболе, времени возьмёшь столько, сколько надобно будет. Так вот, когда вернёшься в Мобёж, построишь у нас при штабе такую сыскную службу, чтоб была она не хуже, чем парижская, месье Видоком придуманная. Теперь понятно – зачем?»

«Так точно», – ответил я, с трудом справляясь с растерянностью.

«Теперь ступай, готовься, а завтра – в дорогу. Дилижанс выходит рано, смотри, не проспи, знаю я вас, молодых», – сказал Коршунов, усмехаясь. Уж не знаю, чему усмешка его относилась – к молодым привычкам, или же к тому, что был я вовсе сбит с толку.

Теперь, душа моя, ты понимаешь, почему, рассказывая о пустячной истории трактирщика Кадрусса и гренадера Каратаева, назвал я её причиной крутого поворота в моей жизни. Ведь ежели б не решил я тогда загадку и дал бы арестовать невинного унтера, так, может, и не отправили бы меня мои генералы в Париж. А в Париже, брат, такие со мною дела приключились, что только держись.

Словом, как только они отпустили меня, так и пошёл я, только что не качаясь, будто захмелевший ямщик. Шёл, не видя ничего и никого вокруг, только и пытаясь привести в порядок мысли, возникшие после неожиданного и, как по мне, весьма странного приказания.

Голова моя шла кругом. Правда, зайти в корпусную кассу за деньгами я не забыл и денег получил – франками, полновесной монетой и ассигнациями. По моим расчётам, денег должно было хватить и на два, и даже на три месяца. На следующий день, раным-ранешенько я выехал в Париж, на дилижансе, в обществе семи мобёжских обывателей. В кармане я имел письмо к княгине от генерала графа Коршунова, да porte monnaie с тысячей франков, выданных мне в корпусной кассе.

2.

Кто не ездил в почтовом дилижансе по французским дорогам, тот и представить себе не может, что есть нынешняя Франция. Представления о стране не могут дать поездки верхом, а уж военные марши и подавно. Только вот так, в статском сюртуке, чувствуя себя обывателем мобёжским, парижским, лионским – не суть, но – обывателем. Понравилось ли мне это? Да. Могу сравнить с нашими, российскими. И, увы – не в пользу родных.

Путь из Мобёжа в Париж составляет почти шестьдесят льё, то есть, ежели на версты считать – то все двести пятьдесят будет, а то и поболе.

Выехали мы в полдень, так что добрались до французской столицы на следующий день, затемно, часу в восьмом пополудни. Когда же приехал я в предместье Saint-Honoré, где проживала княгиня, было и вовсе около девяти. Право, испытывал я некоторую робость от того, что приходилось нанести визит столь поздно. Да и дорожное платье после долгого пребывания в дилижансе не располагало к первому визиту. Я ведь и спал, не снимая сюртука, ибо почтовый дилижанс привычку останавливаться имеет только для смены лошадей. Так что не сразу решился постучать в дверь двухэтажного особняка на rue Royal Saint-Honoré[7]. Но окна все были ярко освещены, к входу то и дело подъезжали экипажи, и я, махнув рукой на собственные сомнения, взбежал по ступеням парадного крыльца. Передав лакею дорожную мою поклажу и вручив ему для княгини письмо от графа Коршунова, я велел доложить обо мне. Сам же остался ждать в передней, скромно пристроившись в углу, чтобы не попадаться на глаза гостям сиятельной особы.

Пока хозяйке докладывали о моем явлении, я вспоминал, что же известно мне о княгине Богратуни. Муж её, прославленный генерал Иван Петрович Богратуни, погиб на поле Бородинском от смертельного ранения, причинённого ему французским ядром в самом начале сражения. Так сложилось, что, среди прочих, очевидцами гибели князя Богратуни стали мы с Феденькой Толстым. Вдова генерала, Екатерина Павловна, задолго до вторжения Бонапарта, оставила Россию и устремилась в Европу, и в то время как несчастный супруг её Иван Петрович умирал от раздробления правого бедра французским ядром, Екатерина Павловна безмятежно обитала в Париже. И окружали её такие же французы, как те, которых с трудом и отчаянием отбивали солдаты её несчастного мужа.

Не изменилась её жизнь и с приходом в Париж союзников, низложением и ссылками Бонапарта, обеими – и на Эльбу, и на Святую Елену. Княгиня Богратуни, сия безутешная вдова нашего доблестного героя Двенадцатого года, продолжала вести существование вполне беспорядочное и светское. Всякий, кто желал быть принятым в высшем свете французской столицы, непременно появлялся в салоне княгини; она же была не весьма строга к выбору гостей, так что иной раз можно было встретить у неё личностей, коих в других домах не привечали и далее передней не пускали.

Ждать мне пришлось что-то около получаса. Зато терпение мое вознаграждено было сполна, когда в передней появилась сама госпожа Богратуни, в сопровождении лакея.

Это была наша первая встреча. Как я уже писал, слышал я о княгине много интересного, но собственными глазами ни разу не видел. Зрелище сие оказалось весьма поучительным, как ни странно такое звучит, когда речь идет о светской красавице. Была она в то время не первой молодости – что-то около тридцати пяти лет, – но при том столь привлекательна, что у меня, при этой первой встрече, захватило дух. Золотистые локоны тщательно завитых волос обрамляли свежее алебастровое личико с правильными чертами; меж розовых чувственных губок, когда княгиня улыбалась, выглядывали жемчужные зубки. Прибавь к тому тонкую талию, пышную, едва прикрытую кружевом грудь, блеск глаз, – и весь туалет, призванный pas tant à cacher qu’à révéler, не столько скрыть, сколько раскрыть. Я полагаю, перед твоими глазами уже возник чудный образ. И ты, несомненно, поймёшь, почему княгиню в свете называли le bel Chatte nu[8].

Приняла она меня сердечно, немедленно окрестив отчего-то виконтом (le vicomte), сказала, что письмо графа еще не прочитала, но сие неважно, ибо рекомендациям monsieur le compte Korshunov[9] доверяет немедленно и без всякого прочтения. Сказав так, она протянула мне руку для поцелуя, после чего, легонько взяв меня под локоть, она уверенно повела меня в салон.

Тут уже было полно гостей, сверкавших туалетами и драгоценностями, не только и не столько наших соотечественников, сколько парижских messieurs et dames[10]. Я подметил несколько кружков, на которые распадалось изысканное общество; один из таких кружков образовался вокруг господина лет сорока – сорока пяти, весьма примечательной наружности. Был он среднего роста и весьма широкоплеч, отчего казался ниже, чем на самом деле. Брусничный фрак его столь плотно облегал фигуру, что становились заметны мощные мускулы рук и широкая, развитая грудь.

Каштановые волосы, лежавшие на голове непокорной пышной гривой, и густые бакенбарды, спускавшиеся по щекам почти к подбородку, слегка отливали в рыжину. И столь же рыжими были пучки волос на коротких пальцах и на тыльных сторонах широких ладоней.

Ещё примечательнее, чем фигура, было умное лицо его – с упрямым волевым подбородком, изборожденное ранними морщинами. Он часто улыбался, при этом светло-голубые глаза его ничуть не теплели, оставались холодными и серьёзными.

Остановившаяся рядом со мною княгиня шепнула мне:

«Mon cher, я сей же миг вас представлю, – и, подведя меня ближе, сказала примечательному господину: – Позвольте вам представить, Франсуа! Мой соотечественник и друг, виконт Липранди, прошу любить и жаловать. Я же вас оставлю и вернусь к обязанностям хозяйки».

Франсуа, с приветливой улыбкой, протянул крепкую руку для рукопожатия.

«Меня зовут Видок, – сказал он низким приятным голосом. – Надеюсь, имя моё вас не испугает. Я очень рад быть вам полезен, господин Липранди. Друзья моих друзей – мои друзья».

Я ответил ему в тон, что, мол, нет, нисколько его имя меня не испугает, а даже напротив – я мечтал с ним встретиться и у него кое-чему поучиться.

После этих слов парижский «король шпионов» разом подобрался весь, а взгляд его стал очень острым и подозрительным. При том улыбка его ничуть не изменилась. Он в изысканных словах извинился перед окружавшими его гостями княгини, которым только что рассказывал нечто увлекательное, после чего взял меня под руку. По его предложению, мы прошли в курительную комнату, где не было никого, кроме лакея в ливрее. Лакей, впрочем, по знаку Видока, тотчас удалился.

Указав на кресло за курительным столиком, Видок дождался, пока я сел, и сел напротив. Он пододвинул мне ящичек с сигарами, я послушно взял одну, хоть и предпочитаю сигарам и нюхательному табаку – хороший чубук.

«И что же вас привело в Париж? – спросил король шпионов, с удовольствием обоняя сигарный аромат. – От Мобёжа путь неблизкий, а вы сразу же направились к нашей очаровательной хозяйке, – и на невысказанный вопрос пояснил: – Да-да, я знаю, что русский штаб находится в Мобёже, а ваше платье несет на себе явные следы долгой дороги. Простите мне некоторую бесцеремонность, но моя профессия обязывает быть внимательным к мелочам. Итак, друг мой, чем же именно я могу быть вам полезен? Говорите смело, друзья княгини – мои друзья».

Я не видел причины тянуть или скрывать что-либо, потому подробнейшим образом объяснил ему причины моего появления в Париже вообще и у княгини Богратуни в частности.

Видимо, ему понравилось то, какой известностью он пользуется не только среди соотечественников, но и среди победителей из далёкой России.

«Конечно, я помогу вам, – легко ответил он. – Вот, хоть завтра можем начать».

Далее m-r François Vidocq объяснил, что не реже одного раза в десять дней имеет обыкновение начинать дела с визита в какую-нибудь из парижских тюрем. К примеру, завтра, как раз в такой день, он намерен посетить печально прославленную тюрьму Консьержери. Делалось это, как он пояснил, для знакомства с преступниками, которые за десять дней успели пополнить собою отряд осуждённых воров и грабителей. Тебе может показаться странным, но меня неожиданно заинтересовало его приглашение – хотя никогда ранее я не интересовался узилищами, питая к этим мрачным сооружениям вполне естественное отвращение. Я ответил согласием и поблагодарил за предложение. После этого, узнав, что я еще не снял себе жильё, порекомендовал «Hôtel Henri», по его словам, находящийся неподалёку, здесь же, в предместье Saint-Honoré.

«Скажите хозяину, что вы мой гость», – любезно предложил он. Я поблагодарил. Он проводил меня в гостиную и откланялся.

Тем же вечером я получил комнату в рекомендованном месье Видоком отеле Анри. Действительно, когда я сослался на слова «короля шпионов», хозяин отеля, плутоватый малый с лицом хищного святоши, рассыпался в любезностях, предоставил мне лучший (по его словам) нумер и вообще – выказывал всяческое мне расположение (деланное), вперемешку со страхом (искренним). Ничего не скажу об отеле, кроме того, что имя своё он получил в честь веселого короля Генриха Наваррского – Анрио, как его тут называют все. Изображения сего короля в отеле я видел повсюду: в столовой – огромный живописный портрет, по-моему, недурной, а в комнатах – профильные гравюры, разной степени сходства. Они соседствовали с такими же изображениями нынешнего Людовика XVIII, выполненные с помощью модного ныне устройства, именуемого Physionotrace[11].

Утром, едва я успел привести себя в порядок и одеться, как m-r Vidocq уже появился в отеле. На сей раз был он одет более чем просто, в скромное платье буржуа, в плаще с пелериной и мягкой шляпе с широкими полями. Мы отправились в Консьержери в его коляске. Кучером был здоровенный малый с весьма зверским выражением лица, да ещё и с короткой дубинкой, привешенной к широкому кожаному кушаку. Трость, которую держал в руке мой новый знакомец, тоже больше походила не на непременную для франта вещь, а на оружие самозащиты – большая, явно увесистая, с круглым набалдашником и острым наконечником. Увидев снаряжение моего спутника и его лакея, я пожалел, что не взял с собою пары пистолетов, оставшихся в дорожном чемодане.

