Чей цадик?
из книги «Сердце Европы»
По дороге из Люблина в Краков я попросил проехать через Лежайск. История польского хасидизма начинается с 1772 года, когда в этом городке поселился ребе Элимелех. Все великие праведники и чудотворцы Польши – его ученики и ученики его учеников.
В Лежайске было пасмурно. Старое еврейское кладбище, в центре которого находится домик над могилой ребе Элимелеха, заросло высокими деревьями. Пока мои спутники искали смотрителя могилы, чтобы тот отпер дверь в домик, я стоял, всей грудью вдыхая прохладный воздух. Пахло мокрой травой, на которую выпала обильная утренняя роса, и влажной листвой старых деревьев. Ночная прохлада, запрятанная под каждым листиком, овевала кладбище свежестью, а капли росы блестели, словно упавшие звёзды.
Забытые в Израиле запахи. Дождь у нас в стране прекращается в мае и вновь приходит в только конце октября. Сочетание тёплого воздуха и свежести, приносимой летним дождём, полностью отсутствует. Как и запахи, рождённые этим сочетанием.
Смотритель, молодой парень, привыкший иметь дело с туристами, хотел сразу приступить к рассказу о цадике, но я попросил его оставить меня одного минут на сорок. Есть особые молитвы, читаемые на могилах праведников. Они составлены в книгу размером чуть более ста страниц. Я произносил эти молитвы уже много раз, поэтому надеялся, что сорока минут мне хватит.
Вне всяких сомнений, я знал о ребе Элимелехе куда больше этого парня, но поговорить с ним мне очень хотелось. Хотелось узнать, как нынешнее поколение поляков, выросших без малейшего еврейского присутствия в Лежайске, относится к памяти цадика и его могиле.
О, атмосфера в домике была наэлектризована.
«Вполне вероятно, – думал я, – что сполохи, шорохи и дуновения прячутся в моей голове. В конечном итоге всё, что происходит с человеком, сильно зависит от его настроя. На нас идут те ситуации, к которым мы внутренне готовы. Вполне вероятно, будто всё, что я слышу, вижу и чувствую на могиле праведника, есть плод моего воображения. Но это реальность моей жизни. Мир, или Всевышний, разговаривают со мной на таком языке».
Я зажёг свечи, открыл книгу и шагнул в другую реальность. В домике царило безмолвие, нарушаемое только моим шёпотом и шорохом перелистываемых страниц. Время отступило, буквы необычайно разрослись, запах влажной листвы стал оглушающим.
Дождь застучал по стёклам окна и по крыше, когда до завершения книги оставалось совсем немного. Я приоткрыл дверь. Свежесть волнами начала вплывать в домик. Дышалось легко и свободно, сердце забилось, словно от большой радости.
«Можно подумать, будто в воздухе скрывается пьянящий наркотик, – подумал я. – Или Всевышний таким способом подаёт мне знак. Но какой? И о чём?
Можно, конечно, придумать какое угодно объяснение, писательская голова заточена на сочинение разного рода сюжетов. Но в такой ситуации не хочется сочинять. Хочется получить сигнал».
Я перевел взгляд на оконное стекло, по которому, словно слёзы, текли дождевые капли.
«Небеса плачут, – подумал я. – По былой славе хасидской Галиции, по тем, кто уже никогда не придёт молиться на могилу праведника, по самому праведнику, одиноко лежащему на заброшенном кладбище провинциального городка».
Я вернулся к могиле и стал дочитывать книгу. Когда спустя четверть часа я вышел из домика, дождь уже стих. Смотритель неожиданно оказался рядом со мной, словно материализовавшись из воздуха.
– Ваши спутники спрятались от дождя в автомобиле, – сказал он. – А я решил подождать вас здесь.
Его пиджак и брюки были совершенно сухими. Лишь на носках начищенных до блеска туфель играло несколько капель.
– А как вам удалось не промокнуть? – удивился я.
– Заслуги цадика защищают от жизненных невзгод тех, кто к нему приходит, – ответил смотритель.
– Ого, да вы говорите как настоящий хасид!
Вместо ответа смотритель лишь пожал плечами.
– Может быть, вы слышали что-нибудь о вскрытии фашистами могилы ребе Элимелеха? – спросил я.
– Конечно.
– Я расскажу вам о том, что читал в книгах и слышал от стариков, – сказал я. – А вы уточните, что тут так, а что неправильно.
– Хорошо, – согласился смотритель.