 По дороге в Консьержери мы почти не говорили, если не считать обмена обычных любезностей. В самой же тюрьме, где начальство встретило Видока, словно короля (меня, соответственно, словно королевскую свиту), мы сразу же прошли, в сопровождении supérieur[12], во внутренний двор, являющий собою род глубокого квадратного колодца, в который никогда не заглядывает солнце. Посередине сего колодца установлены были два крепких деревянных стула, на один из которых тотчас воссел Видок, а на второй, по его знаку, я. Supérieur встал позади нас и тотчас дал знак одному из стражников. Отворилась тяжёлая, обитая железом дверь, и в двор-колодец начали входить узники – в цепях, ручных и ножных.

Бог мой, никогда в жизни не видел я одновременно такое количество лиц, отмеченных печатями всех мыслимых пороков. Вышагивая по кругу мимо нас, они выкрикивали ругательства, адресованные Видоку, и грубые насмешки по моему поводу.

«Король сыщиков» словно не слышал их. Мне показалось, что в тот момент, когда разбойников вывели во двор, все члены его тела, кроме глаз, вдруг умерли. И лишь глаза, широко раскрывшиеся, обретшие настоящую глубину, даже бездонность, впитывали жадно черты преступников, медленно круживших по тюремному двору; звенели кандалы, звучала ругань и оскорбления, но Видок неподвижно сидел в центре и запоминал лица и фигуры заключённых.

На обратном пути Видок вдруг обратился ко мне с необычной просьбой.

«Месье Липранди, – сказал он, – не откажитесь меня проверить. Вспомните, будьте добры, некоторых из наших пациентов (я понял, что он имеет в виду заключённых) и задайте мне вопросы об их внешности. Вы же, разумеется, запомнили число преступников, ходивших по тюремному двору?»

Его вопрос меня смутил. Я даже не думал, что следовало посчитать число узников. Однако, заметив его лёгкий прищур, я понял, что Видок меня испытывает. Закрыв глаза, я постарался вызвать перед внутренним взглядом недавнюю картину вереницы постояльцев тюрьмы, в цепях шествовавших перед нами.

«Шестнадцать, – твёрдо ответил я. – Их было шестнадцать».

«Браво, – сказал Видок, улыбаясь. – Шестнадцать. Не знаю, угадали вы или запомнили, но всё в точку. А теперь, прошу – задавайте мне вопросы об их внешности».

«Шедший третьим», – сказал я наугад. Видок на минуту задумался, прижмурился и ответил:

«Росту метра шестьдесят шесть или семь сантиметров[13], волосы каштановые, густые, лицо округлое, справа на щеке крупная родинка с несколькими волосками, верхняя челюсть выпирает, верхняя губа нависает над нижней, под носом бородавка, подбородок узкий, с ямкой. Лет ему тридцать или тридцать два. На правой руке отсутствует безымянный палец».

Я был поражен.

«Далее», – потребовал король шпионов. Я поспешил продолжить:

«Предпоследний, пятнадцатый».

«Этого я знаю, – засмеялся Видок, – это Луи Томá по кличке Кошон. Большой мастер по взламыванию замков. Сам он из Лиона, приехал погулять по Парижу, но здесь сразу попался. Его сдали его же коллеги по ремеслу, парижские. Не любят конкурентов. Теперь ему предстоит либо отправиться на галеры, либо… – он сделал крохотную паузу и закончил: – Либо пойти ко мне на службу. И я думаю, он изберёт последнее».

Сказанное Франсуа Видоком поразило меня больше, чем отменная его память и острота зрения. Видок усмехнулся и пояснил, что все его сотрудники – бывшие преступники, вставшие на путь исправления и решившие бороться с бывшими собратьями по ремеслу. Сам Видок, оказывается, относился к таким же – по его словам, прозвище его, на прежней ниве, было не Король шпионов, а Король побегов, Roi d’évasion. Почетный титул сей, titre honorifique, он заслужил тем, что неоднократно бежал из узилищ, исправительных домов и даже с каторги, что полицейским чинам казалось совершенно невозможным.

Впрочем, подробности его жизни я узнал позднее – и то, как лихо он бежал из-под стражи, и то, как решил бросить преступный промысел, и то, как ему поначалу не доверяли начальники парижской полиции, коим предложил он свои услуги.

Да и позже, когда он собрал вокруг себя дюжину бывших воров и мошенников и принялся к очистке парижских улиц от таких же воров и мошенников, какими были сами в недавнем прошлом, немало довелось услыхать бывшему королю побегов. По его словам, всё это были наветы и клеветы, однако бороться с ними ему приходилось каждодневно.

Но избавился он сих клевет успешно и остроумно. На мой вопрос (мы уже сблизились к тому времени и были на дружеской ноге), как именно ему это удалось, Видок предложил обратить внимание на то, что все его люди на службу выходили в перчатках из грубой замши. По его словам, он предупредил всех, что каждый, кто выйдет на службу без перчаток, будет немедленно уволен без объяснений. Он пояснил, что все его помощники в прошлом успешно запускали руки в чужие карманы. Эти почтенные господа, даже если бы хотели, не могли заниматься кражами в перчатках.

В дальнейшем узнал я о нём немало. Узнал о его отчаянной храбрости и о том, что в прошлом, служа в армии, он числил за собою дуэли десятками, не только во Франции, но также в Бельгии и Пруссии. Чтобы вызвать его на откровенность я как раз и завёл разговор о дуэли и особенностях картелей.

Оказалось, он знал о моей дуэли с шведским бароном Бёмом и отозвался о ней и моём поведении в ней самым лестным образом.

И вот примерно во вторую, не то третью неделю пребывания моего в Париже и старательного ученичества у короля шпионов, с его участием сделал я одно знакомство, имевшее поистине роковые последствия.

3.

При очередной нашей встрече в префектуре «король шпионов» вдруг сказал мне:

«Друг мой, полагаю, вам стоит самому убедиться в тонкостях сыскного дела, и на хорошем примере; один из моих людей (и, замечу, добрых друзей) отправляется для решения весьма щекотливой загадки в провинцию, в город Виллаж-Блон, в десяти льё от Парижа. Он согласился взять вас с собою, дабы показать вам приёмы crimen investigationis[14]. Сразу скажу, между нами: согласие его далось нелегко. Мне пришлось его долго уговаривать, ибо он не любит свидетелей и помощников и предпочитает действовать в одиночку, по-волчьи. Я так и называю его – не в лицо, разумеется, только за глаза, Lupus. Вы даже не представляете себе, дорогой месье Липранди, как по-новому зазвучала старая латинская поговорка “Homo Homini Lupus Est”[15]. Есть во всём этом деле весьма пикантный момент, но о нём вам лучше узнать самому и несколько позже. Советую вам нынче же собраться в дорогу, потому что ваш Вергилий намерен выехать завтра поутру. Дорожный дилижанс отправляется на рассвете, прямо от префектуры. Надеюсь, в шесть часов завтра видеть вас здесь в полной готовности».

Разумеется, назавтра уже за полчаса до шести был я у префектуры. Вскоре появился и мой новый друг господин Видок. Сопровождал его мужчина высокого роста в скромном дорожном платье, с тяжёлой тростью в одной руке и большой сумкой в другой. Видимо, это и был месье Lupus, о коем давеча говорил мне господин Видок.

Должен признаться, он мне поначалу не понравился вовсе. Платье выглядело старомодным: тёмно-серые суконные панталоны, дорожные сапоги; коричневый сюртук с широкими лацканами; светло-серые воротнички и чёрный атласный галстух. Словом, выглядел бы он как среднего достатка буржуа, лавочник или стряпчий, если б не обладал весьма примечательной физиономией. Господин сей был бледен чрезвычайно, с очень светлыми, водянистыми глазами, припухлыми красноватыми веками. Веки были всегда полуопущены, словно не было ему сил их поднять. Светло-русые, чуть рыжеватые бакенбарды, спускавшиеся по щекам почти до самого подбородка, он расчёсывал тщательно – в отличие от волос на голове, оставленных в беспорядке. Лет ему, как мне поначалу показалось, было тридцать – тридцать пять. В дальнейшем оказалось, что я ошибся на добрый десяток, так что был сей господин уже вполне пожилым – при том, что физическая сила исходила от его плотной фигуры так же явственно, как и от моего недавнего знакомца Видока. И добро бы только сила, но нет, веяло от него еще и холодом каким-то, недобрым холодом. Хотя, возможно, чувствовалось это не столько от внешности, сколько от манеры обращения. А она была у него куда примечательнее, нежели физиономия.

Когда Видок меня представил, сей господин лишь чуть наклонил голову. Выражение его лица осталось неизменным, вернее же – неизменным было отсутствие всякого выражения.

«Можете меня звать капитан Анри, – сухо ответствовал он. – Это соответствует действительности. Я – капитан национальной гвардии, и зовут меня действительно Анри, сударь. Очень приятно познакомиться, Monsieur Pierre Le Prandi».

Вопреки сказанному, я ему, похоже, тоже не понравился. Поездка обещала быть нелёгкой уже с самого начала. Но я помнил, что капитан Анри, по словам господина Видока, направлялся в Виллаж-Блон «для решения весьма щекотливой загадки», и это меня интересовало куда больше, нежели отношения сего господина к моей скромной персоне.

Виллаж-Блон оказался весьма похож на уменьшенную копию Мобёжа. Точь-в-точь Мобёж, но раза в два-три меньше, словно игрушечных дел мастер развлёкся от души. Даже дома казались во столько же раз ниже, а улицы – ýже.

Впрочем, горожане отнюдь не казались мне карликами, напротив. Здесь мне стало понятно предупреждение генералов моих относительно статского платья. Едва приехав в город, я обнаружил на стенах в трёх, не то – четырёх местах наклеенные портреты Буонапарте и надписи «Vive l’empereur![16]». Думаю, портретов и надписей было больше, но жандармы местные их срывали – не очень, впрочем, тщательно. Во всяком случае, помимо трёх-четырёх портретов уцелевших, я обнаружил, вслед за тем, несколько частично сорванных, а заодно и небрежно сбитых помянутых надписей. Полагаю, жандармы пытались их соскрести саблями.

Понятно, что мундир победителя возбудил бы в здешних горожанах весьма сильные и неприятные чувства; меж тем, как я понял из слов Видока, дело, по коему спутник мой прибыл в провинцию, требовало от него и от меня скромности и малозаметности. Хотя, признаюсь, меня даже веселила мысль о моём появлении здесь в мундире русского полковника, в простреленной моей старой треуголке с плюмажем, с боевою саблею на боку. Думаю, мне бы довелось обменяться ударами не с одним виллаж-блонцем. А капитану Анри, хотел бы он того или нет, пришлось бы сыграть роль моего секунданта.

Но вернусь к моему рассказу.

Дорóгой мы едва ли перебросились парой слов. Капитан Анри был целиком погружён в какие-то свои бумаги; я же не хотел его отвлекать и большей частью глядел в окно на дорогу, благо место моё располагалось аккурат у окна. Соседями нашими по поездке были ещё двое господ-буржуа в скромных платьях и одна почтенная дама с явными признаками траура, кою указанные господа, как я понял, сопровождали. Дама уснула тотчас, едва мы тронулись, и громко прохрапела всю дорогу, к неудовольствию своих спутников – да и нашему тоже. Они, однако, не рискнули её беспокоить до самого Виллаж-Блона.

Я полагал, что мы остановимся в какой-то городской гостинице, но капитан Анри, оторвавшись от рассматривания бумаг, соизволил, наконец, меня заметить. Он сказал, почти не разжимая губ:

«Нас ожидают в доме здешнего врача, господина Флёри. Господин Флёри изволил выразить согласие приютить нас с вами в своём доме. По счастью, дом его достаточно велик. Кроме того, у меня есть к нему несколько вопросов».

«Это ваш знакомый?» – спросил я.

«Можно сказать, очень хороший знакомый, – ответил капитан Анри. – Мы состоим в давней переписке по весьма интересным вопросам, касающимся анатомии и физиологии человеческого тела. Anatomia et physiologia corporis humani[17] – та область науки, коею я, так же, как доктор Флёри, занимаюсь уже много лет».

Такой ответ меня несколько обескуражил. Видя это, капитан Анри добавил:

«Кроме того, у меня есть рекомендательные письма к нему от весьма уважаемых людей. Так что волноваться не стоит. Нас примут со всем уважением. Но прежде нам следует нанести визит префекту здешней полиции. К нему у меня тоже есть рекомендации».