– Захватив Польшу, фашисты принялись планомерно уничтожать евреев и всё имеющее отношение к евреям. Расправившись с общиной Лиженска, они обратили свои взгляды на кладбище. На могилу ребе Элимелеха приезжали молиться евреи со всей Европы. Ребе воспитал великих праведников: Провидца из Люблина, Аптер Рува, Магида из Козиница, ребе Менахем-Мендла из Риминова и многих других. Его душа оставила наш мир в 1787 году, и с тех пор не было дня, чтобы на могиле не собирался миньян.
Ворвавшись на кладбище, фашисты обнаружили там с десяток стариков, лежавших вокруг могилы, пытаясь защитить святое место своими телами. Отбросив их в сторону, немцы разрушили надгробие и, орудуя лопатами, докопались до самого гроба. Вытащив его наружу, они взломали штыками крышку и… замерли.
Внутри лежал грозного вида старец, выглядевший так, словно его только что опустили в могилу. Его лицо сияло, а брови были сердито насуплены.
Фашистов охватил панический ужас. Побросав лопаты, они бросились вон с кладбища, и – вплоть до освобождения Лиженска Красной армией – обходили кладбище десятой стороной.
Эту историю рассказали старики, о которых фашисты попросту позабыли. Старики вернули тело ребе Элимелеха на место и чудесным образом выжили до самого конца оккупации.
– Ну, мне знаком иной вариант этой истории, – сказал смотритель. – Немцы предположили, будто в могиле цадика евреи прячут золото и драгоценности. Они взломали надгробие – обломки оригинальной плиты можно увидеть внутри домика – и вытащили гроб. Вместо золота внутри были только полуистлевшие кости. Немцы бросили гроб и ушли с кладбища. Остальное – правда.
– Скажите, кроме вас, в Лежайске о ребе Элимелехе ещё кто-нибудь помнит?
– Что значит «кроме меня»? Все молодые пары после венчания в костёле приходят сюда за благословением цадика.
Я остолбенел и несколько мгновений не мог вымолвить ни слова.
– А-а-а, простите, но какое отношение имеет к полякам еврейский цадик?
– Ребе Элимелех тоже поляк.
Наверное, вид у меня был совсем ошарашенный, потому что смотритель улыбнулся.
– Он родился в Тикочине, возле Белостока, после нескольких лет странствий по Украине и Белоруссии вернулся в Галицию и всю жизнь прожил в Лежайске. Все его ученики родились и похоронены в Польше, все его хасиды тоже жили и умерли на этой земле. Ребе Элимелех – наш цадик! Он поляк, но с еврейскими корнями. Поэтому мы и приходим к нему за благословением.
Я не нашёлся, что ответить. Ход мыслей смотрителя оказался для меня слишком неожиданным.
Когда мы шли к выходу, он вдруг сделал два шага в сторону, и вытащил из развилки дерева, растущего рядом с могилами, мокрый от дождя зонтик.
– Ну, ты же понимаешь, – иронически заметил Дарек Цикол, выслушав мой взволнованный рассказ, – что и в той, и в другой версии этой замечательной истории слишком много белых пятен. Смысловые дыры и несоответствие реальности буквально вопиёт.
Дарек известен критическим складом ума, его скепсис особенно заметен во всём, что касается религии. Но это совершенно не мешает нашим дружеским отношениям.
– А ты бы не мог уточнить? – попросил я.
– Что, по-твоему, сделал бы немецкий офицер, увидев в гробу живого еврея? – спросил Дарек. И сам же ответил: – Да вытащил бы пистолет и разрядил всю обойму в ожившего покойника. А история с поисками золота вообще звучит неправдоподобно.
– Почему? – снова спросил я.
– Если бы по Лежайску прошел слух, что евреи прячут золото в могиле, немцы бы просто не успели до неё добраться. Наши поляки вскрыли бы её через полчаса после того, как услышали об этом.
Уверенность моего друга в правоте своего понимания жизни была столь очевидной, что я не удержался и рассказал ему очередную историю.
– Одна рачительная еврейская хозяйка не выливала воду от мытья кастрюлей с остатками субботнего чолнта, а после субботы давала её корове. Один раз хозяйка задумалась о чём-то или просто забыла, и наполнила корыто обыкновенной колодезной водой. И что подумала корова?
– Не морочь голову, – усмехнулся Дарек. – Откуда нам знать, что подумала корова? И думают ли они вообще?