Префектура Виллаж-Блон располагалась в двухэтажном особняке на улице с забавным названием – Весёлых Могильщиков (Rue des Joyeux Fossoyeurs). Она была в четверти часа ходьбы от почтовой станции, куда прибыл дилижанс из Парижа, так что совсем немного времени прошло, а мы с капитаном Анри уже входили в кабинет префекта, Monsieur Jules Hergème, господина Жюля Эргема.

Господин Эргем, человек лет тридцати пяти, с блеклой внешностью, но в пышном парадном мундире, изо всех сил старался вести себя внушительно и говорить веско; получалось у него это плохо, а проще – никак вовсе. Ты, я чай, видел таких провинциальных чиновников – в том же Кишинёве или Бендерах бессарабских. Господа, надутые, словно бычьи пузыри, пустотою, и, подобно пузырям на избяных окошках, размалёванные снаружи мундирною позолотой.

С недовольным выражением принял господин префект письмо от моего спутника. Однако же, когда прочитал он рекомендацию – или что там было ещё, – на лице его обозначился такой страх, какого я не видел и у новобранцев, попавших в первое своё дело. Он стал даже не бледным – прозрачным, словно промасленная бумага. И не говорить начал – лепетать, стоя навытяжку, будто школяр перед попечителем округа.

«Monsieur Charles Henri… – забормотал он, – конечно, всё, что изволите, всё… Э-э-э…»

«Только бумаги, – бесстрастно, как всегда, ответил Monsieur Charles Henri, то бишь, «капитан Анри». – Только бумаги, господин префект. Те самые, что перечислены в письме».

«Да-да, – префект метнулся к стоящему в углу железному шкапу. – Да-да, господин… э-э… Анри, вот, извольте, всё здесь, – дрожащими руками отпер он дверцу и вытащил на свет божий большой пакет с тремя сургучными печатями. – Вот, прошу вас».

Анри склонил голову в знак благодарности, после чего мы вышли на улицу, оставив покрывшегося испариной префекта в его кабинете.

Итак, в одночасье столкнулся я не с одною тайной, ради которой покинул Париж, а сразу с двумя: тайною нашего прибытия в провинциальный городок Виллаж-Блон – и тайною личности «капитана Анри». И, смею тебе признаться, последнее занимало меня даже больше – особливо же после того, как я увидел при первой нашей встрече столь откровенный и бездонный испуг на лице префекта. Чёрт возьми, подумал тогда я, уж не принца ли, не герцога ли переодетого я сопровождаю?!

Но нет, капитан Анри ничуть не походил на принца или герцога, пусть даже переодетого. Вот только загадкою великой дышала его крупная, крепкая фигура – великою и опасною загадкой.

Видимо, спутник мой понял моё чувство. Пока мы шли к дому неизвестного мне здешнего лекаря господина Антуана Флёри, он сказал, указуя на пакет, полученный от префекта:

«Здесь бумаги по делу об отравлении жителя Виллаж-Блона Клемана-Огюста Перрена, средней руки ресторатора. В отравлении была обвинена вторая жена Перрена, некая Жозефин Барратье-Перрен. Суд признал её виновность и приговорил к отсечению головы. Приговор был недавно исполнен. Но появились сомнения в её виновности. Мы с вами должны их подтвердить или развеять».

Я подозревал что-то в таком роде, потому не выказал особенного удивления. Похоже, именно это понравилось капитану Анри, и он впервые поглядел на меня с одобрением. Вертевшийся же у меня на кончике языка вопрос – как связан с указанным делом именно он и кто он такой, в конце концов, я не стал задавать, решив, что узнаю об том самостоятельно, при дальнейшем нашем пребывании в провинции.

Не буду рассказывать подробностей, но уже через час после визита в префектуру мы оказались в богатом и гостеприимном доме названного моим спутником доктора Антуана Флёри. Нас поместили в комнаты второго этажа, дали отдохнуть немного, после чего пригласили на обильный обед, накрытый специально для нас.

Еда была отменная, вино – изысканное. По мне, так разговор за столом между капитаном Анри и доктором шёл ни о чём. Однако по некоторым словечкам, произнесенным хозяином дома и моим спутником на латинском наречии, я понял, что лекарского искусства и капитан Анри не был вовсе чужд. Еще больше я уверился в том, когда за поданным в курительную комнату Chocolat`ом между доктором Флёри и капитаном Анри зашел разговор о так называемом «Systemica et circulatio pulmonis». Не удивляйся, брат, я вовсе не стал знатоком латинского наречия, просто запомнил сии слова, ибо собеседники повторяли их не раз и не два[18].

Пришед в спальную комнату, я, словно прилежный школяр, тотчас постарался записать их разговор. Вот что он примерно собою представлял.

«Итак, что же привело вас к нам, в Виллаж-Блон, в это наше захолустье? – весело спросил доктор Флёри. – Нечасто видим мы здесь гостей из Парижа!»

«Ах, что вы, сударь! – капитан Анри усмехнулся. – Мы с моим ассистентом едем по важному делу весьма далеко, за 200 льё, в Марсель. Просто мы решили воспользоваться случаем и увидеться с вами, дорогой доктор. Ваши научные интересы во многом совпадают с моими. Да ведь вы читали мою статью об изменениях в кровеносной системе пожилых людей?»

«Да-да, – доктор Флёри энергично кивнул несколько раз. – В женевском журнале “Salutem Scientiae”, в прошлом году. Обширнейшая статья, “Systema circulatorium in senioribus hominibus”. Верно?»

«Именно».

«Что именно заинтересовало вас из моих скромных исследований?» – спросил доктор.

 «Меня заинтересовали сведения об изменении внутренних органов при использовании некоторых ядов, – округло ответил капитан Анри и вежливо улыбнулся. – Вот, хоть недавняя история с отравлением одного местного жителя, некоего ресторатора… Перрена, так, кажется? Перрен его звали?»

«Да-да, Перрен, Клеман-Огюст Перрен, – подтвердил господин Флёри. – Помилуйте, какая же она недавняя? Тому уж полгода, никак не меньше. Да-да. Я хорошо его знал, господина Перрена, ведь мы соседствовали долгое время. Разумеется, мы были лишь знакомы, поскольку господину Перрену к моменту смерти было уже без малого пятьдесят четыре года… Так что именно вас интересует в этой давней истории, друг мой?»

«Вы ведь осматривали тело?»

«Увы, да. Впрочем, дело было ясным. За несколько часов до смерти у несчастного началась рвота, понос. Явные признаки отравления мышьяком».

«А что внутренние органы?»

«По решению префекта, я делал вскрытие тела. Так вот, внутренние органы были весьма воспалены, сударь, весьма, особенно желудок и тонкий кишечник, intestinorum tenuium. Нет-нет, если вы сомневаетесь, сударь, то напрасно. Картина была совершенно ясная, уверяю вас. Типичная картина отравления мышьяком. Возможно, с примесью сулемы, но в этом я не уверен».

«Что вы, друг мой, – с вежливой, но холодной улыбкой ответил господин Анри. – Мне и в голову не приходит сомневаться. Но, коль скоро вы знаете, что предметом моих ученых исследований являются функции кровеносной системы, то скажите: имелись ли, на ваш взгляд, признаки множественных кровоизлияний?»

«О, да, и весьма характерные! – подхватил доктор Флёри. – От обилия запёкшихся сгустков крови казалось, что внутренности желудка чёрные!»

Господин Анри кивнул вновь, после чего спросил неожиданно:

«Как вы полагаете, господин доктор, сколько могло пройти времени между поступлением мышьяка в организм Перрена и первыми признаками отравления? Той самой рвотой, поносом и, в конце концов, собственно смертью несчастного? Сколько времени господин Перрен прожил, будучи уже отравленным, но ещё не зная об этом?»

Доктор Флёри удивлённо посмотрел на моего спутника.

«Странно, что вы спрашиваете об этом. Мне не приходило в голову думать о времени… – доктор задумался. – Никак не меньше суток, – твёрдо сказал он. – Да, сутки. Может быть, чуть больше. Но никак не меньше. Двадцать четыре – двадцать пять часов должно было пройти, чтобы картина вскрытого мною желудка выглядела именно так, как выглядела».

«Я так и думал… – пробормотал капитан Анри. – Что-то такое я и подозревал…»

Доктор Флёри непонимающе посмотрел на него.

«Это настолько важно? – спросил он недоверчиво. – Настолько важно, что вы об этом думали?»

«Не обращайте внимания, – поспешно ответил капитан Анри. – Это не имеет касательства к добротности вашей работы, доктор. Вы сделали всё замечательно. И объяснили мне превосходно, так что я искренне вам благодарен. А много ли мышьяку использовано было для отравления?»

«Ах, да. Полагаю, не меньше двух аптекарских унций, – ответствовал доктор. – Никак не меньше. То есть, чуть более минимума, необходимого для смертельного отравления. Хватило бы, разумеется, и полутора унций».

«Понятно, – задумчиво протянул капитан Анри. – Сутки. Не меньше двух унций мышьяка. Чрезвычайно важно. Весьма интересно. То есть, его не травили малыми дозами в течение длительного времени?»

«Разумеется, нет, – твёрдо ответствовал доктор. – Всё было сделано с одного разу, однократным употреблением для необходимого при отравлении количества яда. Иначе картину в желудке я нашел бы совсем иную, как вы понимаете».

«Благодарю вас, доктор, ваши суждения, – сказал господин Анри задумчиво, – чрезвычайно важны».

«Важны? – вновь непонимающе переспросил доктор Флёри. – Но для чего?»

«Для некоторых моих теорий, – скупо улыбнулся господин Анри. – Придёт время, и я вас с ними непременно познакомлю. Надеюсь, что время это наступит совсем скоро».

Едва я поставил точку в записи этого занимательного разговора, как в дверь мою постучали – громко и уверенно. Отворив дверь, увидел я на пороге капитана Анри. В руке у него был пакет, полученный от префекта. Спутник мой скупо улыбнулся и попросил дозволения войти. Я, разумеется, позволил.

«Думаю, вам следует знать причину моих вопросов к нашему гостеприимному хозяину, – сказал он. – Они накрепко связаны с тайной того преступления, ради правды о котором мы и прибыли в это захолустье».

По моему приглашению, он сел в кресло у стола и, помедлив немного, начал говорить – привычным для меня уже голосом, лишённым какой бы то ни было окраски.

«Разумеется, – сказал он, – разумеется, господин Ле Пранди, вы уже поняли, что Перрен был кем-то отравлен. Да я и говорил вам про это, после нашего визита к префекту. О том, почему возникли сомнения в справедливости приговора суда, я поведаю вам в другой раз. Пока примите мои уверения в том, что сомнения эти имеют под собою веские основания».

Я с готовностью кивнул, и тогда он протянул мне пакет, на котором запомнившиеся мне печати уже были сломаны.

«Вот, – сказал он, – вот, почитайте-ка. Вам многое станет понятно».

Раскрыв верхний плотный конверт, я извлек из него сшитые воедино на манер большой тетради мелким почерком исписанные листы с печатью на каждом, внизу.

Сед в кресло напротив капитана, я тотчас углубился в чтение, меж тем как гость мой, позвонив в колокольчик, пришедшему лакею заказал чашку шоколада для себя; для меня же, любезно спросив прежде, чашку кофию. Лакей принёс ещё и печенье – как он сказал, с указания хозяина, доктора Флёри. Капитан передал хозяину благодарность; я же занялся чтением.

В манускрипте, помещённом в коричневый конверт, рассказывались подробности того самого отравления Перрена, о котором капитан давеча искусно завёл разговор с доктором. Каюсь, заключение доктора Флёри об отравлении мышьяком «opinion d’expert» я проглядел через слово, вполне доверяя нашему гостеприимному хозяину. Да и не владел я столь хорошо латынью, чтобы следить за всеми рассуждениями доктора Флёри. Достаточно мне было окончательного его вывода: причиной смерти господина Перрена стало отравление, роковым веществом, убившим его, был мышьяк, именуемый на латыни Arsenicum. Всё это я уже знал из нынешней послеобеденной беседы капитана Анри и господина Антуана Флёри.

Столь же малозначительным показался мне разговор судейского чиновника с кузиной умершего, мадмуазель Мари Перрен-Баву. Она ничего не могла сказать в ответ на расспросы судьи местного суда господина Жерара Кокнара, кроме того, что её несчастный родственник был тяжко болен, а потому нуждался в лекарствах. Лекарства ему назначил доктор Антуан Флёри, а давала их больному ежедневно супруга Перрена – Жозефин Барратье-Перрен.

Нет, друг мой, куда интереснее было мне почитать допросы свидетелей преступления, благодаря которым полиция и суд сумели отыскать виновника этого ужасного преступления. А допросы эти были весьма примечательны.

Вот, например, допрос служанки Перрена Элизы Сюэн. Не буду писать всё, но лишь наиболее важное.

Г-н Кокнар спросил, продолжает ли Элиза утверждать, что видела, как госпожа Перрен, супруга покойного, всыпала ядовитый порошок в питьё мужа?

«Да, ваша честь».

«То есть, всё происходило на ваших глазах? И госпожа Перрен вас не видела? Но как такое возможно?»

«Я уснула в кресле, которое стояло в тени, в углу».

«Понятно, продолжайте. Значит, мадам Жозефин Перрен набрала порошок из банки в чайную ложку и высыпала его в чашку мужа. Вы знали, что она всыпает яд?»

«Как можно! Нет, я думала – это лекарство, назначенное доктором. Ведь господин Перрен заболел как раз накануне!»

«Что было дальше?»

«Мадам налила в чашку воды и размешала порошок».

«Хорошо. Что было дальше?»

«Мадам унесла чашку».

Далее следовало великое множество уточнений и дополнений, но суть допроса служанки была именно в том, что она собственными глазами видела, как жена несчастного Перрена отравила мужа.

Следом за тем шло изложение допроса самой жены, госпожи Жозефин Барратье-Перрен. К ней судья был совершенно беспощаден. Вот типичный для того отрывок:

«Госпожа Жозефин, а чем вы занимались накануне смерти мужа и в самый день его смерти?»

«Я надеялась, что лекарство, назначенное доктором Флёри, ему поможет».

«Вот как! А, возможно, вы надеялись на другое? На то, что это, с позволения сказать, лекарство быстрее его умертвит? Где вы взяли этот порошок, о котором нам поведала мадмуазель Сюэн?»

«У аптекаря. Едва вернувшись от родственников из Мюрвера, я побежала в аптеку – ведь Элиза рассказала мне о болезни Клемана. Но увы. На следующий день мой дорогой супруг скончался».

«Действительно, дорогой. Он ведь вам оставил немалое наследство, как я вижу!»

Вот так шёл весь разговор – жестокий, но, по мне, справедливый по отношению к изобличённой служанкою вдове-убийце.

Из остального меня заинтересовал допрос префектом полиции еще одного свидетеля – некоего господина Филиппа Шобара. Господин Шобар был земляком вдовы. Во главе листа сказано было о нем, что «возраста он двадцатидвухлетнего, уроженец Мюрвера, в Виллаж-Блоне проживает три года, на улице Старой Голубятни, по роду занятий – секретарь в налоговом отделении муниципалитета». В ходе беседы с префектом молодой человек признавался, что вот уже два года состоит в близких отношениях с мадам Барратье-Перрен и что она говорила ему, будто скоро станет свободною и богатою. Сказанное Шобаром префект посчитал подтверждением вины вдовы Перрен в отравлении мужа. В ожидаемой, а, тем более, подстроенной смерти Перрена, префект увидел ту самую «свободу и богатство», о коих мечтала мадам Жозефин Барратье-Перрен.

«Что скажете?» – спросил капитан Анри, видя, что я прочитал сию часть отчёта.

Я ответил, что слова служанки вполне изобличают жену Перрена в злодействе. Что слова любовника, хоть и косвенно, но подтверждают это. И что я, скорее, согласен в этом с судьей и префектом.

Мой спутник недовольно поморщился и покачал головой. Я тотчас спросил, что его смущает.

«Чайная ложка, – коротко ответил он. И повторил: – Меня смущает чайная ложка».

Видя, что я не понимаю, он тяжело вздохнул и объяснил:

«В чайную ложку ни при каких обстоятельствах не могло поместиться нужное для убийства количество яда».

«Так вот почему вы уточняли у доктора, сколько мышьяка проглотил Перрен!» – воскликнул я.

«Именно так, – подтвердил г-н Анри. – И доктор Флёри сказал – не менее двух аптекарских унций. Но в чайную ложку помещается лишь пятая часть такой унции! Можно было бы предположить, что мадам Перрен травила своего мужа долгое время, понемногу. Но доктор отрицает такую возможность. По его словам, весь яд был выпит Перреном сразу, причем примерно за сутки до смерти».

Я всё ещё пытался найти объяснения решению суда:

«Но, возможно, она дала мужу мышьяк в должном количестве несколько раньше или позже описанного случая?»

«Нет, – твёрдо возразил капитан Анри. – Вы забыли, что она навещала своих родственников, которые живут в городе Мюрвер, в тридцати льё к западу от Виллаж-Блона. Так что её не было пять или шесть дней. И приехала она домой за десять часов до трагедии – узнав, что муж болен. Об этом говорится в её показаниях, вы можете прочитать. А это значит, что ни раньше, ни позже указанного времени мадам Жозефин Барратье-Перрен не могла дать яд своему супругу, Клеману-Огюсту Перрену. И, значит, она вообще не травила мужа».

«Кто же тогда?» – спросил я.

«Это нам предстоит выяснить – хмуро ответил господин Анри. – Для того мы сюда и приехали, месье Ле Пранди».

4.

Утро моё началось с очередного визита капитана Анри. Он сообщил мне, что завтрак наш перенёс из дома доктора в ближайшую ресторацию, куда уже послан докторов лакей с запискою для хозяйки. На мой удивлённый взгляд он пояснил:

«Нынче, друг мой, у нас много дел. Всякое расследование преступления должно начинать с осмотра места действия и опроса свидетелей. Тех самых, с которыми беседовали судьи и полицейские. Я ведь убедил вас в том, что к сомнениям есть основания? И потому день наш мы посвятим визиту в ресторацию, ранее принадлежавшую убитому господину Перрену, ныне же – его кузине Мари Баву. Но прежде постараемся отыскать господина Шобара. Надеюсь, я смогу разговорить его».

Спустя полчаса мы уже сидели у стола Филиппа Шобара в налоговом отделении муниципалитета. Молодой человек вид имел весьма важный. Капитан же Анри, напротив, выглядел растерянным и заискивающим. Рассыпаясь в любезностях, он представился часовщиком и ювелиром из Марселя, решившим перебраться в Виллаж-Блон и открыть здесь ювелирную лавку и при ней мастерскую по ремонту часовых механизмов. Меня же определил своим приказчиком. По счастью, я всего лишь должен был сидеть с каменным лицом и иногда кивать, подтверждая слова моего «хозяина».

Никогда не думал я, что мой бесстрастный и высокомерный спутник способен так безудержно лебезить и льстить. Но тут всё происходило именно так. Казалось, ещё немного – и капитан Анри упадёт перед господином Шобаром на колени и начнёт лобызать его штиблеты. Куда только девались его хладнокровие и молчаливость! С трудом переносил я свою роль – помощника при этом низком лжеце. Что удерживало меня от немедленного выхода из этой недостойной сцены, так это понимание неслучайности столь странного преображения господина Анри.

Вскоре я заметил: если своим поведением капитан надеялся расположить к себе Шобара, то расчёт оказался вполне точен. Вскоре молодой человек начал улыбаться на сетования господина Анри (тот сетовал на плохо идущие дела и малые доходы) – уже не высокомерно, а сочувственно. Спустя какое-то время, Анри обмолвился, что был знаком с Клеманом-Огюстом Перреном и даже намеревался взять того в компаньоны. Но вот – сегодня узнал, что Перрен умер.

Шобар сразу же насторожился. Но капитан продолжал болтать с такою откровенною наивностью, что Шобар вновь расслабился.

Как, в какое мгновение капитан Анри подошёл в своей болтовне к фигуре Жозефин Барратье-Перрен, я заметить не успел. Тем более этого не заметил Шобар, согласно кивавший сетованиям Анри, его жалобам на крушение жизненных планов, связанное со смертью Перрена. И так же продолжил он кивать, когда Анри начал расхваливать миловидность вдовы Перрен и бесхитростно удивляться её ужасному поступку.

Я уже понял, что весь раздражавший меня разговор был капитаном заранее искусно выстроен для того, чтобы подойти к истории близости месье Шобара и мадам Перрен. С прежним наивно-глуповатым видом капитан сказал:

«Я всегда удивлялся столь большой разнице в возрасте! Не может быть, чтобы такая молодая и красивая женщина оставалась довольной своею судьбой – состоять в браке со стариком! Ведь Перрен был стариком, ведь так?»

«Вы совершенно правы, – ответствовал Шобар. – Ему было никак не меньше шестидесяти пяти лет. А ей не было и тридцати».

«Это же вторая жена господина Перрена? Первую он похоронил десять лет назад».

«Вторая», – подтвердил Шобар, глядя в угол.

И тут как раздался бой часов на башне ратуши. Наступил полдень. Капитан Анри извлёк часы из жилетного кармана, щёлкнул крышкой.

«Ба-ба-ба! – воскликнул он. – Время обеда. Уважаемый господин Шобар, нижайше прошу вас составить нам компанию, сделайте нам удовольствие! Позвольте пригласить вас отобедать с нами!»

Шобар, помявшись для приличия, с явною охотой принял приглашение. Так что вскоре мы втроём отправились обедать в здешнюю ресторацию «Le père de Clément» («Папаша Клеман»).

«Да, папаша Клеман, несчастный папаша Клеман, – вздохнул капитан Анри, останавливаясь у входа, и тотчас любезно обратился к Шобару: – Надеюсь, вас не смущает, что мы пообедаем в ресторации, некогда принадлежавшей покойному Перрену?»

Молодой чиновник промямлил что-то, что, мол, нет, не смущает нисколько. Хотя по внезапному румянцу было понятно, что для обеда он предпочёл бы другое место.

О французских ресторациях и блюдах тамошней кухни я напишу тебе в другой раз; сейчас же скажу, что в «Папаше Клемане» было мне тогда уютно, так что ел я и пил с удовольствием.

Подавала нам миловидная девушка лет восемнадцати, в опрятном одеянии и чепце; управляла же ею стоявшая за стойкой женщина лет сорока, в траурном платье, с весьма бледным лицом. Я догадался (разумеется, прежде всего – по траурному убранству), что за стойкой – та самая Мари Баву, кузина и наследница умершего Клемана-Огюста Перрена, чей разговор с судьёю Кокнаром я читал накануне.

Шобар же тотчас продемонстрировал нам чрезмерную склонность к вину. Подозреваю, что капитан это поощрял и на это рассчитывал.

Между тем, молодой Шобар становился всё более разговорчивым и хвастливым. Хвастовство касалось, главным образом, его побед (думается мне – воображаемых) над сердцами женщин Виллаж-Блона и Мюрвера. Капитан Анри поддакивал и взглядом понуждал меня тоже восхищаться. Уж не знаю, как мне удавалась эта игра, но я старался изо всех сил.

В какой-то момент Шобар упомянул и вдову Барратье-Перрен. Правда, он назвал ее просто «красотка Барратье», опустив фамилию мужа, присоединённую к девичьей уже после замужества несчастной Жозефин.

Анри тотчас ухватился за это упоминание и вновь принялся на все лады расхваливать внешность вдовы. Шобар пьяно поддакивал, и тут капитан начал рассуждать об изящных украшениях, которые носила госпожа Барратье-Перрен. При этом он налегал на то, что муж был весьма скуп и старался ничего не дарить супруге, так что, по всей видимости, эти украшения, в частности, изящные серьги и очаровательное жемчужное ожерелье вдове Перрен подарил другой человек, с поистине утончённым вкусом.

«Ей-богу, я был бы счастлив с ним познакомиться! – воскликнул капитан. – Клянусь, я бы сделал ему огромную постоянную скидку в своей лавке! Потому что мы, ювелиры, должны, просто обязаны поощрять и поддерживать такой редкий вкус, – он в неприкрытом восторге наполнил наши бокалы и воскликнул: – Выпьем же за его здоровье, достаток и удачу!»

«Вы с ним уже познакомились, благодарю вас, – с пьяною улыбкой подхватил Шобар. – Так что я с удовольствием выпью за своё здоровье! И я запомню обещание скидки!»

«Как?! – поражённый Анри едва не уронил бокал. – Тот человек – вы?! Вы подарили серьги коварной красавице?!»