– Корова решила, будто хозяйка сама выпила эту вкусную воду, – завершил я рассказ. – Мир куда сложнее наших представлений о нём. Поди разберись, какая из версий правильная.
Вовсе не обязательно во всём дойти до самой сути. Иногда лучше оставить эту суть прикрытой флёром романтических представлений.
Осенний воздух
(Что было, то было)
Сентябрь овладевал Лиженском (так евреи называли Лежайск) исподволь. Сначала пожелтели верхушки вязов, затем чаще стали падать в траву яблоки. Солнце смирило свой жар, прояснились дали, в августе подёрнутые маревом дымки. Прохладный, свежий воздух заполнил пространство.
Наступил элул, месяц раскаяния, месяц подготовки к Рош-а-Шана, дню суда, когда Всевышний взвешивает на самых точных в мире весах судьбу каждого человека. Но польским жителям Лиженска не было до этого дела. Их жизнь текла по другому календарю и подчинялась иным законам. Так они верили и надеялись.
На евреев местечка воздух элула оказывал удивительное воздействие. Готовясь к суду, они пересматривали свои поступки за прошедший год, пытаясь исправить то, что можно было исправить, и дополнить, то, что осталось незавершённым. Стихали споры, ведь каждый норовил уступить товарищу, восстанавливались разорванные отношения, ведь Всевышний не любит разлада между своими детьми.
И если по привычке кто-то повышал голос, то, чтобы утихомирить горлохватов, хватало короткого замечания: «Евреи, элул!»
За горизонтом уже ожидали своей очереди студёные дожди и липкая грязь, из которой трудно вырвать сапог. А делать нечего – без грязи осени не бывает. Но это скрывалось за горизонтом, а пока, проплывая по бледному бездонному небу, пухлые облака волочили по земле сиреневые тени. Беззаботно звенели птицы, и воздух, кристально чистый, свежий и немного пряный от начинающей увядать листвы, кружил голову. Ах, волшебный воздух элула, блажен, кто им когда-либо дышал!
В синагоге ребе Элимелеха в эти дни молились с особенной сосредоточенностью и много больше обычного. Каждую фразу, каждое слово примеряли на себя, вспоминая, как исполняли в течение года то, что требует от еврея Всевышний. Ученики ребе Элимелеха были особыми умельцами самоотчёта, поэтому молились долго и самозабвенно.
В один из золотистых вечеров конца элула хасиды собрались для молитвы. Она всегда начиналась точно в положенное время. Ребе Элимелех входил в синагогу, открывал молитвенник и начинал:
– Господь Милосердный, простит зло и не погубит, как не раз отвращал гнев Свой…
Звёзды завистливо заглядывали в открытые окна, на западной окраине неба ещё дрожало зеленовато-голубое сияние, последний след закатившегося солнца. Свечи мерцали от слабого ветерка, тени метались по углам, но на них никто не обращал внимания. Молитва праведника наполняла синагогу сиянием святости. Тот, кто его видел, не нуждался в свете свечей.
В тот вечер ребе Элимелех вошел, как обычно, перед самым началом, положил руку на молитвенник и… замер. Минута проходила за минутой, удивлённая луна, поднявшись, залила пол и стены мертвенным светом, а праведник продолжал стоять, погружённый в глубокое раздумье. Давно прошло время начала молитвы, но никто из учеников не посмел даже сделать неосторожный жест.
Вдруг ребе Элимелех открыл молитвенник и, как ни в чём не бывало, начал:
– Господь Милосердный, простит зло и не погубит…
Молился он с особым воодушевлением. Волнение учителя передалось ученикам. Кто-то неистово раскачивался, кто-то рыдал, не стесняясь, кто-то стонал, словно от зубной боли. Со стороны могло показаться, будто в синагоге собрались умалишённые, но посвящённый человек, способный увидеть сокровенную суть происходящего, замер бы от удивления, распознав, на какую духовную высоту поднимались эти бедно одетые евреи.
После завершения службы ученики сгрудились вокруг ребе Элимелеха. Все хотели знать, что послужило причиной столь долгой задержки. Цадик начал говорить, не дожидаясь вопросов. Скупо, немногословно, но через минуту перед учениками распахнулся мир человеческой судьбы.
Велвл родился в Лиженске, но в семнадцать лет он отряхнул с себя веру и обычаи предков, как стряхивают пыль с одежды, и перебрался в Краков. Вацек, как он стал именовать себя на польский лад, никого не боялся и не гнушался ничем. То, что могло принести деньги, в его глазах было хорошим, а то, что могло их отобрать – плохим.