«Да! И серьги, и многое другое, – хвастливо ответствовал Шобар заплетающимся языком. – Да, тем человеком был я. Правда, я не знал, что она отравит своего мужа, – он говорил, сопровождая заявления свои широкими и нелепыми движениями рук. – Подозреваю, что она так поступила, чтобы ей уже ничто не мешало быть моей. Н-никто! Серьги, подаренные мною, она носила, не снимая… Но – тс-с! – я вам ничего такого не говорил», – он спохватился, замолчал, ловко хватил вина из бокала и тотчас налил себе ещё.

Тут вновь ударили башенные часы. Отставив недопитый бокал, Шобар пробормотал с явным сожалением:

«Пора. Г-господа, я должен вернуться на службу. Какая ж-жалость! Но, надеюсь, мы ещё н-непременно увидимся!»

Вместе вышли мы из «Папаши Клемана» (за обед щедро расплатился капитан Анри). Попрощавшись с Шобаром, мы уже вдвоём быстро зашагали в направлении дома доктора Флёри. По дороге капитан молчал, побагровевшее от вина лицо его обрело выражение тяжёлого недовольства и озабоченности.

«Забавный молодой человек этот Филипп Шобар, не правда ли?» – сказал я, чтобы прервать затянувшееся молчание и вызвать его на разговор.

«Лжец! – коротко бросил капитан. – Подлый лжец!»

Это прозвучало словно звук пощёчины.

Я резко остановился.

Господин Анри тоже.

«Почему вы думаете, что он – лжец?» – с недоумением спросил я.

«Потому что он говорил о серьгах, им подаренных, которые вдова якобы носила, не снимая».

«И что же?»

Капитан приблизился ко мне почти вплотную, так что лицо моё обдало его горячим дыханием с густым запахом вина и жареных каштанов, и громким шёпотом сказал:

«А то, что уши госпожи Жозефин Барратье-Перрен никогда не были проколоты. Её уши вообще не знали серёг, ни золотых, ни даже медных, – и повторил, отворачиваясь: – Лжец! Подлый лжец».

После возвращения в дом доктору Флёри и узнав от лакея, что доктор отправился к пациентам, капитан предложил мне обсудить то, что нам стало известно. Он пригласил меня в свою комнату, усадил в кресло. Сам сел напротив.

«Итак, – сказал он после небольшой паузы, – я задам вам один вопрос: понятно ли вам, почему я счёл Филиппа Шобара глуповатым и тщеславным хвастуном? Ведь я сегодня впервые его увидел!»

Вопрос показался мне неожиданным. Я ответил, что ничего сложного тут нет. Молодой человек старательно демонстрировал огромный перстень из фальшивого золота с таким же фальшивым бриллиантом, украшавший безымянный палец его левой руки, – и такую же фальшивую двойную цепочку от часов, идущую из жилетного кармана. Так что сразу становилось понятно: этот господин мечтает произвести впечатление богатого и влиятельного человека, но, в то же время, не знает, как это сделать. Первое указывает на тщеславие, второе – на глупость.

Моим ответом капитан остался доволен.

«Что же, – сказал он, – думаю, вы готовы. Пора вам, наконец, узнать истинную причину нашего присутствия в Виллаж-Блон и корни сомнений в виновности Жозефин Барратье-Перрен…»

Он помолчал немного. Лицо его обрело грустно-задумчивое выражение. Молчание длилось довольно долго, а когда он заговорил, то заговорил вдруг столь красочно, что я внутренним взором воочию увидал действительно трагичнейшую и в чём-то величественную картину страшного события…

5.

«…17 июня 1816 года, незадолго до рассвета, часу в пятом утра, к воротам женской тюрьмы Маделонет, что на улице Фонтен дю Тампль в 3-м округе Парижа, подъехал крытый экипаж. Экипаж представлял собой большую карету, деревянный кузов которой был выкрашен в чёрный цвет. Кузов же более походил на огромный неуклюжий ящик, нежели на экипаж; тем не менее этот ящик стоял на четырёх больших колёсах с массивными спицами и неровными ободами; была в него запряжена крупная арденнская лошадь тёмно-серой масти, которая в предрассветной мгле казалась вороной. В задней стенке кузова было прорезано маленькое оконце, забранное решёткой из широких железных полос, также выкрашенных чёрной краской.

Тюремные ворота, несмотря на ранний час, были открыты. Вернее, открыта была калитка ворот, узкая и невысокая, так что пройти сквозь неё мог лишь один человек, да и то – склонив голову.

По обе стороны калитки стояли тюремные охранники в тёмной униформе, с ружьями в руках. Такие же охранники стояли у двери чёрного экипажа. Кучер, сидевший на козлах, одет был в чёрный суконный фрак и серые панталоны. Невысокий, сужающийся кверху чёрный цилиндр он надвинул на самые брови, и это придавало вознице странный вид, то ли комичный, то ли, напротив, суровый.

Тюрьма унаследовала своё название от женского монастыря Ордена Сестёр Святой Магдалины, некогда располагавшегося в этом же здании. В соответствии с названием, монастырь оказывал помощь заблудшим женщинам – проституткам и воровкам, раскаявшимся и решившим начать честную и праведную жизнь. Для них, заблудших овечек, добрые монахини открыли приют, в котором те получали пищу и возможность небольших заработков (стиркой, ремонтом одежды и прочими простыми ремёслами).

В годы революции монахинь прогнали, а монастырь превратили в тюрьму – благо, стены у него были мощные, а кельи весьма напоминали тюремные камеры, новым властям оставалось лишь укрепить двери и сделать засовы покрепче.

Первоначально тюрьма принимала преступников обоего пола, но после революции, уже в пору Империи, чиновники министерства внутренних дел вспомнили о первоначальном назначении мрачного учреждения на Фонтен дю Тампль. Нет, никто не собирался возвращать его церкви, тем более, отделённой от государства. Но общую тюрьму-монастырь превратили в женскую тюрьму предварительного заключения. Обвиняемые в различных преступлениях здесь надолго не задерживались – либо выходили на свободу, либо их отправляли в другие тюрьмы – в том числе, в каторжные баньо, – отбывать назначенный судом срок. Либо, наконец, увозили на эшафот, для кратковременного, но близкого знакомства с изобретением доктора Гильотена.

Спустя короткое время после прибытия чёрной кареты из тюремной калитки вышли тюремщик с зажжённым фонарём, за ним – два вооружённых солдата в синих мундирах, с ружьями, и следом – чиновник в тёмно-коричневом фраке, серых суконных брюках; на голове – невысокий цилиндр с узкими полями.

Помощник кучера, резво соскочив на землю, распахнул дверцу кареты, вооружённые солдаты встали по обе стороны. В темноте тускло посверкивали примкнутые штыки.

После этого из ворот, в сопровождении ещё двух солдат, вышла та несчастная, за которой и прибыла карета. Это была высокая и стройная молодая женщина в длинном, до пят, тёмном платье. Голову её покрывал плотный чёрный платок.

Последним появился мужчина, в котором знающие люди немедленно узнали бы парижского палача, представителя знаменитой династии Сансонов. И его присутствие указывало на то, что нынешний случай не относился ни к первой, ни ко второй категории, но лишь к третьей. Ибо ни на свободу, ни даже на каторгу мэтр Сансон не провожал никого.

После его появления калитка закрылась. Вся группа, сохраняя молчание, погрузилась в карету. Чёрный экипаж, быстро миновав Фонтен дю Тампль, взял направление к площади Отель де Виль.

При Людовике XVIII власть утратила ту бесстыдную откровенность, которой отличалась власть революционная, за двадцать лет до описываемых событий. В те времена несчастных, обречённых гильотине, везли в открытых телегах, на глазах у тысяч горожан, под их крики и рукоплескания, с заранее объявленными именами и обвинениями.

Власть эпохи Реставрации, завладевшая Парижем и Францией сначала в 1814 году, а затем (после печальных ста дней) вернувшаяся в 1815, была ханжеской, то есть одновременно и бесстыдной, и чрезвычайно стыдливой. Гильотина теперь действовала если и не под покровом ночи, то, во всяком случае, в час столь ранний, когда можно было рассчитывать на отсутствие зевак при кровавом зрелище.

Забавно (если тут уместно подобное слово), забавно, что такое поведение в столь щекотливом вопросе, долженствовавшее, по мнению властей, несколько умиротворить уставший от революционных и имперских «безумств» город, вызвало реакцию обратную: после каждой казни немедленно разбегались по Парижу слухи, что, мол, казнили невинных, да и вообще, безо всякого суда. Потому, дескать, и торопились тайком отсечь головы несчастным. Таким образом, действия восстановленной королевской власти способствовали не повышению её авторитета в народе, а, напротив, новым обвинениям в преступном характере.

Тем не менее, обычаю, возникшему и закрепившемуся в последние годы, власть продолжала следовать с тупым упрямством, типичным для такой неуверенной и обозлённой власти.

Именно поэтому карета прибыла к тюремным воротам так рано. Именно поэтому карета торопилась на площадь Отель де Виль. Дорога заняла не более получаса.

Площадь Отель де Виль ещё совсем недавно носила название куда более известное, хотя известность эта имела малоприятный привкус – во времена Революции и Империи она называлась Гревская площадь и прославилась обилием крови, пролитой здесь. Впрочем, казнили преступников в этом месте в течение веков и до революции, но гильотина, ставшая символом якобинцев, затмила все прежние казни.

Торопливость властей не привела к нужному результату. Когда тюремная карета прибыла к площади, здесь уже толпились зеваки. Возможно, они встали затемно, а возможно, ожидали с вечера. Так или иначе, когда помощники палача ночью привезли сюда гильотину, чтобы установить её и подготовиться к прибытию кареты и исполнению приговора, зрелища ожидали несколько десятков парижан. Причём далеко не все они были обитателями близлежащих домов – многие приехали или пришли с другого конца города. К ним постепенно присоединились другие, так что рассветные лучи только коснулись черепичных крыш, а зрителей уже насчитывалось не менее двух сотен.

Конечно, с тысячами и даже десятками тысяч зрителей времен Террора нынешнее представление в сравнение не шло. Те полторы-две сотни парижан, что уже заполнили пространство вокруг эшафота, тоже создавали своеобразный гул, напоминавший жужжание гигантских пчёл, однако кровожадных выкриков и издевательски непристойных куплетов, характерных для казней якобинских времен, площадь не слышала. Нет, зрители, пришедшие потешить себя зрелищем отсечения головы преступнику, не испытывали необузданной революционной радости. Это было любопытство, всего лишь любопытство, окрашенное страхом – как всё, так или иначе связанное со смертью.

Но вот загрохотали по камням колёса тюремной кареты, и гул над площадью стих.

Первым из кареты вышел месье Сансон, за ним – солдаты, за солдатами – женщина в тёмном платье. Она остановилась, окинула притихшую толпу невидящим взором.

Помощник палача резво сбежал по деревянным ступеням с эшафота и подал ей руку. Женщина отшатнулась, но тут же овладела собой, подала руку и поднялась на эшафот, придерживая другой рукой подол платья. Сансон сопровождал её, отставая на два шага.

На эшафоте, по указанию палача, она легла на горизонтальную доску. Помощник палача сноровисто принялся привязывать её. Пока он этим занимался, женщина вдруг обратилась к палачу.

«Господин Сансон, на днях вы получите письмо, – сказала она вполголоса. – На пороге небытия заклинаю вас отнестись ответственно к тому, что в нём будет сказано. И прощайте…»

Палач не сразу осмыслил услышанное, его рука уже дернула за шнур, приводящий в движение механизм гильотины. Впрочем, даже осмыслив слова приговорённой, вряд ли он замедлил бы действо. Через долю секунды несчастная, по грубому, но точному выражению толпы, «чихнула в корзину». Иными словами, окровавленная голова преступницы, отсечённая острым треугольным ножом, упала в предназначенную для этого соломенную корзину с опилками, закреплённую точно под убийственной машиной.

На следующий день после казни две монахини из монастыря Кармелиток, сестра Катарина и сестра Беатрис, занимались стиркой одежды в запруде на берегу Сены, неподалёку от женской тюрьмы Маделонет. Пожилая сестра Катарина была молчалива, с тёмным лицом и искривлёнными работой крестьянскими руками. Её напарница, сестра Беатрис, молоденькая, лишь недавно принявшая постриг, то и дело отвлекалась от работы, с любопытством озираясь по сторонам, обмениваясь мимолётными улыбками с прохожими.

Собственно стиркой занималась Катарина; Беатрис же разбирала вещи, раскладывая их на две неравные стопки. В одну, меньшую, уходили предметы одежды и белья, испачканные бурыми пятнами, во вторую, большую, все остальные.

Одежда, которую приводили в порядок монахини, была одеждой умерших заключённых тюрьмы. В большей стопке оказывалась та, которая принадлежала умершим от естественных причин. Покрытая бурыми пятнами одежда принадлежала казнённым преступницам.

С давних, ещё королевских дореволюционных времён повелось, что одежда умерших и казнённых заключённых передавалась монастырю Кармелиток; сестры же кармелитки приводили её в порядок, штопали, зашивали и стирали, а затем распределяли среди нуждающихся – нищих и бездомных.

Вдруг сестра Беатрис вскрикнула.

«Сестра Катарина, – взволнованно сказала она, – смотрите, что я нашла в платье этой несчастной, да упокоится её душа с миром!»

«Что же вы нашли, сестра Беатрис? – спросила пожилая монахиня, меж тем как сильные её руки, красные от постоянной стирки, ритмично бросали мокрое бельё на камни и вновь взбивали мыльную пену. – Золотые украшения? Говорят, некоторые приговорённые настолько безумны, что берут с собой на эшафот чудом сохранённые драгоценности, в отчаянной попытке подкупить палача в последний момент. Вот уж поистине… – Она не договорила, покачала головой и перекрестилась, стряхнув с руки мыльную пену. – И что за украшения она припрятала?»

«Не украшения. Письмо». – И сестра Беатрис протянула сестре Катарине смятое письмо в запечатанном конверте.

Прочитав адрес, сестра Катарина перекрестилась: «Пресвятая дева…»

«Отложите письмо в сторону, – сказала она. – Вечером я отнесу его по адресу. И поторапливайтесь, сестра, у нас ещё много работы!..»

5.

Рассказчик замолчал, а я, тоже помолчав для приличия, спросил:

«И что же было написано? Что она вам написала?»

Мой вопрос заставил капитана Анри дёрнуться.

«С чего вы решили, что она писала мне?» – спросил он раздражённо.

«Но она же предупредила о письме именно палача!» – ответил я.

«А почему вы думаете… – тут он махнул рукой. – Как вы догадались, что исполнитель – это я? Терпеть не могу слово “палач”, – ворчливо пояснил он. – Да, я – парижский исполнитель приговоров. Шарль-Анри Сансон. Сын того самого Шарля Сансона, который лишил жизни несчастного Людовика, именовавшегося в тот момент гражданином Капетом, и его столь же несчастливую супругу-австриячку Марию-Антуанетту. Собственно, после тех двух нашумевших исполнений, отец мой и ушёл в отставку, его душевное состояние было изрядно поколеблено – ведь он, согласно обычаю, вынужден был показывать народу головы августейших особ. Мне пришлось заменить его на посту служителя “бритвы Революции”. Но все-таки: как вы догадались? – «капитан Анри» нахмурился. – Неужели Видок проговорился?»

Я отрицательно качнул головой и развёл руками.

«Кто же ещё мог видеть так близко мочки ушей госпожи Перрен? Если только он не родственник и не возлюбленный? Вы – не тот и не другой. Оставался один вариант».

«А вы наблюдательны, – заметил господин Сансон. – Видок был совершенно прав, рекомендуя вас мне в помощники».

Я содрогнулся: мне вовсе не улыбалось числить в своём жизнеописании положение помощника знаменитого палача – «исполнителя», как говорил господин Сансон. Заметив это, он скупо и невесело усмехнулся:

«Помощником только в этом деле, не волнуйтесь, мой друг. Со своим семейным делом я справлюсь без вашей помощи».

Он кивнул, словно на что-то решившись, и заговорил вновь, прежним негромким, бесстрастным голосом:

«Должен вам сказать, что многие, приговорённые к гильотине, стараются что-то сказать исполнителю. Ничего удивительного в том нет, ведь исполнитель – последний человек, которого они видят в этой жизни. Поэтому всё, что они чувствуют по отношению к человечеству, изливается на его особу… Да, многие что-то успевают сказать в тот короткий промежуток времени, когда исполнитель или его помощник связывают руки. Но исполнитель – и вы, я думаю, поймёте, – редко обращает внимания на короткие фразы. Иной раз эти фразы бывают очень странными и даже загадочно-притягательными, порой хотелось бы переспросить, уточнить – что человек имел в виду; но миг – и спросить уже некого, голова в корзине, губы сомкнуты смертной печатью. И остаётся эта удивительная недосказанность с исполнителем, он несёт её домой… Ах, если бы исполнители – в Париже ли, Гренобле, Марселе, или в вашем Мобёже – в один прекрасный день записали бы все загадочные фразы, услышанные ими в тот особенный миг!.. Уверяю вас, это было бы захватывающее чтение, друг мой…» – он замолчал, словно прислушиваясь к собственным словам. А, возможно, вспоминая те самые особенные фразы, произнесенные на эшафоте – страшные слова. Страшные, ибо – последние на этом свете.

Мэтр Сансон встрепенулся, откашлялся.

«Да, так вот. Она, эта несчастная, сказала правду. Вечером следующего дня в мою дверь постучала монахиня – сестра из монастыря Кармелиток. Этот монастырь получает, по решению городского совета, платья казнённых. Монахини стирают это платье, чинят его – и отдают несчастным, не имеющим возможности купить одежду».

«И что же за письмо вы получили?»

Вместо ответа «капитан Анри» вынул из внутреннего кармана своего сюртука сложенный вчетверо лист бумаги и молча протянул мне.

Я медлил. Я не был уверен, что мне следует читать это письмо – при всем жгучем желании узнать тайну, я почему-то не хотел читать последние слова неизвестной мне женщины, умершей на эшафоте.

Господин Сансон несколько раз энергично кивнул, я нехотя взял листок в руки и развернул его.

Вот что там было написано:

«Уважаемый мэтр Сансон!

Не удивляйтесь моему письму. Я писала его накануне, в ожидании первой и последней встречи с вами. Больше мне не к кому обращаться.

Меня зовут Жозефин Барратье-Перрен и я невиновна.

Понимаю, что едва ли не каждый из ваших клиентов так говорил перед финалом, потому не настаиваю на том, чтобы вы мне сразу же поверили.

Наверное, вы спросите, а где доказательства невиновности?

У меня их нет, отвечу я.

Тогда, говорите вы себе, вот и второй вопрос. Зачем она это пишет? Сейчас, в такой момент – зачем?

На этот вопрос я могу ответить. Этому ответу, надеюсь, вы поверите.

Причина проста.

Больше мне не к кому обратиться.

Все мои близкие, вернее, все люди, считавшиеся моими близкими, от меня отвернулись, признав обвинения за чистую монету. Последним же человеком на этом свете, которого увижу я в последнее мгновение жизни, будете именно вы. Потому именно вас прошу я: верните моё честное имя. Зачем? И сама не знаю. Возможно, затем, что более я ничем никогда не располагала, а теперь потеряла и его.

Меня обвинили на основании показаний нескольких свидетелей и заключения городского доктора Антуана Флёри. Свидетели солгали – или ошиблись. В медицинском заключении я ничего не поняла, кроме того, что бедный мой супруг Клеман-Огюст Перрен был отравлен мышьяком, подмешанным в лекарство, которое он принимал. Действительно, лекарства обычно давала ему я. Но не в тот раз. Меня не было дома, я ездила в гости к родным в Мюрвер. Я не травила своего мужа и не могла его отравить. И я ничего не понимаю ни в ядах, ни лекарствах.

Суд в Париже не принял моих доводов и подтвердил решение суда Виллаж-Блона. Так я оказалась в вашей власти.

Просьба доказать мою невинность, очистить моё доброе имя – моя последняя земная просьба.

А что будет после смерти с моею душой, я сама узнаю совсем скоро.

Прощайте, господин Сансон.

Пусть же нож гильотины завтра будет острым, шея моя податлива, а ваша рука тверда.

Искренне уважающая вас, мою последнюю надежду,

Несчастная Жозефин Барратье-Перрен

Париж, тюрьма Маделонет, 16 июня 1816 года».

Дочитав письмо, я с некоторой поспешностью вернул его Сансону; казалось мне, что внешне спокойные слова неизвестной и несчастной Жозефин жгут мне руки. В то же время плечи мои охватил лёгкий озноб, будто порыв ветра сорвал с меня сюртук. Словом, друг мой, это предсмертное послание оказало весьма сильное действие. Поверь, я человек бывалый, глядел смерти в глаза не однажды, но тут стало мне весьма не по себе – зябко и тяжко.

Мэтр Сансон это понял сразу. К чести его, следует сказать, что он, по собственным утверждениям, давно привыкший к подобным обращениям (пусть даже не письмам, но изустным словам), не стал демонстрировать превосходство своего самообладания и хладнокровия.

«Хотелось бы услышать ваше мнение о нашем деле, – с любезным видом сказал он. – Мы узнали многое, но далеко не всё. Что ещё, на ваш взгляд, нам непременно следует узнать?»

Понятно было, что он давным-давно всё решил и даже составил прожект прочих действий своих и моих тоже, однако же, возжелал, видимо, господин исполнитель ещё раз проверить мои способности к полицейскому делу.

«Вы доказали, что Филипп Шобар солгал судейским, – я постарался отвечать с разумностью и сосредоточенностью. – Но его слова лишь частично указывают на преступные стремления мадам Барратье-Перрен».

«Но ведь она говорила о скорой свободе и скором богатстве!» – напомнил мэтр Сансон с лёгкою улыбкой.

«Так ведь это ещё не значит, что она имела в виду убийство! – горячо возразил я на это. – Может быть, она говорила, имеючи в виду тяжкую болезнь и возможную скорую смерть супруга своего, а вовсе не отравление мышьяком!»

«Верно, – Сансон согласно кивнул. – Слов, переданных шалопаем Шобаром, не достаточно для уверенного обвинения. Но ведь есть еще и показания служанки Элизы Сюэн! Да, в самом деле, одной чайной ложки мышьяка не хватило бы для немедленного смертельного отравления Перрена. Мы знаем, что надо бы пятикратно более. Ну, так в оценке количества яда девушка могла ошибиться! Например: Жозефин Барратье-Перрен, на самом деле, всыпала не одну, а пять ложек, просто служанка заметила лишь одну. Элиза ведь сама призналась, что спала в кресле. Может, она пробудилась уже после того лишь, как хозяйка всыпала четыре ложки! Кроме того – хотя и вряд ли, согласен, – наш превосходный доктор Флёри тоже мог ошибиться, составляя заключение. Что, если несчастного нашего Перрена все-таки травили малыми порциями, в течение длительного времени? Поверьте мне, разница в состоянии intestinorum tenuium была бы не столь велика, я не однажды наблюдал её».

Сам понимаешь, друг мой, что представив себе, где и у кого мог наблюдать сию разницу собеседник мой, я испытал озноб куда больший, нежели при чтении письма.

После ужина, за обязательными чашками шоколада и пахучими сигарами, мэтр Шарль-Анри Сансон (как видишь, теперь я мысленно называл его только так, да ещё – «исполнитель», прости Господи) завёл разговор с доктором Флёри о болезни Перрена и результатах давнего вскрытия тела оного.

«Тут могу я вам сказать, что мои умозаключения полностью подтвердились, – с нескрываемым самодовольством заметил доктор. – Ещё за полгода до его кончины я предположил, что причиной внезапно ухудшившегося самочувствия господина Перрена является злокачественная опухоль кишечника. Malum tumorem in intestino. Исследование брюшной полости после его смерти подтвердило моё предположение».

«Не сомневаюсь, – любезно поддакнул мэтр Сансон. И добавил: – С какой бы охотою я ассистировал вам при вскрытии, дорогой доктор! Но ведь опухоль такого размера означает, что Перрен был обречён, верно? Как, по-вашему, сколько ещё лет жизни ему было отпущено Провидением?»

От изумления доктор поперхнулся дымом своей сигары.

«Лет?! Бог с вами, сударь, хорошо, если три-четыре месяца. Сама опухоль имела форму кривого веретена, длиною никак не меньше шести сантиметров. Кроме того, в кишечнике я обнаружил четыре метастаза, procul metastases, они приносили ему несказанную боль, которая снималась только с помощью обезболивающего средства, anodynon mixtura. Да и то – ненадолго. Нет-нет, я удивляюсь тому, что он протянул так долго».