К двадцати пяти годам он разбогател и женился на Марыле, дочери состоятельного польского купца. Женитьба удвоила его доходы, и к тридцати годам Вацек стал одним из самых зажиточных людей Кракова.
Марыля была ему хорошей женой, доброй, заботливой, родила и вырастила троих сыновей. Но настоящего тепла и единства между ними не было. Польский, на котором они говорили, остался для Вацека чужим. Он мог на нём мошенничать, изворачиваться, сколачивать капитал, но для любви и покоя ему нужен был идиш, а Марыля не знала на этом языке ни одного слова. Не знала и не хотела знать.
Дети стеснялись еврейского акцента, с которым говорил их отец, и старались держаться от него подальше. Поначалу он ходил вместе с Марылей и детьми на воскресную службу в костёл, но, увидев их косые взгляды и красные от смущения лица, перестал.
Разумеется, к синагоге он даже не приближался. Да и какое дело поляку Вацеку до еврейского Бога? Порядок молитв, обычаи, смысл праздников, да и просто многие слова незаметно ушли из его памяти. То, что в детстве казалось ему простым и понятным, теперь вызывало недоумение. Но это не тревожило Вацека; он был занят самым увлекательным делом на свете – зарабатыванием денег.
Марыля умерла вскоре того, как женился их младший сын. Разумеется, женился он на польке, так же, как его старшие братья. И так же, как они, сразу ушёл из дому. Вацек остался один в большом особняке, набитом дорогой мебелью, коврами и картинами.
С утра он уезжал по делам, и весь день старался найти себе занятие. Но вечерами он всё равно оказывался в пустой комнате перед пылающим камином.
Вацек сидел в кресле с котом на коленях, единственным существом на свете, добивавшимся его ласки. Кот тихонько мурлыкал, иногда поворачивал голову и окидывал Вацека испытующим взглядом. Вацеку казалось, будто ещё чуть-чуть – и кот заговорит, скажет ему что-то очень важное, что переменит его жизнь. Но кот молчал.
После смерти Марыли Вацек поначалу очень ждал визитов сыновей. Но те приходили ненадолго, говорили скучно и прохладно – и быстро откланивались, ссылаясь на дела и заботы. Скоро он понял, что им нужно от него только наследство. И как можно скорее.
Слуга подносил чашу за чашей; Вацек напивался до того, что с трудом находил кровать. Холодная одинокая постель, холодная, несмотря на грелку, – вот его награда за прожитую жизнь и нажитое богатство.
Как-то раз Вацек отправился по делам в дальнюю поездку. Путешествовал он, как и положено богатею, в собственной роскошной карете. Мощные рессоры и мягкие сиденья скрадывали рытвины дороги, а небольшой поставец, приделанный к внутренней стенке и наполненный флягами, помогал скоротать время и улучшить настроение.
Откинувшись на бархатную спинку, Вацек рассеянно наблюдал через окошко проплывающую мимо жизнь. С высоты кареты дела тех, кто ходил пешком по дорогам, казались мелкими и недостойными внимания.
И надо же случиться, что прямо на базарной площади одного из местечек, сквозь которые карета проносилась, презрительно оставляя за собой длинный шлейф пыли, правое колесо угодило в глубокую яму и сломалось. Кучер и форейтор сокрушённо сообщили Вацеку, что до темноты починить не удастся, и придется заночевать в этой дыре. Вацлав для порядка покричал на слуг и отправился размять ноги, пока вещи перенесут на постоялый двор.
На самом деле он никуда не спешил. Заработанных денег должно было хватить на сотню лет безбедной жизни, он мог себе позволить не гоняться за любым кушем, как в молодости, а степенно выбирать и условия, и партнёров. Вацлав давно научился обставлять сделку так, чтобы за ним бегали, его уговаривали, встречали, как самого желанного гостя, и провожали с почётом. Если он опоздает на завтрашнюю встречу, волноваться и строить тревожные предположения будут его партнеры, а не он.
Вацлав медленно шёл, вдыхая воздух, удивительно свежий и чистый для базарной площади. Сама площадь показалась ему знакомой. Ничего удивительного в том не было, все маленькие местечки Польши похожи. Одна и та же печать скуки и нищеты лежит на кривых домиках, лужах посреди дороги, чёрных от сырости стенах деревянных синагог. Странным показалось ему поведение еврейских торговок. Он помнил их крикливые голоса, наполненные скандальными нотками, размахивание руками, отчаянную приставучесть. В этом местечке торговки говорили вполголоса, а руки держали при себе.
– Что случилось? – спросил он одну из них. – Почему так тихо?
– У нас скоро праздник, день Небесного суда, – ответила торговка. – Вот мы и стараемся.
– Как может суд быть праздником? – усомнился Вацек.
– Справедливый суд – всегда праздник!
Вацек криво усмехнулся и пошел восвояси. Его задело, что торговка сказала «у нас», будто он не еврей.
«Почему я обиделся? – спрашивал себя Вацек. – Одет как аристократ, приехал в роскошной карете, да и заговорил с ней по-польски, хоть и хотел на идиш. Язык по привычке сам завёлся. Всю жизнь я старался уйти подальше от евреев – и вот, получилось. Так почему же её слова меня обижают? Какое мне дело до этих оборванцев и до их нищего местечка?»
Он пошёл по центральной улице, обходя выбоины, наполненные грязью и мутной водой. Дома казались ему знакомыми, вывески на лавочках тоже, а вот людей он не узнавал, лица прохожих были совершенно чужими.
Проходя мимо полуоткрытого окна одного из домов, он услышал песню на идиш. Где-то в глубине комнаты мать, судя по голосу, совсем ещё молодая девушка, укачивала ребёнка. Он замер, схватившись за сердце: мелодия и слова были ему хорошо знакомы. Вацек помнил их столько, сколько помнил себя, – эту песню пела ему мать, когда он был ещё совсем маленьким.
Давно потускневший, почти исчезнувший из памяти образ матери вдруг предстал перед его мысленным взором. Он вспомнил её глаза, ласковую улыбку, мягкие руки, тёплые губы и вкусный запах, от неё исходивший.
Всё вокруг словно осветилось ярким светом; он смотрел на неказистые домишки и грубо намалёванные вывески глазами маленького Велвла, – и всё узнавал. Схватив за руку проходившего мимо еврея, он выкрикнул хриплым от волнения голосом:
– Как, как называется это местечко?!
– Лиженск, как ещё, – пробормотал на идиш прохожий, вырывая руку.
Вацлав в изнеможении прислонился к стенке дома. Безжалостная судьба завела его в родное местечко. Сорок лет назад он сбежал из Лиженска, и с тех пор ни разу не приезжал повидаться. Родственники несколько раз находили его в Кракове, он отделывался небольшими суммами и вёл себя так холодно, что больше они не появлялись.
Оттолкнувшись от стены, Вацлав направился к своему дому. Когда-то он знал на этих улицах каждый выступ, каждый камушек, каждое лицо, мелькнувшее в окне. Из глубин памяти всплыло местечко его детства, да так отчётливо, так ясно, словно он оставил его два дня назад.
Нынешний Лиженск был похож и не похож на хранимый в его памяти. Вот тот самый угол мясной лавки, возле которого он всегда встречался с приятелями. И лавка тоже на прежнем месте, только выглядит совсем иначе. А угол – вроде тот и не тот, хотя что уж там может измениться, в углу?!
Оказавшись на родной улице и подойдя к дому, в котором родился, Вацлав застыл в недоумении. Он не сомневался, что стоит против окна своей комнаты. Сколько раз он засыпал, рассматривая звёзды через это окно и мечтая о большом мире; сколько раз сбегал по утрам по ступенькам этого крыльца!
Этого ли? Всё было похоже, но не более. Нынешний Лиженск сильно отличался от того, где он бегал в хедер и ходил в синагогу, держась за руку отца.
Вацлав взглянул на вечереющее небо, глубоко вдохнул чуть пахнущий печным дымком воздух, и решил наведаться в молитвенный дом – посмотреть, что там изменилось. Зайти в зал он не захотел: начнутся расспросы, откуда, что, как да почему; а тихонько, стараясь не скрипеть ступеньками, поднялся на второй этаж. В будние дни женская половина всегда пустовала. Вацек чуть отодвинул занавеску и стал осматриваться.
В синагоге всё осталось по-прежнему. Да-да, вот тут ничего не изменилось, он узнавал каждую деталь. Даже занавески те же самые, хотя за сорок лет их должны были не раз поменять. Он глубоко вдохнул аромат старого здания: хорошо знакомую смесь из запаха древних книг, наполнявших шкафы, вездесущей пыли, свечного чада, въевшегося в стены и потолок, и ещё чего-то неуловимого, что он был не в силах ни понять, ни даже определить.
Кантор внизу, на мужской половине, начал вечернюю молитву:
– Господь Милосердный, простит зло и не погубит…
Вацек невольно зашевелил губами, повторяя слова. Вдруг проснулась давнишняя привычка, ведь он тысячи раз повторял их в этой самой синагоге, под этим потолком, между этих стен, а то, что выучено в детстве, запоминается навсегда.
Он шлёпнул себя по губам, задёрнул занавеску и тяжело опустился на скамью. Какая ещё молитва? После того, что он натворил за сорок лет, ни одно его слово не может быть услышано. Он нарушил всё, что можно было нарушить, со смехом переступил почти все законы.
Чтобы найти утешение, Вацек попытался мысленно вернуться к нарушениям, когда-то доставившим ему немало удовольствия. Он хорошо помнил, как он гонялся за наслаждениями, с какой настойчивостью искал и добивался сладких минут, но их вкус позабыл начисто. Беготня зацепилась в голове, а вот для чего бегал – ушло.
На что он потратил свою жизнь? Удовольствия прошли, не оставив в памяти почти никакого следа. Чтобы спокойно дожить до смерти, столько денег не нужно, а кому их отдать? Сыновьям, конечно, вот только радости от этого никакой. По крови они его дети, а по духу совершенно чужие люди. Для чего же он врал, изворачивался, нападал, лебезил и наступал многим на горло?
Сил всё меньше, хочется покоя и умиротворения. А в доме его ожидают только наемные слуги, готовые улестить его тело, но совершенно не способные успокоить душу. Единственное существо, которое относится к нему с любовью, – это кот. Грустный итог.
Вацек ещё раз глубоко вдохнул воздух и неожиданно для себя заплакал. Без рыданий, не всхлипывая и не шмыгая носом. Он сидел, опустив голову, наблюдая сквозь слёзы и полумрак, как пол перед ним покрывается тёмными точками.
Молитва закончилась, прихожане поспешно разошлись. Каждого ждал дома горячий ужин, разговоры с женой, детьми, милые заботы семейной жизни.
Вацек усмехнулся сквозь слёзы. Всё, от чего он убегал, что казалось ему скучным и недостойным внимания, теперь оказалось главным.
Он снова отодвинул край занавески и заглянул вниз. В зале остались два человека, каждый сидел в своём углу, обложившись книгами. Он вспомнил, как отец один раз в неделю задерживался после молитвы, чтобы позаниматься с ним. И как бурчало в животе от голода, и как медленно тянулось время, и как хотелось, чтобы уже закончился нескончаемый урок.
Но каким же вкусным был ужин, и как сияло лицо матери, когда отец рассказывал ей, что они выучили за этот вечер!
Велвл отёр слёзы и зашептал горячо и быстро, едва успевая следить за собственными словами. Мысли теснились в его голове; он едва успевал высказать одну, как вслед за ней набегала другая. Они катились одна за одной, словно волны, а морем, их посылавшим, было его собственное истосковавшееся сердце.
Он не замечал времени, он спешил высказать Ему, невидимому, но вездесущему Ему всё, что прятал много лет в глубинах души.
– Да, я грешил всю жизнь, прожил её не так и не с теми, – шептал он, – нарушал, преступал, глумился. Но это лишь тело, а душа, бессмертная частичка Тебя Самого, разве она может согрешить? Прими моё раскаяние, пожалей мою душу! Дай прожить то, что осталось, в мире с Тобой и моим сердцем.
Заглянув вниз, Велвл обнаружил, что зал пуст. Тихо догорали свечи, на женской половине стало совсем темно. Спустившись по лестнице на первый этаж, он решительно вошёл в зал, отыскал молитвенник, встал на то место, где когда-то стоял вместе с отцом, и дрожащим, срывающимся голосом начал:
– Господь Милосердный, простит зло и не погубит, как не раз отвращал гнев Свой…
Ребе Элимелех закончил говорить. Поражённые рассказом ученики затаили дыхание.
– Я задержал молитву, – продолжил ребе, – чтобы начать её вместе с раскаявшимся Велвлом. Его слова, идущие из самого сердца, пробили каменную толщу, отделяющую нас от Всевышнего, и молитва, присоединившись к ним, взлетела прямо к Небесному Престолу.