«Разумеется, – пробормотал мэтр Сансон, обращаясь, скорее, уже не к доктору Флёри, а к самому себе. – Большой круг кровообращения, systemica circulatio, разносит этот вирус, этот infectio по всему телу. Отсюда и procul metastases. О чём-то подобном знаменитый доктор Бернар Пейриль писал в своей статье, которую, помнится, когда-то обсуждали в Академии… А что же за микстуру вы ему назначали для лечения?»

«Opium tinctura, laudanum, разумеется, – ответил доктор. – Опиумную настойку, что же ещё? Коль скоро вы знаете работы доктора Пейриля, то должны помнить: он предлагал именно её – если болезнь зашла слишком далеко. Гиппократ в таких случаях советовал давать больному ещё и слабительное, но, на мой взгляд, оно могло вызвать смертельное истощение, cachexia больного и ускорить eventum mortis. Потому-то я и рекомендовал ему пить опиумную настойку. Не для лечения, о нет, для уменьшения болей. Трижды в день. В последний раз он её принял уже перед самой смертью. Надеюсь, это хотя бы немного облегчило ему последние страдания», – доктор развел руками, уронив на пол пепел сигары, и замолчал, вполне собою довольный.

«Странно, не правда ли? – задумчиво протянул мэтр Сансон. – Доктор, так от чего на самом деле умер Перрен? От рака кишечника или от мышьяка?»

«От мышьяка, разумеется, – твёрдо ответил доктор. – От полутора унций мышьяка, принятых единовременно. Но, если бы он не был отравлен мышьяком, то, самое позднее, через три месяца его бы убил malum tumorem in intestino. Рак кишечника. Собственно, я об этом предупредил членов семьи».

«Жозефин Барратье-Перрен? – зачем-то уточнил Сансон. – Так она знала, что мужу осталось жить совсем недолго?»

«Жозефин? Нет, что вы, – доктор Флёри отрицательно качнул головой. – Она была слишком впечатлительна, я решил пожалеть её. Нет, я рассказал о своих выводах только кузине господина Перрена».

На том разговор между ними и закончился. Я же, хотя и досадовал на латинскую невнятицу, тихо радовался тому, что почти всё понял в разговоре двух знатоков внутреннего устройства человеческого тела.

Спутник мой погрузился в размышления, а доктор целиком отдался наслаждению густым горячим напитком с золотистою пузырящейся пенкой.

Должен тебе сказать, друг мой, что увлечение французов, а следом и наших соотечественников, этим самым ванильным chocolat`ом, я не разделял и не разделяю ни в малейшей степени, предпочитая ему хороший крепкий кофий. По мне – горькое лучше сладкого, кофий лучше шоколада, а водка лучше вина. Так что чашка моя оставалась полною. Но об этом мы с тобою поговорим в другой раз, при встрече.

6.

Утром следующего дня, спустившись в салон, я увидел, что мэтр Сансон и наш хозяин уже сидят в креслах и ведут весьма оживлённую беседу. При виде меня Сансон сказал:

«Друг мой, вы же не против – позавтракать нынче не здесь, а в давешней ресторации? Вот и господин доктор готов составить нам компанию. Заодно мы встретимся там с мадмуазель Элизой Сюэн и мадам Мари Баву…»

«Мадмуазель, – поправил его доктор. – Мари Баву не замужем».

«Вот как? Очень хорошо. Значит, с мадмуазель Мари Баву».

Как ты понимаешь, брат, я отнюдь не был против. Уже через четверть часа мы вышли из гостеприимного дома доктора Флёри на улице Старой Голубятни, а ещё спустя полчаса входили в уже знакомую нам ресторацию «Папаша Клеман».

К моему удивлению, нас встретил лакей по имени Пьер (как тотчас назвал его доктор), а не служанка Элиза. Я увидел, что и Сансону такая неожиданная перемена оказалась неприятным сюрпризом – ведь для него возможность невзначай побеседовать с бывшей служанкой покойного Перрена была куда важнее любых кушаний, которые нам мог бы подать Пьер. Но – увы. Делать было нечего, так что мы расположились за предложенным столиком. В столь ранний час гостей других в «Папаше Клемане» не наблюдалось.

Мэтр Сансон спросил в ожидании склонившегося перед нами лакея, можно ли поговорить с его хозяйкой.

«Мадмуазель Мари сегодня нездоровится. Она поднялась к себе в спальню», – лакей указал пальцем вверх.

«Надеюсь, ничего серьёзного? – озабоченно спросил мэтр Сансон. – Может быть, нужен совет от доктора? Доктор готов её осмотреть и помочь, – он указал на доктора Флёри, тот с готовностью кивнул и даже привстал со своего места. – Можете проводить его к мадмуазель Мари?»

«О, нет-нет! – поспешно ответил лакей, испуганно оглянувшись на лестницу, ведущую вверх. – Госпожа довольно часто так себя чувствует, – он понизил голос. – С ней случается сильная мигрень. И тогда она не позволяет себя беспокоить. Я вполне уверен, что через час она уже выйдет к нам».

«Да, это так, – доктор кивнул. – Мадмуазель Мари много лет страдает мигренями».

«Ах, вот как… – протянул Сансон. – Понятно, понятно. А почему мы не видим вашу очаровательную Элизу? Надеюсь, с ней всё в порядке?»

«О, не беспокойтесь, разумеется, всё в порядке, просто госпожа призвала Элизу к себе, – с улыбкой ответствовал лакей. – Только что, вот за минуту до вашего появления. Но господа могут не волноваться, всё, что нужно, я сделаю не хуже, чем сделает Элиза. Что изволите заказать? Сегодня у нас великолепные шампиньоны в сметанном соусе, весьма рекомендую господам. И прекрасное молодое вино, розовое божоле-нуво».

«Что ж, не будем её беспокоить, – Сансон вздохнул с некоторым сожалением. – Подавайте ваши шампиньоны. И божоле-нуво, разумеется».

Уронив голову в поклоне, лакей отправился принести заказ.

Мэтр Сансон, между тем, погрузился в какие-то размышления. Я видел, что сложившаяся ситуация почему-то беспокоит его гораздо больше, чем, по моему мнению, того заслуживала. Похоже, глубокая озабоченность «исполнителя» удивила не только меня, но и доктора. Тем не менее, мы оба молча ждали, когда принесут кушанья к нашему завтраку, и вовсе не стремились разговорить нашего внезапно замолчавшего спутника.

Вдруг он резко нахмурился и шумно потянул носом воздух. Вслед за тем лицо его обрело выражение непривычного мне испуга и сильнейшего отчаяния.

«О нет… – со стоном протянул он. – О, только не это! Неужели мы опоздали?.. Скорее, доктор, скорее!..»

С этими словами мэтр Сансон сорвался с места и устремился к лестнице, ведущей в спальные комнаты. Переглянувшись в некотором замешательстве, мы с доктором последовали за ним.

Уж не знаю, что рисовало мне воображение, но картина, представшая нашим глазам в спальне m-lle Баву, выглядела вполне мирно.

Сама госпожа Баву, в ночном чепце с розовыми лентами и ночном же красном бархатном салопе, полулежала в разобранной постели, опершись на локоть; её служанка Элиза в скромном наряде, с кружевной наколкой поверх платья, столь же спокойно сидела напротив в удобном мягком кресле. Между ними располагался небольшой круглый столик с гнутыми ножками.

Женщины о чём-то негромко беседовали. На столике стояла откупоренная бутылка вина, рядом с бутылкой – большое блюдо с кистями винограда и печеньем.

Бокал мадмуазель Мари был пуст, Элизы же – полон пенистым красным вином.

Наше появление, очевидно, помешало служанке отпить, хотя она уже подносила хмельной напиток к губам.

Бросившись к ней, мэтр Сансон резким движением вырвал из рук бокал. Девушка вскрикнула от неожиданности и с испуганным недоумением взглянула на бесцеремонного гостя. Не обращая на это внимания и не снисходя до объяснений, Сансон тотчас протянул бокал с вином доктору:

«Понюхайте, доктор, только осторожно, осторожно, мой дорогой! Как, по-вашему, что это?»

Доктор осторожно поднёс бокал к носу, сделал несколько движений тонкими нервными пальцами, подгоняя аромат вина к самому кончику своего разом побледневшего носа.

На лице его появилась гримаса отвращения.

«Acidum hydrocyanum, – растерянно сказал он, обращаясь к Сансону. – Я знаю этот мерзкий запах, это синильная кислота! Боже мой, она же смертельна… – он осторожно поставил бокал на столик и повернулся к служанке. – Где вы это взяли, милочка? Если бы мы немного промедлили, вас бы уже ничто не спасло. Самое большее, через четверть часа ваше юное дыхание остановилось бы навсегда… – доктор аккуратно прикрыл бокал чистым носовым платком и повернулся к мэтру Сансону. – Но как вы смогли почувствовать cette odeur на таком расстоянии?! У вас, господин Анри, очень тонкое обоняние! Даже пары этого вещества опасны для здоровья, а испаряется оно очень быстро».

Мадмуазель Мари Баву, до того неподвижно сидевшая в кровати, откинула в сторону плед и резко поднялась со своего места. Лицо её исказила яростная гримаса.

«Вы с ума сошли?! – воскликнула она. – Что вы несёте, старый осёл? Какая еще кислота?!»

«Держите себя в руках, мадмуазель, – ледяным голосом произнес Сансон. – И благодарите Бога за то, что вам помешали совершить ещё одно убийство. Впрочем, достаточно и того, что вы сделали ранее. Ведь оставалось совсем немного времени до развязки, правда? И полиция решила бы, что простушка Элиза Сюэн покончила с собой, терзаемая невыносимыми угрызениями совести – ведь её лжесвидетельство, разом с лжесвидетельством Филиппа Шобара, привели на гильотину не повинную ни в чём мадам Жозефин Барратье-Перрен… Не так ли? Вы ведь именно это планировали? А потом примерно так же ушёл бы из жизни Филипп Шобар. Там, конечно, был больший риск. Подозреваю, вы держали его в подчинении какими-то обещаниями. Скажем, обещанием выйти за него замуж и обеспечить безбедную жизнь. Впрочем, как раз это неважно».

При этих словах госпожа Баву окинула его ненавидящим взглядом.

«Что вы тут навыдумывали, господа хорошие? – возмущённо воскликнула она. – Это всего лишь вино. Молодое вино, отличное вино!»

С этими словами она сделала то, чего никто из нас не ожидал: она протянула руку, схватила бокал, поставленный доктором на столик, сбросила платок на пол и одним глотком выпила отравленное вино. Презрительная улыбка обозначилась на её разом побагровевшем лице.

На мгновенье мы, все трое, оцепенели.

Первым очнулся доктор.

«Боже мой! – воскликнул он. – Это смертельно! Acidum hydrocyanum! Я не мог ошибиться, запах синильной кислоты ни с чем невозможно спутать! Она сейчас умрёт!»

Доктор Флёри потянулся было к пустому бокалу, но хозяйка ресторации ловко выхватила бокал из-под докторской руки и, широко размахнувшись, бросила его на пол. Бокал с громким звуком разбился на добрую сотню мелких осколков.

«Вот вам! – Мари Баву торжествующе расхохоталась. – Умру? Я умру? Ещё чего не хватало! Вот, я выпила вино, оно вовсе не отравлено, отличное молодое вино. А теперь убирайтесь прочь из моей спальни, оставьте меня в покое и ведите лживые свои безумные речи где-нибудь в другом месте. А лучше – забудьте о них».

Вдруг шумное дыханье хозяйки «Папаши Клемана» словно прервалось, потом она вновь задышала, чаще и громче, но вдруг, словно подкошенная, упала на постель. Лицо её, ещё недавно багровое от возмущения, стремительно заливала бледность.

Она попыталась растянуть тонкие губы в улыбке.

«Убирайтесь, – прошептала она. – Вам здесь нечего делать… Оставьте меня в покое. Я не хочу, чтобы вы видели… видели мою кончину…»

Силы оставляли мадмуазель Баву, она уже не могла стоять на ногах и вынуждена была сесть на кровать.

Доктор хотел подойти, но, сделав один только неуверенный шаг, остановился и растерянно оглянулся на нас.

Мэтр Сансон молча кивнул. В глазах его я увидел выражение странной успокоенности.

Не знаю, почему, но я тоже кивнул.

Я чувствовал удивительное облегчение от случившегося. Ибо была в этом какая-то высшая справедливость. То, на что она обрекла своего несчастного брата, то, за что заставила столь страшно расплатиться ни в чём не повинную Жозефин Барратье-Перрен, в конечном итоге, вернулось к ней. Те же муки сейчас испытывала она, те же муки отражались на её лице, уже обретавшем мертвенную восковую бледность.

Доктор Флёри помог Мари Баву прилечь и попытался напоить её горячим молоком, спешно принесенным растерянной служанкой снизу, из кухни – по его указанию. Мари Баву слабым, но решительным жестом отстранила кружку с пенным белым напитком, который, возможно, облегчил бы её страдания.

Впрочем, возможно, и нет.

«Не надо, – прошептала она. – Это мне не нужно. Не нужно. Ни к чему… – она взглянула на Сансона. – Что вы хотели спросить? Я же вижу… У вас в глазах застыл вопрос… Спрашивайте, пока у меня еще есть силы отвечать».

Мэтр Сансон решительно шагнул к ней.

«Для чего было травить того, кто и без того не сегодня-завтра отдаст богу душу? – спросил он, пристально глядя в глаза отравленной женщине. – К тому же – вашего кузена?»

«Клеману… было всё равно… – прежним сдавленным шеёотом ответила она. – Он умер бы ещё в этом году… Но тогда всё досталось бы безродной нищенке Жозефин. А это… несправедливо… – шипение, сопровождавшее её слова, напоминало шипение змеи. – Её место… она не должна была… получить всё… Дом и ресторация принадлежали мне… И все деньги Клемана тоже. По справедливости…»

То были последние слова Мари Баву. Тяжкое, сбивающееся, неровное дыхание её прервалось, она поднесла правую руку к шее, грудь в последний раз поднялась и уже не опускалась.

«Она мертва, – тихо сказал доктор Флёри. – Mortua est».

«Mortua est, – громким эхом повторил мэтр Сансон. – Mortua est. И слава Богу».

7.

Всё дальнейшее, происходившее в тот день, имело характер скрупулёзного исполнения всевозможных полицейских и медицинских предписаний. Слава Богу, к моей скромной персоне предписания эти не имели ни малейшего отношения, так что я скромно сидел в углу и во все глаза наблюдал за разворачивавшейся картиной.

Всем занимались доктор Флёри и мэтр Сансон; что до префекта полиции, за коим немедленно по кончине хозяйки «Папаши Клемана» доктором послан был лакей Пьер, то сей государственный муж демонстрировал при всяком разе готовность выполнять указания парижского исполнителя. К чести Сансона следует сказать, что он, по возможности, уходил в тень. Ловкость же указаний, с коими он обращался к префекту, его легко убеждала всех, что он ничуть не навязывает им ничего и что решения они принимают сами.

По дороге из ресторации домой к доктору, Флёри и Сансон увлеченно обсуждали малоаппетитные подробности внутреннего устроения человеческих органов дыхания, кровеносной системы и влияния на всё это различных ядов. Признаюсь, я мало что понимал во всём многоучёном разговоре, к тому же изобиловавшем всё той же, изрядно мне надоевшей лекарскою латынью. Особенно отталкивали меня смакования того, как и почему меняется при отравлении кровь и как пузырится она, замедляя ток свой. Но спутники мои на меня не обращали ровным счётом никакого внимания.

Наконец, они завершили обсуждение, при этом Флёри похвастался, что префект позволил ему завтра произвести вскрытие тела отравленной Мари Баву, а мэтр Сансон, в который уже раз, выразил сожаление, что не суждено ему будет ассистировать доктору и даже присутствовать при таком впечатляющем и чрезвычайно важном действе.

«Увы, завтра мы должны оставить Виллаж-Блон, – сказал он огорчённо при этом и, словно впервые заметив меня, объяснил: – Нас ведь уже заждались, не так ли, господин Ле Пранди?»

Я с радостной готовностью подтвердил его слова.

Вечером, собрав чемоданы, мы с мэтром Сансоном сидели в его комнате, попивая то самое божоле-нуво, которое не успели выпить в злосчастной ресторации. Доктор допоздна задержался в префектуре и никак не мог составить нам компанию.

«Если у вас, сударь, есть ещё какие-либо вопросы, – сказал мой необычный спутник, – не смущайтесь, задавайте их», – и он поощрительно улыбнулся. Должен тебе сказать, что улыбка его вызывала у меня странное чувство: мне хотелось, чтобы она поскорее исчезла. Вот и сейчас я испытал то же самое.

Впрочем, эта странная улыбка-гримаса и не держалась долго на его бледных малоподвижных губах. И тогда я задал ему вопрос, который занимал меня последние часы – сколь странным это ни покажется тебе.

Я спросил его:

«Почему вы приняли это дело так близко к сердцу?»

Он нахмурился и ничего не ответил.

«Это ведь личное дело? – продолжал я настаивать, несмотря на его недовольство. – Ведь никто не заставлял вас им заняться? Поначалу я думал, что вы были каким-то образом связаны с убитым. Например, родственными отношениями…»

Мэтр Сансон поморщился.

«Но потом я заметил, – продолжил я, – что он вас почти не интересует. Даже в разговоре с доктором Флёри вы упирали лишь на то, как выглядели внутренности Перрена – и только. Следовательно, вы были связаны с жертвой клеветы?»

«Вы правы, – с мрачной усмешкой произнес он. – Я был связан с нею, с несчастной оклеветанной Жозефин. Можно сказать – кровно связан. Вы же читали письмо».

Я содрогнулся. Слово «кровь» в устах палача обретает особый смысл. Да ты и сам это понимаешь, дорогой друг.

«Неужели, – спросил я, – неужели всё дело в письме?»

По лицу мэтра Сансона, всё ещё бесстрастному, скользнула тень. Скользнула – и исчезла.

«Вы сами говорили, что к вам обращались многие, – объяснил я свой вопрос. – Там, на эшафоте, уже ни на что не надеясь. Обращались с последними словами. Обращались за мгновение до смерти. Неужели никто из них не говорил о своей невинности? Или же вы просто не верили им? Но тогда почему вы поверили этой женщине, её письму? Ведь всё из-за письма, верно?»

«Да, всё из-за письма, – наконец, ответил он. – Всё верно. Именно из-за письма. Из-за этого ничтожного листа бумаги, исписанного при том чётким почерком и аккуратно сложенного вчетверо».

Видя, что я всё ещё не понимаю, он пояснил с досадливою гримасой:

«Сказанное, произнесенное – ветер, всего лишь миг – и ничего нет более. Было, не было – кто-то знает, кто-то помнит, может быть, даже повторит иной раз. Написанное – совсем другое дело. Правда, я это понял не сразу, понял, лишь получив письмо от несчастной мадам Барратье-Перрен. И даже не в том дело, что я вынужденно прочитал её рассказ, и потом перечитал его. А что бы сделал другой на моём месте? Что бы сделали вы, Ле Пранди? – он обречённо взмахнул рукой. – Конечно, я перечитал письмо, и не раз. Нет, в том было дело, что она оказалась первым человеком, обратившимся уже после своей смерти – после казни! к палачу!» – последнее слово мэтр Сансон произнес с явным нажимом, и я удивился, ибо уже знал, что он не пользуется общепринятым названием, предпочитая странное и округлое слово «исполнитель».

«После этого я просто не мог о ней забыть. Я дал слово самому себе разобраться с этим делом. Чему вы удивляетесь, господин Ле Пранди? – язвительно вопросил он. – Тому, что я, с малых лет служивший при эшафоте, всеми фибрами души ненавижу смертную казнь? Но что же в этом удивительного? Именно я вижу, сколь кошмарно сие действо. Именно я собственными руками отнимаю жизнь несчастных преступников. Но не я их приговорил! Не я объявил их виновными! И – самое главное… – тут он понизил голос почти до шёпота. – Самое главное – не я допускал ошибки, приговаривая невинных… – он помолчал ещё немного, потом сказал обычным своим бесстрастным тоном: – Потому для меня была большим облегчением именно такая смерть Мари Баву, – хмуро произнес «исполнитель». – Я радуюсь тому, что она собственноручно казнила себя за своё преступление. Ей не придётся взойти на эшафот, а мне не придётся встать с нею рядом».

Мэтр Сансон допил вино и осторожно поставил бокал на столик.

«Многое ушло из жизни, – произнёс он с тяжёлым вздохом, – очень многое. Платья, обычаи, отношения меж людьми. Сословия. Словом, многое из того, что ранее казалось вполне естественным и правильным, хотя и не было таковым в действительности. Пора, наконец, и смертной казни, кошмару всей моей жизни, кошмару жизни моего несчастного отца, уйти, чтобы brille par ton absence[19]».

Так я узнал эту замечательную французскую поговорку, изящную, тонкую и глубокую. Ты, возможно, её знаешь, но я – я впервые услыхал её из уст парижского палача, по поводу смертной казни.

Мэтр Сансон замолчал и более, за весь вечер, не произнёс ни слова; я же не рискнул более донимать его расспросами. И утренней дорогой, трясясь в почтовом дилижансе, мы тоже не говорили ни о чём. Лишь по прибытии в Париж обменялись мы ни к чему не обязывавшими холодно-любезными фразами.

Более всего я опасался тогда, что мне придется пожать ему руку – руку парижского палача, «парижского исполнителя», руку, обрушивавшую тяжёлый нож гильотины на десятки незащищённых, беззащитных шей истинных преступников – и вместе с тем невинно оклеветанных или по ошибке обвинённых. Все они в тот момент казались одинаковыми, ничуть не отличавшимися одни от других.

К счастью, мэтр Сансон, похоже, вполне меня понимал; руки свои при прощании нашем держал он за спиною, ограничившись лёгким поклоном и мимолётным движением бесцветных тонких губ, – движением, напоминающим попытку улыбнуться при полной к тому неготовности.

8.

…Так что, брат Пушкин[20], прихотливая судьба моя весьма близко свела меня однажды не только с презренным Видоком, королём шпионов, но и с самим ужасным Сансоном, парижским палачом, кровавым служителем гильотины. Исполнителем, как он себя называл. И скажу я тебе, что встречи эти мне на многое раскрыли глаза…

Ну, а правду ли я тебе поведал в своей обширной эпистоле или попросту выдумал всё, дабы тебя немного развлечь в твоём вынужденном затворничестве, тут уж решай сам…»

[1] «Из книг Людовика Капета» и «Из книг Петра Липранди» (лат.).

[2] Задетая гордость (фр.).

[3] Русские варвары, азиаты, немецкие свиньи, трусливые австрийцы (фр.).

[4] Давай деньги! (франц.).

[5] Мошенник (фр.).

[6] Генерал-гевальдигер – полицмейстер в армии, начальник военной полиции.

[7] Улица Королевская Сент-Оноре (фр.).

[8] Прекрасная голая кошка (фр.).

[9] Господин граф Коршунов (фр.).

[10] Господ и дам (фр.).

[11] Физионотрас – устройство, созданное французским художником и музыкантом Жилем-Луи Кретьеном (1754-1811) в 1785 году, позволяющее быстро создавать с натуры чёрно-белые портреты. Физионотрас считается одним из предшественников фотографии (даггеротипии), хотя более походил на усовершенствованный копировальный станок-пантограф.

[12] Начальство (фр.).

[13] После Великой французской революции в стране была введена метрическая система. Дореволюционная система была близка к английской системе мер.

[14] Расследование преступлений (лат.).

[15] Человек человеку – волк (лат.).

[16] Да здравствует император! (фр.).

[17] Анатомия и физиология человеческого тела (лат.).

[18] Системное и малое кровообращение (лат.).

[19] «Блистать своим отсутствием» (фр.).

[20] Тут мы, наконец, можем раскрыть читателю загадку имени адресата этой рукописи – «Александр Н.к.ш.п.». Именно такой анаграммой, хитро выкроенной из подлинного имени (НиКШуП – ПуШКиН), А.С. Пушкин подписал в 1814 году своё первое напечатанное стихотворение («К другу-стихотворцу»). Стихотворение было опубликовано в «Вестнике Европы».

Комментарии

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *