Анна Гедымин

 

Посильная милость

             ***

Никого предчувствием не мучая,

Тихо заполняя небеса,

Туча собирается дремучая

До зимы всего за полчаса.

Даль пока светла, голубоватая,

На душе — ещё совсем апрель,

Только где-то, пайку отрабатывая,

Для порядку бреханёт кобель.

Тоже ведь из наших, из несведущих,

Как попал в неловкий переплёт,

Как дожить до дней весенних, следующих,

Да и кто — Бог знает — доживёт.

Разве что луна, монетка медная,

В наших кущах — вечный новосёл.

Вон, глядит в упор, беды не ведая,

Просто возвещает, вот и всё.

 

Метеорит

Отпрыск дальних и злых

Внеземных пожарищ,

Миновавший в пылу

Не один парсек,

Прилетел он —

Бессмысленно угрожающ,

Как бегущий по городу

Дровосек.

Было ясно:

Сгорит средь подобных прочих,

Лишь вонзит в атмосферу —

С размаху, вкось —

Скоростного полета

Колючий росчерк.

И не дрогнет,

Не скрипнет земная ось.

Лишь увидели снизу мы

В изумленье,

Как большая звезда

Пропорола гладь…

Но полет ее длился

Одно мгновенье,

Так что где там —

Желание загадать.

 

Вера

А солдат не вернулся домой

Ни весной, ни зимой.

Не увидел, пройдя сквозь сени,

Как на добром смоленом полу,

Под лампадкой, в углу,

Вон — оставили след колени…

Все ждала, не тушила огня.

Глубже день ото дня

Головой уходила в плечи.

И уже не творила хулу,

Только в красном углу

Лик повесила человечий…

 

                       ***

Ангел-хранитель стареющего человека

Поднимается затемно,

Летит в поликлинику,

Потом у него

Аптека,

Библиотека,

Продукты, почта…

Устает жутко.

А когда он уже на грани,

Наступает время

Невыполнимых желаний.

Ангел-хранитель

Всматривается в заветный список,

Всплескивает крыльями,

Роняет пакеты сосисок, ирисок,

Повторяет беззвучно:

«Сделай мне одолжение,

Яви посильную милость —

Чтоб наступающей осенью

Ничего ужасного не случилось:

Чтоб никто не отчаялся,

Не умер,

Не повредился рассудком,

Чтоб не пришлось выбирать

Между совестью и желудком».

Ангел нахохливается,

Прячет голову под крыло.

Как же ему с подопечным не повезло!

Был бы пьяница,

Развратник,

Сутяга —

Помог бы ему в тот же миг!

А тут —

Приличный, добрый старик…

А стареющий человек

На ангела не в обиде.

Он в своей жизни

Ничего плохого не видит —

Ни того,

Что почти завершилась его дорога,

Ни во что превратилась

Дочь его недотрога,

И нужно ему немного:

Он выглядывает в окно,

Улыбается солнышку

И благодарит Бога…

 

        ***

Не паникуй, мой друг, пройдет и это.

Невероятно, чтобы не прошло.

Ночь миновала, пронеслась комета,

Наш век — и тот отходит тяжело.

А за пределом жертве высшей меры

И праведнику — рядом зимовать…

Вот если души все-таки бессмертны,

То есть из-за чего паниковать…

Мадина Тлостанова

 

«Вересковый рай»

 

 

«Остаётся только окно, большое окно меблирашек в Блумсбери; скучное, хлопотное, мелодраматическое предприятие – открывать окно и выбрасываться…»

Вирджиния Вулф «Миссис Дэллоуэй»

Утром мы нашли Сержа. Жалобно жужжащее инвалидное кресло не привезло его. как обычно, к завтраку. Не появился он и на йоге, и мы с Нильсом заволновались и пошли его искать. Долго стучали в узкую белую дверь на пятом этаже особого корпуса для психических. На ней был маленький глазок, замазанный серой блескучей краской. Никто не открывал. Потом появилась густобровая сиделка Исабель со своим ключом. Из освещённого солнцем коридора мы шагнули в тёмную, затхлую комнату, пропитанную стойким запахом персикового дезинфектанта, которым здесь щедро поливали все поверхности. У меня закружилась голова, и я бы не устояла на ногах, если бы Нильс не поддержал меня и не помог сесть на плетёный ивовый стул с чопорной прямой спинкой. Я подняла глаза и увидела, что над узкой и глубокой кроватью Сержа, напоминавшей не то колыбель, не то гроб, висели вытянутые спортивные брюки и толстовка, сохранившие форму тела хозяина. Казалось, что Серж стал невидимым и бесплотным, но всё равно незримо присутствует внутри своей пустой одежды, напоминавшей сброшенную насекомым оболочку. От неё веяло хитиновой смертью. На полу валялись красные кеды и бейсболка. Я сразу почувствовала неладное, подошла к открытому окну и посмотрела вниз, как много лет назад, когда из окна десятого этажа я вот так же увидела внизу маленькую фигурку, вскинувшую руки к небу и затем медленно осевшую на землю.

Серж, как видно, дождался ночи, забрался на полуразрушенную башенку над самым последним техническим этажом и спрыгнул вниз, но, не долетев до моря, приземлился прямо на ощетинившиеся скалы, сквозь которые пробивались какие-то колючие растения. Это был северный, одичавший склон за границами территории центра. Там было, в общем-то, совсем не высоко, и он бы мог и не разбиться насмерть. Но нашему приятелю повезло, и острый камень угодил ему прямо в висок, так что всё было сразу кончено. В ржавой проволоке, протянутой по периметру,  оказалось довольно много отверстий, и мы легко выбрались наружу, но всё равно нам с Нильсом стоило большого труда добраться до его тела через вересковые заросли. Видимо, Серж был не первым, кто выбрал этот путь. Рядом валялись армейская фуражка неизвестной эпохи и стоптанные синие детские эспадрильи. Чуть поодаль я нашла куклу. Один глаз у неё был зажмурен, и в прошлом она, вероятно, перенесла жестокую трепанацию черепа.

В той книге без обложки, что я нашла на своём подоконнике и читаю вот уже много недель, описан всего один день из жизни женщины. Я не могу отделаться от мысли, что уже читала эту книгу. Я уже знаю, что женщина сама пойдет за цветами, потому что вечером у неё гости, я смутно помню, что она будет размышлять о своей жизни, встречать разных людей, вспоминать о прошлом, слушать звон башенных часов, отмеряющих жизнь и смерть. И есть там ещё что-то, о чём не написано прямо, ну, или почти не написано. И это что-то и заставило меня сначала проглотить книгу за одну ночь, а потом возвращаться к ней снова и снова. Хотя я так и не вспомнила её автора. Героиня радуется тому, что выжила. Бледная и искорёженная болезнью, лишившаяся доверия к своему надорванному сердцу, она ощущает жизнь по-другому, потому что стояла слишком близко к смерти. Нет, это не просто животная радость выживания. Она навсегда отмечена знанием о небытии и при этом прекрасно сознаёт, что мир несовершенен и несправедлив. Но в ней всё же есть непосредственное и сиюминутное ликование при встрече с жизнью, природой, городом, людьми как они есть.

Кстати, вы знали, что Аполлинер выжил на войне, но умер от испанки? Возможно, это как раз то, чего мне не хватает. Я не могу вернуть себе радости жизни, я не могу нащупать то, ради чего стоило бы жить.

Случайно я услышала, как сестра говорила обо мне по телефону: «Для Лили всё закончилось, в общем, неплохо. Поражение лёгких у неё было всего пятьдесят процентов, и уже через неделю её выписали. Она даже вышла на работу. Ну, бледная немного, ну, одышка. Но главное, что жива». Лора ещё что-то говорила про диссоциативный синдром, но я её уже не слушала. Мне теперь трудно сосредоточиться на чём-то дольше нескольких секунд, да и говорит она вроде бы обо мне, но как бы и нет.

– Лили, иди завтракать!

Ноги послушно несут меня на кухню, но сама я за ними не поспеваю. Чёрт, я не знаю, как это объяснить словами. Я не поспеваю за собой.

– Лили! Ты зачем кладешь сливочное масло в кофе? Ты что, забыла: его надо мазать на хлеб. Сядь, пожалуйста. Я тебе сейчас сделаю бутерброд.

Сегодня я играю впервые после выписки из больницы. Роль небольшая, короткий монолог в минипьеске. Но меня гложет какое-то предчувствие. Так, сфокусируйся на отражении в зеркале. Это ты. Надо сосредоточиться и вспомнить, как наносить грим, и лучше всего это куда-то записать, чтобы можно было подсмотреть, что за чем следует. Какой мерзкий дребезжащий звук. Что это? Воздушная тревога? Пожар? Война? Звук прекращается, чтобы смениться хрипловатым голосом:

– Лили, твой выход через пять минут. Почему ты не в кулисах? Немедленно приготовься.

Потом какая-то девушка, чьё лицо мне было знакомым, но имени я решительно не могла вспомнить, вытолкнула меня на сцену, а двое в чёрном бесшумно помогли мне занять место в  ящике в кромешной темноте и прикрепили к моей повёрнутой набок голове огромную куклу, чтобы казалось, что я вишу вниз головой и произношу свой монолог летучей мыши. Когда моё лицо осветил луч прожектора, я была уже совершенно спокойна, и голос зажурчал легко, практически без моего участия: «Я – не одно и не другое, существо, которое не может примкнуть ни к первым, ни ко вторым, у которого нет друзей, нет дома. Вот тогда я и начала сосать кровь. Раньше ела только насекомых, но потом подумала, если я буду сосать кровь, то всосу в себя квинтэссенцию кого-то и стану кем-то. Но этого не происходит. Вши, клещи, блохи, комары, – никто не хочет признавать меня своей. Поэтому я нашла пещеру и просто вишу головой вниз. Не знаю, почему. Может, это какой-то экзистенциальный протест». И тут я замерла и замолчала. Я покрылась холодным потом, и шея заныла от неудобной позы. Я откуда-то знала, что до конца монолога осталось совсем чуть-чуть. Но вернуться к нему не могла. Я  не просто забыла слова. Это со всеми бывает. Я вообще не понимала, что я делаю на сцене и как там оказалась. И что самое ужасное, меня вдруг стало клонить в сон, да так сильно, что я с трудом сдерживала зевоту. Быстро дали занавес, уволокли меня прямо в ящике, вместе с волочившейся куклой за сцену, и не докуривший сигарету бабуин из следующей пьески был вынужден начать своё выступление раньше обычного.

В театре меня пожалели и дали отдохнуть ещё две недели, а потом ещё две, но следующая попытка оказалась столь же неудачной. Я не просто забыла слова, а потеряла ориентацию, оступилась и упала куда-то в первые ряды партера на ничего не подозревавших зрителей. После этого я совсем потеряла уверенность в себе, и мне стало казаться, что я вовсе не знаю, кто я, что если я выйду из дома одна, то непременно потеряюсь и не найду дорогу назад. Однажды я забрела в парк и присела на скамейку, задумалась минут на десять, а очнулась, когда уже была глубокая ночь. Хорошо, что у меня был телефон,  и я позвонила Лоре, чтобы она меня забрала, хотя долго не могла ей объяснить, где нахожусь. Даже поход в супермаркет через дорогу становился испытанием, потому что в какие-то моменты мне вдруг начинало казаться, что время течёт вспять, и я знаю, ощущаю, что случится в будущем, но не знаю прошлого, даже совсем близкого. Я слышала хруст костей, визг тормозов и ощущала пульсацию крови из раны, которой не было. В результате я застывала у перекрестка, не в силах продолжить свой путь.

Лора похлопотала, и мне дали путёвку в недавно открывшийся реабилитационный центр «Вересковый рай». Так я и оказалась на этом крошечном полуострове в Каталонии. Центр был наскоро подремонтирован после нескольких десятилетий запустения. Но от его некогда привлекательных зданий веяло унижением и страданием. Мне досталась угловая комната с обветшалым балконом, с которого открывался умопомрачительный вид на бухту и пляж.

Афанасий Мамедов

 

ШЕБЕКЕ

Ностальгические этюды

       Священники, воины, поэты

          Получаю весть издалека:

         «Возродись, блаженная жилица,

          И скорее марш за облака,

         Чтоб назавтра снова приземлиться!»

          Татьяна Бек. «С маленькими фигами в кармане»

Друзьями мы не были, приятельские отношения только складывались, тем не менее, вышло так, что при жизни я называл ее Татьяной, – однако после 7 февраля 2005 года что-то осекается внутри, сейчас она для меня – Татьяна Александровна Бек, поэт, литературовед, педагог, человек, которого большая часть знавших ее людей любила и уважала.

Для многих, кто входил в литературное окружение Татьяны Александровны, ее преждевременный уход из жизни явился не только неожиданным, но еще и знаковым: провел пограничную черту в современной русской литературе, знаменующую собою окончательную смену эпох. Кончились относительно демократичные 90-е с их большими надеждами на будущих олигархов. Надвигающаяся новая эпоха, напоминающая реставрацию еще не вполне забытого советского прошлого, с его разобщенностью, пришибленным индивидуализмом, квасным патриотизмом и устоявшимся перечнем имен у контролируемых кормушек, похоже, ни нам, ни алфавиту нашему, с которым мы пока еще играем, а Татьяна Александровна уже успела проститься, — не сулит ничего доброго.

Отношения с новым веком, которому так идут отмытые деньги и оседающая пена заморского шампанского, у Татьяны Александровны были непростые. Вроде как, с одной стороны, радовалась успеху, выходу двух, пожалуй, самых значительных своих книг: «До свидания, алфавит» и «Сага с помарками», с другой – многое не могла принять, со многим не хотела соглашаться. Хотя и была хорошо знакома с правилами окололитературных игр, на компромиссы шла неохотно. Ей легче было сказать «прощайте», «до свидания», нежели перейти границу, через которую порядочный человек переступать не должен. А поскольку Татьяна Александровна была не из тех, кто считал, что живет понарошку, боли – когда скрытой, когда прорвавшейся – хватало с лихвой. Одним из самых серьезных и трагичных ее прощаний оказалось прощание с алфавитом. Возможно – кто знает? – под это прощание подверстывалась история ее последних дней. А может, она предвидела все события наперед?

Название книги «До свидания, алфавит» у меня ассоциируется не столько с прощанием, недоговоренностью, свойственной «последнему прости», сколько со следующей скорой встречей, оглашением чего-то очень важного для нас. В том, что эта главная встреча читателя с Татьяной Бек состоится, сомнений у меня нет. Какими-то из своих стихотворений, очерков, эссе, интервью, литературоведческих работ она, вне всякого сомнения, останется в нашем алфавите на долгий срок.

Я мог бы свести с ней знакомство раньше года на три-четыре: было много общих друзей и приятелей. Помню, как после какого-то литературного вечера, на который я должен был пойти, но почему-то не пошел, позвонила мне Ирина Ермакова и сказала, что Татьяна Бек говорила ей: «И где же обещанный тобой Афанасий?» Я тоже сожалел, что не вышло тогда нам познакомиться. Хотя раскланивались мы с Татьяной Александровной на разных литературных перекрестках. Один из них – журнал «Вопросы литературы», в котором она работала.

Холодная зима прошлого века. Я поднимаюсь по скрипучей деревянной лесенке в агентство по авторским правам Эндрю Нюрнберга и вижу ее в полуоткрытой двери «тайного» кабинетика «Воплей». Она сидит за маленьким столиком, очень похожим на кухонный, в накинутом на плечи пальто, и что-то пишет, не поднимая головы. Случайно подсмотренная картина отсылает к кадрам военной хроники. Кажется, будто Татьяна Александровна сидит в вагоне медицинского поезда, следующего на восток, и под монотонный стук колес ведет дневник потерь. На обратном пути, когда я вновь проходил мимо открытой двери, она на мгновение оторвалась от письма, и я успел с ней поздороваться кивком головы. Как у всех людей, сосредоточенных на чем-то очень своем, взгляд ее был где-то там, далеко-далеко, где поезд превращается в мушку и не слышно пронзительных гудков. Татьяна Александровна поправила сползающее с плеча пальто, и мне снова почудилось в ее зябком движении что-то фронтовое, позаимствованное у отца – Александра Бека.

Познакомились мы с ней на нашем совместном с Максимом Амелиным вечере в МГПУ. Сайт Московского государственного педагогического университета подсказывает точную дату – 18.12.03. Максим читал стихи, я – рассказ «Письмо от Ларисы В.», затем отвечали на записки из зала. Все записки, адресованные мне, я сохранил, думаю, среди них может быть и написанная рукой Татьяны Бек. Я помню, как она внимательно слушала нас, с какой поощрительной живостью откликалось ее лицо на амелинские стихи, на мою прозу, на удачные вопросы и ответы. Показалось, это было одним из проявлений ее несомненного педагогического дарования, знаком солидарности с собратьями по перу.

В тот вечер я подарил ей свою книгу, а через некоторое время Татьяна Александровна написала рецензию на «Слона». Статья называлась – «Горловой сгусток беды», предшествовала ей репродукция изображения древнегреческой богини Фортуны, сопровождаемая словами: «От судьбы не спрячешься». На богиню, я честно сказать, внимания не обратил, зато отметил, что Татьяна Александровна несколько раз упоминала карабахскую тутовую водку. Очень захотелось угостить ее этим легендарным продуктом, благо дома в бутылочке из-под соевого соуса стояла настоящая карабахская тутовка, какую в магазине не купить. Воспользовавшись предлогом, пригласил в гости Татьяну Александровну вместе с Максимом Амелиным и Ириной Ермаковой. От семидесятиградусной шелковицы Бек отказалась сразу, только пригубила чуть-чуть, да и то после того, как я сказал, что есть напитки, по которым можно смело сверять ход часов того или иного народа: итальянская граппа, македонская мастика, шотландское виски, и, конечно, – карабахская тутовая. О чем только не говорили мы в тот дивный апрельский вечер, неспешно, по-восточному, поглощая приготовленные моей женой салаты и жюльен, мамой – кутабы, долму, плов!.. Понимали друг друга с полуслова. Татьяна Александровна в узком нашем кругу казалась не просто обаятельным человеком, но еще – своим человеком. И мне почему-то казалось, что встреча эта в моем доме не будет последней. Так казалось.

Мы встречались еще по разным поводам, в разных местах, – все те же самые углы-перекрестки, от которых не уйти, потому что они – часть литературного процесса. Осенью у Татьяны Бек вышла книга «Сага с помарками», и мы скромно отмечали выход книги на ярмарке «Non/fiction». Вскоре после этих посиделок в кафе на Крымском валу она упала и сломала ногу.

Я не мог представить себе, что 10 февраля 2005 года, через десять месяцев после наших теплых домашних посиделок, буду стоять у гроба Татьяны Бек.

Я виделся с ней по московским меркам незадолго до смерти – 18 января. Татьяна Александровна пригласила к себе в гости. Встреча оказалась не только памятной для меня, но и судьбоносной. Встреча, впоследствии заставившая многое переосмыслить, на многое взглянуть иначе; во многих разочароваться и отнестись с симпатией к тем, кого не замечал раньше.

Предварительный звонок Татьяне Александровне.

Она казалась веселой, жизнерадостной и, как всегда, доброжелательной. Решено было, что я зайду к ней: «Посидим, поговорим, заодно и книги мне принесете». Дело в том, что «Сагу с помарками» опубликовало издательство, в котором я только начал работать, и пока Татьяна Александровна сидела дома с поломанной ногой, она раздавала книги всем навещавшим ее. Друзей и приятелей у нее было много…

По дороге прихватил фруктовый торт, только потом, сообразив, что у Татьяны Александровны, должно быть, тортами от приятелей забит весь холодильник и что, может быть, разумнее было бы купить цветы.

Помнится, долго набирал код: торт все мешал, а когда, наконец, проник в «интеллигентный» подъезд писательского дома, меня встретил молодой человек восточной наружности (сразу угадал в нем земляка), спросивший, не к Татьяне ли Александровне я иду: «Она попросила встретить вас».

Молодой человек представился Валехом, учеником Татьяны Бек. Пока ехали в лифте молчали, хотя меня так и подмывало немного поговорить на азербайджанском: спросить, откуда Валех родом; если из Баку, то из какого именно района.

Бек уже стояла в дверях с той самой палочкой, о которой успела поведать по телефону с какой-то детской гордостью.

Уселись на маленькой «аэропортовской» кухне.

Заговорили о стихах Валеха Салехоглы[1]. Тут я и вспомнил, что не так давно читал его стихи в «липкинском» сборнике молодых поэтов. Вспомнил и как умело, тонко предварила Татьяна Александровна небольшую подборку ученика. Не знаю, случайно ли так вышло, что за столом оказались двое играющих с русским алфавитом бакинцев, но Татьяне Александровне было приятно наблюдать за нами, и она явно гордилась Валехом, когда я отметил его верлибры. Странно, но, имея ярко выраженное «восточное преимущество» за этим кухонным столом, мы тем не менее о Баку, о Востоке, помнится, ни словом не обмолвились, хотя о чем только ни говорили. Самая большая странность того вечера – время текло необычно: был ведь в гостях не больше часа, а потом оказалось – столько не наговаривают люди за одну встречу: время расширило привычные границы, почти как в той знаменитой притче о воздушном путешествии Магомета, когда Барак, кобылица пророка, поднимаясь к престолу Бога, задела кувшин с водой, а Магомет, вернувшись с пятью заповедями, совершил невозможное – успел подхватить кувшин, так что из него и капля не упала.

Мы не переходили, мы перелетали от одной темы к другой. Начали с Литературного института, потом я поделился впечатлениями от публикации молодого монгольского поэта в журнале «Иностранная литература», который тоже учился в нашем институте, Бек сказала, что помнит его, потом заговорили о предстоящей французской ярмарке. Я понял, что для Татьяны Александровны это очень важный момент в ее жизни, и она внутренне готовилась к нему.

— Скажите, Афанасий, неужели все будет, как в советские времена?

Мы посмотрели друг другу в глаза. Кажется, я ответил:

— Похоже, что так.

Вдруг, совершенно неожиданно, Бек спросила:

— «На круги Хазра» вы же посвятили памяти вашего учителя, верно?

Я кивнул.

— Не смогли бы вы описать его, что это был за человек?

Слегка удивившись, я быстро набросал портрет Юрия Владимировича Томашевского: интеллигентнейший человек, специалист по Зощенко, любили студенты…

Бек улыбнулась грустной улыбкой, словно ждала от меня именно этих слов. Мне показалось, что отвечая на вопросы Татьяны Александровны, я чего-то недопонимаю, но значения этому я тогда не придал. Только подумал, что непременно посвящу ей какую-нибудь из своих новых вещей.

Литературный институт доминировал в нашей беседе, но вскоре мы незаметно перешли от Юрия Владимировича Томашевского к Виктору Пелевину. Татьяна Александровна, похоже, по-новому открыла его для себя. Она почти восторгалась им. А когда я осмелился накинуться на пелевинский стиль и буддизм народного образца, призывая на помощь «Девять рассказов» Дж. Д. Сэлинджера, отстояла его. Я говорил о пробужденном сознании — сатори, без которого невозможно написать многомерный текст, о первозвуке и «Девятивратном граде», теории раса — «главных чувств», о колокольном отзвуке, дзэн-буддистских коанах и их предположительном назначении… Вспомнил о замечательной книге Ирины Львовны Галинской «Философские и эстетические основы поэтики Дж. Д. Сэлинджера», которую вместе с «Хроникой Российской саньясы» Владислава Лебедько обещал как-нибудь закинуть Бек. Думаю, что в эту минуту я просто ревновал к Пелевину, и ревность моя была очевидна и для Валеха, и для Татьяны Александровны. Не зря она, чуть прищурившись, скрывала огонек интереса к моему не совсем чистому чувству.

Позволив мне выговориться, не вступая в спор, она спросила, верю ли я в знаки судьбы, связь между мирами, предопределение, и случалось ли со мною то, что называется откровением.

Я, конечно, знал, что говорить на такие темы, не соскочив в элементарное суеверие, бытовую пошлость –  практически невозможно. Однако, почему-то поддавшись вопросу, коротко, без подробностей, обрезая и недоговаривая где только можно, рассказал о том, что случилось со мной однажды много лет назад. Закончив свой рассказ, удивился, что он не показался им пошлым, а я – смешным. Ожидаемой неловкости не возникло. Более того, рассказ мой, кажется, сблизил нас троих, вывел на новый виток откровенности. Говорили мы о том, о чем всегда будут говорить люди, обладающие даром воспринимать поэзию как реальность. И нет ничего удивительного, что вспомнил строки из дневника Бодлера, утверждавшего, что ближе всего к Богу – священники, воины и поэты.

Татьяне Александровне эти слова страшно понравились.

— Как вы думаете, что он имел в виду? — спросила она.

Поскольку я об этом сам размышлял и не раз, ответил без заминки:

— Наверное, именно священники, воины и поэты ближе всего к смерти, к пределу человеческого существования.

— Вы ручаетесь за точность цитаты?

Несколько удивившись, я ответил, что да, ручаюсь.

— Мне это может пригодиться для одного текста.

Я не стал уточнять для какого характера текста: и так уже было приятно, что эти строчки из Бодлера могут каким-то образом пригодиться Татьяне Александровне.

[1] Ёлчиев Валех Салех оглы (Валех Салех) — азербайджано-российский поэт, ученик Татьяны Бек.

Игорь Губерман

СВЕЖИЕ  ГАРИКИ

 

 

                      ***

Судьба безжалостна, мне кажется,

нам помогать не склонна в бедствии,

и кто гавном хоть раз измажется,

опознаваем и впоследствии.

                 ***

Страдания эти мне близко знакомы:

средь самой блаженной тиши

в часы непогоды болят переломы –

у рёбер, у ног, у души.

                   ***

Он был солидной масти вор,

как вождь маячил на экране,

и произвёл в конце фурор

подобно крысе в женской бане.

                    ***

Умишком я не слишком наделён,

однако ощущаю всем нутром,

что мир сейчас кошмарно воспалён,

а это не кончается добром.

                     ***

Акынов, трубадуров, менестрелей

сменило племя бардов и певцов,

и столько о любви напело трелей,

что стало шевелиться у скопцов.

                     ***

Убогих мыслей хор докучный

тревожит мой усталый дух,

но я, уже седой и тучный,

гоню их вон, как мелких мух.

                    ***

В былом, уже полузабытом,

бывали встречи, даже дружба

с людьми, которые над бытом

парят легко и безнатужно.

                     ***

Мне дряхлости моей милы потёмки,

с годами разрастается семья,

в гостях у нас пируют все потомки,

которых наплодил отчасти я.

                  ***

Потери суля и невзгоды,

опасности видов различных,

холодные ветры свободы

пугают людей непривычных.

                    ***

Похоже всё-таки, что Бог

порой испытывает жалость

и очень явно мне помог,

когда тоска в душе являлась.

                      ***

Есть люди – в одиночку и гуртом

весь век выводят жалобные ноты;

возможно, жизнь и есть на свете том,

но есть ведь и на этом, обормоты!

                    ***

Пора признать без возмущения,

что хватка дьявола мудра:

у зла несчётны воплощения,

и многие полны добра.

                  ***

Когда я был молод, искал ремесло,

в заду своём чувствуя шило,

дыхание риска мне радость несло,

и это судьбу предрешило.

                   ***

Я многое люблю, я не монах,

и выпивка заметна в этом списке,

я даже на моих похоронах

с охотой бы отпил немного виски.

Шула Примак

 

Другая сторона

Грохот

 

Когда в первую ночь на город полетели ракеты и бомбы, Нина страшно перепугалась, просто до истерики. Не то, что Марик. Ну, то есть Марик тоже испугался, конечно. Как можно не бояться воя летящих в чёрном небе снопов огня, как не дрожать от взрывов, звона разбивающихся окон и грохота рухнувшего прямо рядом здания. Марик и дрожал, но уговаривал Нину перестать плакать и тащить его в подвал.

– Девочка моя, – говорил Марик, – ну куда мы сейчас побежим? Мы же на пятом этаже, лифт наверняка не работает. Дома, дома переночуем. Я сейчас шкаф к окну придвину, чтобы не так дуло, и переночуем дома.

Марик увёл трясущуюся от рыданий жену в прихожую, принёс, хрустя осколками стекла и кусками осыпавшейся от взрывов штукатурки, из спальни сначала одеяла и подушки; потом, кряхтя и отдуваясь, приволок матрас. Для своих семидесяти пяти, несмотря на всякие болячки, Марик был вполне крепким мужиком, недаром всю жизнь в шесть утра бегал по району и на турнике отжимался ежедневно. Впрочем, бегать по району у него была дополнительная мотивация, кроме здорового образа жизни. Марик бегал по утрам ещё и для того, чтобы сказать «доброе утро» возвращающейся с ночной смены в больнице соседке Нине, бывшей тогда женой совсем другого человека. Бегал, бегал, да и увёл красавицу у мужа. Правда, через почти двадцать лет после знакомства, но увёл. И считай, уже больше двадцати прожили вместе, душа в душу.

Нина, заплаканная, жалкая, замотанная поверх пуховика в плед, молча опустилась на матрас и уткнулась лицом в плечо мужа. Через некоторое время грохот прекратился, стало очень тихо. Так тихо, что всё, происходившее раньше, на секунду показалось мороком, дурным сном. И в этой тишине, вязкой и зыбкой, Нина поднялась, слепо, как на автопилоте, стала собирать в темной, продуваемой сквозь пустые рамы февральским ветром квартире вещи в неизвестно откуда взявшийся у неё в руках розовый рюкзак, забытый, видимо, внучками. Нина нашарила и сунула в рюкзак папку с документами, ссыпала из аптечки без разбору все лекарства, позвенела в кухне кастрюлями и вернулась в прихожую, протягивая мужу пакет с продуктами и бутылку минералки.

– Мы идём в подвал музучилища, это за углом; одевайся потеплее, – голос её звучал спокойно, но так твёрдо, что Марик напялил шапку, застегнул куртку и отправился к входной двери. Нина уже стояла в проёме, перекинув одеяло через руку, с розовым рюкзаком за спиной.

В подвале, сыром и тесном, собралось маленькое общество. Соседи, Коля и его жена, их сын-подросток, незнакомая молодая женщина с двумя малышами и девочка лет десяти с пушистой рыжей кошкой. Почему девочка одна, понять было невозможно, она не отвечала ни на какие вопросы, только плакала. Марик подумал, что с семьей этой девочки случилось, наверное, что-то плохое, раз они отпустили ребёнка в такую страшную зимнюю ночь одну, в мужской окровавленной куртке поверх пижамы и в почерневших от сажи мохнатых домашних тапочках.

Подвал был глубоким, заваленным всевозможной рухлядью, из которой совместными усилиями соорудили лежанки, устроили импровизированный стол и табуретки из ящиков. Грохот взрывов и завывания воздушной тревоги внизу звучали глухо, но каждый раз, когда где-то рядом прилетало в здание, над головами ходил ходуном потолок. А ещё было страшно холодно. Пронзительно, душераздирающе холодно.

Первые три дня жгли в железном ведре мусор и какие-то деревяшки, найденные по углам; дым уходил в вентиляцию. Потом перестали. На третий день, когда бесконечная канонада затихла, мужчины, Марик и сосед Коля, вылезли наружу. Найти еды и собрать снега. Снег топили на воду для питья и для каши. Нина и мамочка малышей догадались прихватить манку и овсянку.

Вылезли они вдвоём, а вернулся минут через десять Марик один, белый, как стена, в разорванной куртке. Сел на ступеньку, прижал руку к левому боку, где сердце.

– Там танки, – сказал он хрипло, отталкивая бросившуюся к нему Нину, – на улице танки. И солдаты. Патрули, что ли. Стреляют в людей. В дома. Нас увидели, мы бежать. А они нам вслед из автоматов

Марик закашлялся, плечи его тряслись, голова моталась на худой грязной шее.

– Где Коля – спросила соседка сначала негромко, потом громче, потом переходя на крик. – Где Коля, Марик, где Коля?!

– Колю убили, он лежит у дверей снаружи, – ответил Марик и снова зашёлся кашлем

Соседка медленно встала в полутьме, вытянув руки, сын вцепился ей в плечи, не давая прыгнуть на задыхающегося от кашля Марика, и завыла. Где-то очень близко страшно грохнуло, посыпалась штукатурка, девочка схватила кошку с пола и забилась с ней самый дальний угол.

А дальше потянулась десятидневная бесконечная ночь

Бессонница

Данила промаялся без сна всю ночь. С самого начала войны он со старым другом, с которым они давно вместе таксовали, – собирали и увозили в безопасное место беженцев. Приезжали на своей маршрутке, верном безотказном бусике к  самой границе пекла, к реке, на другом берегу которой в дыму и пламени торчали остовы разрушенного города. Останавливались в единственном месте, где реку можно было перейти по чудом уцелевшему узкому, закованному в лёд броду, парковались в кустах, вне зоны видимости танков, охранявших переправу, и ждали, когда ночная мгла выпустит бегущих с той стороны людей. Обычно вслед беглецам стреляли, и тогда добежать успевали не все; на подтаявшем льду вокруг брода лежали неприбранные тела, вмерзающие постепенно в реку. Тех, кто смог добежать, Данила вёз в город на пока мирной стороне, а из города утром их увозил к границе Леша, давая другу отоспаться перед новой ночной вылазкой.

Вчера Данила привез почти два десятка человек, – как только вместились все в его бусик. Хорошо вчера съездил, убили только одного, и раненую пришлось везти только одну, обычно раненых побольше бывает, все сидения кровью залиты, а вчера ничего, тётке жгут наложили и прекрасно до города добрались. Данила вернулся, принял душ и попытался уснуть, но ничего не выходило. Стояли перед глазами серые прибрежные кусты, стальной лёд реки и бегущие тёмные фигуры, по которым хлещет плеть автоматных очередей. Так и промаялся весь день, пока с работы не пришла Оля. Женаты они были всего ничего, меньше года, но Оля знала его, как облупленного.

– Ты поспи, – попросила Оля.

Данила дремал, вставал, пил чай и смотрел в окно. Время тянулось, таяло, как сахар в стакане. Постепенно серый день превратился в ранний непроглядный вечер. К пяти часам Данила потерял всякое терпение. Какое-то непонятное ощущение беды, свербящее в затылке, как заживающая царапина, которую невозможно почесать, заставило его отправиться в спальню и начать одеваться для выезда. Оля с удивлением смотрела на его торопливые сборы, а потом внезапно тоже стала одеваться.

– Ты это куда? – спросил Данила, разглядывая жену, затягивающую на термобелье свитер и лыжные брюки. – Ты куда собралась?

Оля свернула в узел длинные светлые волосы, напялила шапку и прошла мимо мужа в прихожую, обуваться.

– А я с тобой сегодня поеду, – ответила она. – Ты что-то рано сегодня. Что-то не как всегда. Вместе поедем.

– Никуда ты со мной не поедешь, это не безопасно. И тяжело. Ты же знаешь, с чем приходится иметь дело. Не надо тебе ехать.

Данила подошёл сзади к хрупкой невысокой Оле, поправляющей у зеркала шарф, и отразился рядом с ней, – угрюмый, бородатый мужик в камуфляже с красными от бессонницы глазами.

– Надо, милый, надо, – Оля прижалась к нему на секунду, и тут же в её руках оказался ключ от бусика. – Поехали, а то опоздаем.

Десятый день

Еда кончилась довольно быстро, дня через четыре. Дети сначала ныли, потом перестали; рыжая кошка, мяукавшая у двери подвала, забаррикадированной досками, в конце концов тоже утихла и по большей части бессильно лежала возле своей хозяйки под заскорузлой от грязи синей мужской курткой.

Колина жена сидела в углу, равнодушная и неподвижная, как кукла, Марик надрывался от кашля. Невыносимо хотелось есть, было нестерпимо холодно, в воздухе стояло зловоние и, что самое страшное, – неоткуда было взять воду. А без воды было никак нельзя.

Несколько раз Нина и Колин сын, вооружившись кастрюлями, делали ночные вылазки за снегом. Дважды их не заметили, на третий раз откуда-то из-за груды камней ударили вслепую очередями, расслышав скрип отпирающейся подвальной двери. Они едва успели убраться, зачерпнув чёрной подтаявшей жижи, смеси мокрого снега с золой и пеплом, летящим от пожарищ, пожирающих остатки взорванных «хрущевок» их улицы.

Воды не хватало. Марик слабел. Дети слабели. Кошка, превратилась в грязный ком свалявшейся шерсти. От кошки осталась только тень. Но если кто-нибудь из обитателей подвала подходил и гладил тощий холодный бок , кошка начинала мурлыкать. Она мурлыкала громко, густо, как маленький генератор. Если закрыть глаза, то под её мурлыканье – можно было представить, что Нина все ещё дома, в своей уютной кухне, режет свежий хлеб для бутербродов, Марик возится с заваркой, а из гостиной доносится бормотание телевизора – передают новости.

Собственно, это самое мурлыканье и не давало им всем сойти с ума в темноте, холоде и вони.

Марик закашлялся, лоб его был покрыт каплями холодного пота, губы синие, пальцы синие. «Это сердце сдаёт, – подумала Нина. – Надо что то делать, иначе конец». Война , обстрелы, подвал, пахнущий нечистотами и сыростью, кружащаяся от голода голова – всё вдруг померкло перед возможностью потерять Марика. Её Марика, её единственную в жизни любовь. Её самую большую удачу. Её мужа.

Нина внезапно почувствовала прилив мрачной решительности; встала, закуталась потеплее, приладила на плечо измазанный розовый рюкзак и двинулась к выходу.

– Нина, Нина, – голос у Марика был слабый, свистящий, – не уходи. Не бросай меня здесь, тебя убьют, не уходи.

– Не волнуйся, я быстро, я только за водой и обратно.

Нина обернулась к остальным обитателям подвала.

– Присмотрите тут за моим мужиком, чтобы не загулял без меня и не запил, – и начала разбирать баррикаду у выхода.

Снаружи глаза резануло светом. Позднее мартовское утро, тусклое и промозглое, искрилось в залитых слезами глазах Нины тысячами солнц. Шёл мокрый снег. Держась за стенку, почти ослепнув, она обошла страшную кучу смёрзшегося тряпья, бывшую когда-то соседом Колей, и медленно, на подгибающихся ватных ногах добралась до изъязвлённого пулями и осколками крыльца музучилища.

Крыльцо стояло, а вот самого музучилища за ним не было. За колоннами входа зиял проваленной крышей выгоревший остов здания; и вокруг, куда только ни смотрела Нина, чернели руины, поваленные деревья и сгоревшие машины. А на перекрёстке, где раньше было студенческое кафе-стекляшка, стояло несколько танков. Города больше не было.

Нина некоторое время пряталась за колоннами крыльца, ловя ртом воздух, стараясь надышаться за все дни в подвале. Мартовский сырой воздух пах железом и гарью, но это был свежий воздух, и он бодрил. Надышавшись, она зачерпнула горсть снега, жадно прожевала, не чувствуя холода, сглотнула долгожданную воду, зачерпнула ещё, – и в третий раз, в недоумении, уставилась на свою руку, грязную и худую, и точно проснулась. Торопливо оттёрла снегом ладони, потом лицо, огляделась, отломила от уцелевшего жестяного козырька длинную сосульку, и, как в детстве, откусила от неё кусок.

Так, с кусочком ржавого льда, как с конфетой за щекой, Нина медленно добралась до своего двора. Мимо танков идти не решилась, обошла через разорённый сквер, сначала со страхом, потом равнодушно разглядывая попадающиеся на пути мёртвые тела. Точно восковые изломанные куклы валялись вокруг – люди в бурых лужах и заляпанная кровью по светлой шерсти большая собака. И несколько обугленных птиц. Вроде как голубей.

Всё плыло, искривлялось в набегающих на глаза слезах, но женщина шла, как идут во сне через свинцовую толщу воды, через вязкий кошмар, отталкиваясь от быстро чернеющего мокрого снега почти бесчувственными ватными ногами. Реальностью была только гладкая льдинка, перекатывающаяся во рту. Остальное было, как страшное кино. Иди и смотри!

Дом 

Дом, по крайней мере, всё ещё был, стоял, пусть и с выбитыми окнами, пусть с вывороченной наружу входной дверью подъезда, пусть по стенам змеились огромные трещины, как будто сквозь девятиэтажку насквозь проросли корни гигантского невидимого дерева, – но дом всё же стоял. Нина чуть ли не вприпрыжку пробежала по двору и проскочила в подъезд. Ей стало гораздо легче.

Дом, убежище, место, где можно расслабиться, принял её мёртвой тишиной, и только в оконные проёмы ветер приносил дальние канонады и стрекот выстрелов. Силы опять оставили женщину, она привалилась к стене, постояла, унимая бешеный пульс, и потихоньку стала подниматься по лестнице наверх.

Двери большинства квартир были нараспашку. Кое-где их снесло взрывом, где-то жильцы в спешке выскочили из квартиры, не заперев, а кое-где были видны следы взлома. Лестничные клетки были усыпаны мусором. На третьем этаже, в настежь открытом тёмном лифте лежали раскрытые красивые алые чемоданы с оторванными крышками. Содержимое чемоданов валялось вокруг. Нина подошла поближе и увидела, что в чемоданы кто-то нагадил; стены лифта тоже были измазаны фекалиями.

На пятом этаже все двери в квартиры были заперты, кроме одной, из которой доносился шум и голоса. Тихо, как мышь, женщина отперла свою квартиру, невольно погладив синюю новую дверь. Они поставили эту дверь всего два месяца назад и очень ею гордились почему-то.

За дверью царил хаос. В стене зияли дыры, окна были выбиты, взрывной волной опрокинуло мебель, сорвало со стены телевизор; книжки из шкафа валялись вперемешку с осколками содержимого серванта. Нина оглядела комнату, задержалась на долю секунды, попыталась почувствовать, жалко ли ей телевизора и сервизов. Не жалко! К чёрту сервизы! Она прошла прямо по осколкам на кухню, где должна быть еда.

Кухня превратилась в месиво. Шкафчики на полу, посуда и коробки на полу, куски оконного стекла, куски бетона из стены, дыра размером с большой арбуз под подоконником – видимо, прилетело напрямую. Ветер из щербатого проёма окна перелистывает сорванный со стены календарь. Календарь им с Мариком подарили в турагентстве, когда они ходили интересоваться ценами на тур в Египет. «Вроде недавно было, а как будто из другой жизни история», – подумалось ей.

Рядом с календарем валялись разноцветные упаковки, вылетевшие из верхнего шкафчика. Печенье! Нина разорвала упаковку, дрожа, запихнула в рот печеньку, поразилась её вкусу, – у-у-у-у! как же вкусно! – и тут же принялась за вторую. Голод последних дней давал себя знать.

Печенье закончилось почти мгновенно. Навалилась усталость. Превозмогая головокружение, Нина стала собирать с пола всё, что годилось в пищу. В розовый рюкзак отправились помятые банки сайры и горошка, обугленный пакет сахара, жестянка кофе, коробки крупы и замерзшие яблоки, раскатившиеся по всей кухне. Нашлась придавленная столом хлебница, чёрствый батон и краюха чёрного легли поверх куска сала, не успевшего протухнуть в мёртвом холодильнике.

Нагибаться и разгибаться с каждым разом становилось всё тяжелее. Перед глазами мельтешили чёрные пятна, подгибались ноги, подступала тошнота. Борясь с собой, Нина шарила по полу, пытаясь отыскать среди мусора упаковки с лекарствами Марика. Аптечки не было, как не было больше ванной комнаты, где она хранилась. Ванную разнесло прямым попаданием, за дверью был провал в два этажа. Оставалось искать на полу кухни початые блистеры.

Гости

В ушах так сильно шумело от всей этой физкультуры, что вошедших Нина не услышала. На пороге кухни внезапно показались четверо мужчин в военной форме с белыми повязками: двое взрослых – бородач и бритый, и два паренька, круглолицых, тощих, – один постарше, другой помладше. Четыре автоматных дула смотрели Нине в живот. Женщина застыла перед этими дулами, как попавший в свет фар посреди дороги заяц. Некоторое время, – может, несколько секунд, может, много часов, – они молча стояли друг против друга. Четверо мужчин в камуфляже с автоматами в руках и запыхавшаяся старуха в изгвазданном пуховике, в сползшей на затылок вязаной шапке, из-под которой свисали грязные спутанные волосы; с распахнутым рюкзаком, из которого торчал батон чёрствого хлеба.

Пауза затянулась. Паренёк помладше приподнял ствол, лязгнул чем-то металлическим.

— Вот и всё, – подумала Нина как-то даже без страха. – Убьют они меня сейчас, и Марик умрёт. Эх…

Один из солдат, бородач, вышел чуть вперёд, оглядел женщину и спросил:

– Твоя квартира-то?

– Моя, – ответила Нина ровным и даже приветливым голосом. – Моя квартира. Меня Нина зовут. Нина Ивановна я.

– Слушай, баб Нин, – бородач заговорил по-свойски, даже улыбнулся, но глазами цепко впился в её лицо. – У тебя водка есть?

Нина заметила, что позади бородача и его товарищей в коридоре стоят тюки и сумки.

«Точно убьют», – подумала она, но мозг уже лихорадочно пытался вспомнить, есть ли в доме водка…

– Есть! – сказала Нина. – Должна быть водка, если только уцелели бутылки; сейчас дам.

Бутылки уцелели. Выкатились из ящика и упёрлись в пакет развесной карамели, упавший сверху.

– Берите, ребята, – Нина, улыбаясь, протянула бородачу закрытую бутылку водки и початую бутылку коньяка. – И конфеты есть. Хотите конфет?

– А что за конфеты? – спросил тот, что помоложе. – Шоколадные?

Зыркнул на пакет, сморщил лицо.

– Не, карамель не хочу, зубы от карамели портятся.

Зубы у него и вправду были не очень, мелкие и жёлтые, как у старика.

Паренек постарше вцепился в бутылки, но бородач велел Нине сначала отхлебнуть из початой, а то мало ли что… Нина выпила коньяк, как воду, не чувствуя ни вкуса, ни запаха. Все подождали ещё пару минут, и мужчины потянулись к выходу, подняли тяжеленные тюки. Бородач обернулся напоследок.

– Ты из этих, из подвала? Много вас там?

Женщина в ужасе помотала головой.

– Да не бойся, баб Нин, ты мне понравилась. Если вы того, убегать будете, мы стрелять не станем.

И исчез вместе со своими товарищами

Нина охнула и села на край перевёрнутого дивана. Если они знают, где подвал, эти мужчины с автоматами и тюками, значит – из подвала нужно срочно уходить.

Тайная вечеря

Марику показалось, что он слышал стрельбу на улице. Он был уверен, что это стреляют по Нине, что попали в Нину, что его жена лежит застреленная на обмётанном снегом асфальте двора рядом с убитым Колей, и под ней растекается алая жирная лужа. Марик встал, добрался до двери, сел на ступеньки и стал прислушиваться к тому, что происходит снаружи, как делал в раннем детстве, когда мама уходила в магазин и запирала его одного дома. Ему, больному старику, было страшно и тоскливо, как пятилетнему беспомощному мальчику. Он даже заплакал беззвучно, чтобы никто не услышал. Из угла к нему, пошатываясь, вышла кошка; он посадил её себе на колени и начал гладить. Кошка мурлыкала, время шло, и, наконец, его Нина вернулась.

Жена пришла еле живая, белая, как стена, сутулясь под набитым рюкзаком и целлофановым пакетом, в котором лежали сосульки и снег. К ней кинулись женщины, приняли ношу, усадили на перевёрнутый ящик, расстегнули на ней пуховик. Марик кинулся к ней, обнял и почувствовал, как под пуховиком  у жены бешено колотится сердце.

Через пять минут из остатка щепок развели огонь, растопили снег и напоили детей теплой водой с сахаром. Потом сварили на всех жидкую кашу, размочили хлеб и открыли рыбные консервы. Сначала накормили детей. Молчавшая девочка с руки дала поесть каши с кусочком рыбы своей кошке. Дети тут же после еды заснули вповалку, порозовевшие от сытости и тёплого питья. Кошка устроилась у них в головах, рыжие уши торчали среди перепутанных детских волос.

Взрослые тоже поели, заварили сладкий кофе и шепотом стали расспрашивать Нину о том, что происходит снаружи. Женщины были лихорадочно веселы, Марик с трудом сдерживался, чтобы не наорать на них. Колин сын остался за столом со взрослыми, но сидел тихо, прихлёбывал кофе.

Нина стала рассказывать про разрушенное музучилище, про разорённый сквер, про сложенные машины, про тела на обочинах дороги, про дом с пустыми окнами и про мужчин с тюками и оружием.

– Нужно уходить как можно скорее, сегодня же ночью, как стемнеет, – сказала Нина.

Женщины стали возражать. Дети слишком ослабли, дети не дойдут. А в подвале относительно безопасно, еда пока есть, вода тоже, пару дней надо бы отсидеться, а там посмотрим… Марик кивал, соглашался. Ему было очень страшно выйти наружу, он всё еще слышал оглушительный звук выстрела над головой и страшный толчок воздуха, превративший в мгновение ока соседа Колю в мёртвое тело у самых дверей в спасительное укрытие.

– Нет, тут больше не безопасно, – твердила его жена, – они знают, где мы прячемся, это очень плохо, очень. Нужно сегодня же уходить.

Подросток, до этого молчавший, внезапно заговорил твёрдо и веско:

– Стемнеет, и уйдём. Тётя Нина права, оставаться небезопасно, кто знает, когда они решат бросить в подвал гранату или ещё что похуже? Вы, – он кивнул женщинам, –  малых на руках понесёте, я девчонку поведу, а тётя Нина мужу поможет. Добежим до переправы, и через брод на ту сторону, это недалеко совсем.

Мальчик очень повзрослел, черты лица у него за голодные дни обострились, глаза горели чёрным огнем и Марик подумал, что из этого тощего подростка вырастет страшный мститель, беспощадный и стойкий, просто новый Хаджи-Мурат будет.

– Правильно, Сашко, – сказала Нина, – через два часа разбудим детей, и в дорогу. Сейчас темнеет рано, к часам пяти можно выдвигаться.

«Сашко? – удивился Марик. – А я и не знал, как его зовут».

Жена нервно сунула руки в карман пуховика и вытащила пакет с развесной карамелью, который Марик купил буквально за день до конца света на рыночке возле дома.

– Хочешь конфету?  спросила Нина подростка – мужчину с пылающим взглядом.

– О! Карамельки! – воскликнул мальчик и зашуршал обёртками, на минуту опять превратившись в обычного ребенка с кульком конфет.

Маршрут

Ехали молча, Данила – потому что всё время пытался понять, отчего вдруг его понесло на берег так рано; Оля –  потому что рылась в сумке первой медицинской помощи, перекладывала внутри пузырьки и упаковки, проверяла перевязочные пакеты. Упаковки были разнокалиберные, подписанные на разных языках, – гуманитарные, их присылали с первого дня войны со всего мира.

Оля выудила со дна сумки флешку на цепочке, с удивлением покрутила в руках.

– Это что такое? – спросила она мужа.

– Да понятия не имею, это напарника моего сумка, – ответил Данила и сунул флешку в гнездо проигрывателя. Бусик огласился развесёлой попсой. Оля рассмеялась.

Они ехали с полчаса, когда с той стороны реки начался обстрел. Лиловое вечернее небо вспарывали светящиеся кинжалы ракет; с треском и воем они неслись в сторону города, откуда только что выехал бусик; слышались взрывы, вдалеке заалело зарево.

Услышав залп, они останавливались и выскакивали из бусика, припадали к сугробам обочины, закрывали опущенные головы руками, как учили на инструктаже смуглые девочки-волонтёрки, говорившие с небольшим акцентом. Небо над ними искрилось смертоносным фейерверком, а из распахнутой дверцы минибуса надрывалась Верка Сердючка: «Хорошо? Всё будет хорошо! Всё будет хорошо, я это знаю! Знаю!»

Маршрут, который Данила проезжал обычно за час, из-за обстрелов занял почти вдвое больше времени. В третий или в четвёртый раз забравшись обратно в машину, Оля устало спросила, ни к кому не обращаясь:

– Да когда ж это кончится, Господи?

– Скоро, скоро кончится, мое янголятко! – ответил Данила и поцеловал жене руку. Кисть у нее была специальная медсестринская: маленькая, сильная, без колец и маникюра, пахнущая неуловимой смесью лекарств и мыла, чистотой и надёжностью, какая бывает только у профессионала. Данила ещё раз тронул пальцы жены губами и внезапно успокоился. Хорошо, что они сегодня поехали вместе, так оно получше будет…

Брод

После ужина начали собираться. Документы и деньги обматывали целлофаном, прятали под одежду, плотно прилаживали к телу, детей одели, на раскисшие тапочки девочки навязали куски мешка из-под сахара, синюю синтетическую рогожу.

– Будет, конечно, скользить, – говорил Сашко, обматывая изолентой рогожу вокруг ног девочки, – но всё лучше, чем твои тапки. В тапках ты вообще не доедешь.

Девочка молчала, её самая главная ценность – кошка уже сидела в многострадальном розовом рюкзаке, который девочка пристроила спереди.

Выбрались наружу в темноте, пригибаясь от фар проезжающих военных машин. В небе бухало, над горизонтом стоял столб чёрного дыма; «чернее чёрного ночного неба», – подумал Марик. Марик и Нина шли первыми, за ними женщины с малышами на руках, в арьергарде Сашко и девочка с рюкзаком.

Стараясь не смотреть по сторонам, не вглядываясь в препятствия под ногами, они добрались до переулка, ведущего к берегу, минут за двадцать. Между выходом из переулка и бродом была узкая полоса берега, летом служившая пляжем. На берегу стояла дощатая будка спасателей. И в этой будке были освещены окна. Там сидели те, кто охранял переправу.

Выходить из спасительной тени переулка было очень страшно. С одной стороны, солдат не видно; снаружи не было ни одной живой души. С другой стороны, окна будки были направлены на реку, и на сером льду реки чётко выделялись как бы чёрные мазки – тела тех, кто не смог перебраться на другой берег. Небо было затянуто тучами, луна, тонкая и бледная, плавала среди них, как лодочка среди волн. С реки дунул ветер, полетел густой снег, завертелась вьюга, задёрнула пеленой и берег, и брод, и людей в дощатой будке.

– Пошли, – сказал Сашко Нине, и они двинулись вперёд, прикрываемые снежным занавесом, прямо через берег к тонкому ледяному перешейку брода, к другому берегу.

Растущая Луна в Овне

– Растущая Луна в Овне, – Оля читала Даниле гороскоп. – День пройдёт быстро, принесёт массу противоречивых эмоций, Луна в Овне – пора оптимизма, быстродействия и удачных решений. Влияние Овна несёт удачу тем, кто сегодня дерзает…

Бусик был припаркован в кустах, под надёжной защитой сугробов и обледенелых веток. Данила смотрел в бинокль на брод, Оля налила из термоса крепкий чай, достала бутерброды, и теперь они ужинали, ожидая сигнала к действию.

Прошел уже час, было темно, как в могиле, на противоположной стороне реки не видно никакого движения. Вдали, в темноте, бухало и скрежетало, иногда стрекотали автоматные очереди.

– Смени-ка меня – попросил Данила, передавая Оле бинокль.

Оля отложила женский журнал с гороскопом, закрутила крышку термоса и уселась смотреть в начинающуюся метель. Ветер крутил снежные потоки, завивал их в смерчи, развевал, как полотнища знамён, мёл снегом по берегу, по поверхности реки, по пустому броду.

Внезапно из-за белого мельтешения стали просматриваться несколько силуэтов, медленно, с трудом сопротивляясь ветру, бредущие к броду. Сначала из вспоротой перины вьюги вышли мужчина и женщина. Женщина поддерживала мужчину, он заметно прихрамывал и почти висел у неё на руке. Вслед за ними тяжело ступали ещё две женские фигуры, одна приземистая и полная, другая высокая и стройная. Обе несли что-то тяжёлое, но рассмотреть, что – было не возможно. Позади всех, сильно отставая, брели мальчик и девочка. Мальчик волок девочку за руку, она поминутно оступалась, скользила, но он всякий раз подхватывал её за секунду до падения.

– Тут люди, Данил, тут на переправе люди! – позвала Оля, и Данила тут же повернулся к ней.

– Сколько? – спросил он.

– Вроде шестеро, – сказала Оля и передала ему бинокль.

Тёмные силуэты, обрамлённые завихрениями летящего снега, миновали полосу пляжа и ступили на серую тропинку брода. Они двигались медленно, почти ползли, Оля чувствовала, как ветер толкает их в грудь, пытаясь отбросить назад. Каждый шаг давался им с огромным трудом. Пара, которая шла первой, немного отстала, теперь впереди были две женщины.

Женщины прошли почти полпути, и Данила рассмотрел в бинокль, что у обеих на руках дети. Двое малышей, обхватившие шеи женщин, прижавшиеся к ним, ставшие с ними одним целым. Сзади шли старик и старуха, теперь и их черты были различимы сквозь снег.

Мальчик и девочка сильно отставали, одна из женщин, полная, всё время оглядывалась, проверяя, идут ли дети следом за ней. Они уже миновали две трети дороги. Данила начал готовить минибус к приёму пассажиров. Оля уже собралась выйти им навстречу из кустов, как вдруг позади идущих ударил выстрел, потом ещё, потом пошло очередями. Взметнулись фонтанчики снега, люди на переправе закричали и начали бежать. Оля замерла, как вкопанная, бессильно глядя на бегущих к ней людей, подгоняемых беспощадными свинцовыми батогами автоматного огня.

Первой задело высокую женщину. Она покачнулась, закричала и склонилась вперёд. Куда её ранило, рассмотреть было невозможно, но мальчик и девочка вдруг разделились; мальчик мгновенно оказался возле раненой, поднырнул к ней под руку, подставил плечо и заставил продолжить движение. С женщины слетела шапка, длинные волосы переплелись с вьюгой, лицо осветилось белым лунным светом. Другая пуля досталась старику. Его, видимо, задело в руку, отбросило от его старухи, и он упал на лёд. Старуха и девочка наклонились над ним. Над их головами просвистел рой стальных ос ещё одной очереди, они на секунду исчезли из Олиного поля зрения, ,а потом внезапно вскочили, поддерживая старика с двух сторон, и побежали так быстро, что обошли всех и первыми ступили на берег.

Девять

Данила и Оля потратили всего пару минут на погрузку. Пока беглецы бежали свои последние метры по льду реки, Оля выскочила из-за кустов, размахивая фонариком, Данила завёл бусик, сдал назад с открытыми дверцами; все ввалились в салон, втащили раненых, захлопнули двери – и рванули с места.

Данила вёл машину, поглядывая в зеркало заднего вида. Он видел, как Оля споро осматривает раненых, как накладывает повязку старику, как разрезает джинсы на молодой женщине, словившей пулю в икру, как пишет над жгутом время и дату фломастером, как  колет обезболивающее, как проверяет детей.

– Данил, звони, предупреждай, что нужна «скорая», у нас двое раненых, состояние среднее.

Оля перешла к нему. Руки в крови, куртка в крови, на волосах сажа. Данила набрал базу, закричал в трубку, стараясь не спускать глаз с обледенелой трассы:

– У нас двое раненых, огнестрел, состояние среднее, нам «скорую» через полчаса нужно!

– Окей, – ответила трубка, – будет вам «скорая». А сколько вас вообще?

– Нас восемь, – ответила Оля. – Четверо взрослых и четверо детей.

– Нас девять, – вдруг сказала девочка в синей куртке звонким чистым голосом. – Четверо взрослых, четверо детей и кошка.

Она расстегнула молнию розового рюкзака, и из него показалась рыжая кошачья мордочка.

– Выходи, Бусинка, здесь уже можно.

– Нас девять, – сказала Оля в трубку. – Слышите меня, база? Нас девять: восемь человек и кошка Бусинка.

Ирина Морозовская

Чуть-чуть надежды.

            О песнях Дмитрия Долгова

 

Эта колонка получится короче, чем мне бы хотелось. Чем заслуживает Дима многолетним творчеством, радующим, утешающим и печалящим, воскрешающим память и переживания, будящим спящее – или, напротив, приближающем ожидающее нас. Хорошее приближающим, это важно. Даже когда через боль, через всхлипы и прерывистое дыхание. Короче – потому что свет у нас в Одессе теперь дают пару раз в сутки на пару-тройку часов, в которые нужно уместить всё, требующее электричества – стирку и готовку, работу по интернету и прочее.

И у Димы в Киеве света ненамного больше, если больше. Все мы сейчас проживаем войну и то, что она принесла. Нужно куда больше мужества и сил, чтоб справляться с жизнью. Одна из опор моих – песни Дмитрия Долгова. Уверена, что у доброго человека песни несут другой заряд, оттенок, привкус, что ли. У недобрых могут быть блестящие технически, остроумные, заводящие публику. Но чего-то такого нежного и точного, чистого и пронзительного там лучше и не искать. Дмитрий Долгов по профессии художник, и в картинах его тоже всё это есть. Из прецедентов в авторской песне, предшественников такого дара, я только Евгения Владимировича Бачурина могу вспомнить.

Раньше я бы начинала песенные цитаты с “Занавесочек”, а теперь

“КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ АНГЕЛА”, https://www.youtube.com/watch?v=mDAY-YriGg4.

Ангелы наши все заняты сейчас сверхурочно, надо же и им колыбельные петь.

Ну и “ЗАНАВЕСОЧКИ”

тоже сразу пусть будут. Я разные песни Димы пою, но вот “Занавесочки” сколько ни пыталась – плакать начинаю. Диму я знаю много лет, точно даже не скажу, сколько. И все эти годы он ровно, спокойно и уверенно набирает силу, и его дорога ведёт вверх. Вот эта для меня – из лучшей любовной лирики, что вообще существует:

НА ПОБЕРЕЖЬЕ https://www.youtube.com/watch?v=4dZGRWLI31s

она сама поётся. И этой себя подбадриваю

“ПОЙ МОЯ ДЕВОЧКА, ПОЙ”

А вот тут концерт начинается с моей любимой

“ДОРОГА”, а там и дальше захватывает:

И очень любимый романс АХ, ПОЛЕТЕЛ ЖЕЛТЫЙ ЛИСТ”

Самое существенное сказал сам про себя Дмитрий в “АВТОПОРТРЕТе” https://www.youtube.com/watch?v=tLGOcc_9dXs

Словами почти ничего не добавить. Просто послушайте. И картины на страничке Дмитрия Долгова посмотрите. Честно говоря – про чуть-чуть надежды – это из него цитата, потому что песни и картины дарят нам надежды, тепла, понимания мира и тихой радости много, много больше. Вот, делюсь.

Катя Капович

 

В саду Семирамиды

 

***

За ясный нрав, свет в солнечном сплетенье

оставь меня в составе населенья

жуков, сверчков и трубчатых стрекоз:

за то, что я в кругу себе подобных

держала мысль в усталых долях лобных,

чтобы на резкость время навелось.

Оставь меня в саду Семирамиды,

где вверх живут берёзы и ракиты,

рябина тянет веточки к заре,

оставь в саду, где сохнет полотенце,

и в такт сверчку стучит по рёбрам сердце,

как сумасшедший дятел по коре.

И много же оно тут настучало!

Ах, всё-таки опять гони с начала

о счастье, о разлуке, о любви,

о ней, последней, больше, чем о прочем.

Зачем-то ведь, земли простая дочерь,

сидела я с богами визави.

Как гусеница носит власяницу,

чтоб в бабочку однажды превратиться,

вот так и я, когда умру вотще,

припомню сад и в нём к живью причастность,

вот почему я так любила ясность,

вот почему любила вообще.

***

Спасибо, жизнь, за одиночество,

что я хожу в твоём пальто,

что малой каплей камень точится,

что есть твой запад и восток,

твой юг и север с красным тальником.

Спасибо, жизнь, за недолёт,

за то, что друг с ручным фонариком

ночь в Киеве переживёт.

Одному П.

Достало до кишок: они не виноваты,

такими сотворил их одномерный мир

в отчизне болтовни и оливье-салата,

мороженого – как его – «Пломбир».

Легко судить-рядить из вашей заграницы,

талдычит в новостях сутяга-журналист,

он по-над бездной, он сумел там пригодиться.

Достало до кишок, в которых он, как глист.

Я вышла из рядов примерных послушаек,

где чуть не отдала в последний год кранты,

а ты жевал траву с ответственных лужаек

и гранты получал, и говорил мне: «ты».

Напрасно по ночам под музою елозишь,

плохи твои стихи, имперский золотарь!

Не говори мне «ты», я здесь тебе не кореш,

и русский у меня у меня совсем другой словарь.

***

Стоят под крышами дома,

висят над крышами дымы,

и нехолодная зима

штрихует моросью холмы.

Взлохмаченный унылый лёд,

Его, как стадо, среди нив

река торжественно ведёт

в пустой, совсем пустой залив.

Свободен на все части путь

вплоть до блуждающих небес.

Встряхнуться и вперёд взглянуть,

и в этом состоит прогресс.

Есть лишь движение и строй,

весёлый трубный гул в ушах

новоанглийскою зимой,

когда выходишь на большак.

***

Одну любовь на этом синем шаре,

одну судьбу под яркою звездой,

цыганка-жизнь спляши мне в красной шали

под птичий звонкий бубен золотой.

Года разлуки и скитаний мимо,

звезда водила за моря, леса,

и вновь на рынке Иерусалима

вдруг бросилась в глаза твоя краса.

Прости, цыганка-жизнь, за пыл с годами

угасший, за души анабиоз,

что только птиц жалею с холодами,

в кормушку засыпаю им овёс.

Из саженцев подвыросли деревья

и новою листвою шелестят,

но нету тех, с которыми в кочевье,

лишь птичьи бубны в воздухе звенят.

И, стало быть, тем дням, где звон, и птица,

и терпкая сосновая слеза,

вновь суждено в том мире повториться,

в котором я исчезну без следа.

Давид Маркиш

 

                                                                         

Сага о лошади Пржевальского

 

Смеркалось. Октябрьский вечер с высоких горных небес вольно заливал прохладным золотом озеро Иссык-Куль, туго обтянутое синей шагреневой кожей. На озёрные берега опускался, распластав крылья, сумрак вечера. Мир погружался в чашу ночного покоя, один за другим гасли точки прибрежных огней, и лишь городские фонари Каракола продолжали перемигиваться.

Рамис Акматов появился на Божий свет не здесь, в Караколе, а на южном берегу озера, в кишлаке Сары́, в семье чабана Мамбета по прозвищу Зелёная Шапка. Помимо Рамиса, в чабанской семье насчитывалось одиннадцать душ детишек; мать потомства, по имени Аида, числилась, таким образом, матерью-героиней первой степени. Большевики выдали ей в том специальную грамоту в золотой рамке и красивый орден со звездой. По красным дням календаря Мамбет доставал орден из почётной коробочки и прикреплял к своей праздничной вельветовой телогрейке. К чему, действительно, Аиде геройский орден? Зачем? Где она его будет носить?

В тесноте кочевой семьи, вперемежку с отцовскими баранами и собаками, Рамис рос смышлёным пареньком: природа благоприятно на него влияла. Воздух высокогорных пастбищ делал тело подростка жилистым, как ствол арчи, а кобылье молоко наливало румянцем его щёки. Радость жизни была в него заложена чадолюбивым отцом – глядя на мир вокруг себя, он, описывая увиденное, без понуждения распевал, как птица на ветке, песни собственного сочинения. Учился он с охотой – сначала в райцентре, в интернате, а среднюю школу заканчивал уже в областном Караколе, тогда называвшемся Пржевальск.

Рамис, сын Мамбета Зелёная Шапка, был народный человек и натуральный нацкадр. И в этом качестве путь в Москву, к дальнейшей учёбе, был ему гарантирован. Но, держась своих каких-то полусекретных разнарядок, республиканские власти забронировали для него учебное место не в певчем институте Гнесиных, а на журфаке московского университета. А почему? А потому: так надо. Петь каждый дурак умеет, а статейки писать – не всякий.

Журналистскому занятию Рамис проучился недолго – большевикам дали по шапке, наступила свобода. Рамис, тосковавший по дому, сел в самолёт и улетел на Иссык-Куль. Там тоже произошли интересные перемены: большевики попрятались от кулаков развеселившегося народа, советское название республиканской столицы отменили. Публика праздновала  победу национального духа, тысячи баранов сложили свои головы по дороге в котёл. Пришёл черёд и городу Пржевальску задуматься о светлом будущем.

Начинать надо было с названия. Что ещё за Пржевальск? Какое отношение имеет русский человек-лошадь к освободившимся от московского гнёта киргизам и их озеру Иссык-Куль? За два года жизни в Москве Рамис многое узнал о том, чему в школе не обучался, и о чём не имел до поры до времени ни малейшего представления. Вот, к примеру, один приятель из Литературного института, киргиз, познакомил его с поэтом Олжасом Сулейменовым, который добивается ликвидации испытательного атомного полигона в Казахстане. Так почему бы ему, Рамису Акматову, не подняться на борьбу за закрытие военного завода на Иссык-Куле, в селе Покровка, где русские пускают по озеру свои торпеды?

Даже путь в тысячу ли, как утверждает миллиард китайцев, проживающих тут рядом, за горой, начинается с первого шага. В типографии, выпускавшей при большевиках газету «Пржевальский комсомолец», Рамис договорился печатать еженедельник «Каракол» и народные листовки под тем же названием. На логотипе изданий была изображена чёрная рука над языком пламени. Объяснение этой картинки носило драматический характер: когда-то, в седые времена, здесь орудовала шайка лихих людей, нагонявшая на торговых путников страх и трепет. Каждый желающий мог присоединиться к разбойникам с Большого Чайного тракта – при одном условии: без стонов и жалоб удерживать в пламени костра правую руку, пока она не почернеет. Вот такое немилосердное условие ставили разбойники перед соискателями. Отсюда и название их поселения: «Каракол» – «Чёрная рука». А другой лингвистический вариант: «Чёрная река» – мало кого убеждал: нет тут никакой Чёрной реки. И ни в том, ни в другом случае русский человек Николай Пржевальский с его лошадью не имел к делу никакого отношения, кроме, разве что, досадной случайности: именно здесь он скончался от брюшной заразы.

Газета – мощный рычаг давления на публику, не то, что пение песен на перекрёстке. Первый же номер, в котором красочно излагалась история Каракола, привлёк к Рамису Акматову преданных приверженцев: читатели видели в географическом путешественнике, и не без оснований, соглядатая русского царя и хищного колонизатора. Это уже не говоря об ужасном родстве открывателя чужих земель с самым главным большевистским чудовищем Иосифом-Сосо Джугашвили, заграбаставшим всю Среднюю Азию, с киргизским озером Иссык-Куль включительно.

С появлением свободной газеты новые замечательные идеи стали расцветать, как цветы-тюльпанки на весеннем лугу. Рамис запустил сбор подписей под требованием граждан снять запрет на ловлю голого османа – «кремлёвскую рыбу», которую при большевиках удили под строгим надзором специально уполномоченные на то проверенные люди и отправляли под охраной в Москву, в правительственный пищетрест. Своевольных рыбаков, покусившихся на запретную рыбку, хватали и без задержки сажали в тюрьму на четыре года.

Шибче всего на освободившихся от большевиков территориях дело шло о переименованиях. Конную ферму имени маршала Будённого в Чолпон-Ата переименовали в конезавод №101 – для солидности: конезавода №100 или же №99 не существовало в природе. Прибрежное село Рыбачье перевели с русского на киргизский, получилось красиво: Балыкчи. Хуже пришлось деревенькам, основанным русскими переселенцами-крестьянами ещё в царские времена: Ивановка, Степановка, Митьково. Что делать с колониальными именами, никто толком не знал.

Так или иначе, волна обновлений гуляла по всему волшебному озеру, захлёстывала берега и подбиралась к Пржевальску; действительность брала своё, судьба лошадиного названия висела на волоске. И тут сомнений не возникало: пржевальцы готовы были демократично переименоваться в каракольцев. Тут уместно припомнить вечно, конечно, живого, но, вместе с тем, и безвозвратно усопшего Ульянова с его догадкой: «Газета — это не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, она также и коллективный организатор»; уголовники иногда бывают удивительно правы. Увлекательные публикации «Каракола», подобно шпанке-мушке, чрезвычайно возбудили читателей обоих полов и подвигли их на лютую борьбу с покойным землепроходцем, залегшим на бессрочное хранение на берегу их родного озера.

От статей, вышедших из-под заточенного на московском журфаке пера Рамиса Акматова, захватывало дух. Речь в них шла об амурных приключениях знаменитого путешественника, которого ветром далёких странствий занесло как-то раз на Кавказ, и чьё имя получила не только лошадь, но и столица озера Иссык-Куль, святого для киргизов. Та лошадь никак не была привязана к озёрным высокогорным местам, тут её никто и в глаза никогда не видывал, но, поминая первооткрывателя добрым или недобрым словом, отделить его от образа лошади было никак невозможно. Лошадь Пржевальского! Может, это она и открыла   хребет Алтын-даг, озеро Лобнор и тибетского медведя. Но на Кавказ, в крепостицу Гори, не она забрела. Вот это – нет.

В грузинском Гори он, говорят – а народ зря не скажет! – очутился проездом, как и, в силу своих занятий, повсюду на свете, кроме киргизского Каракола, в котором встал на вечный привал, и переименованного, по этой веской причине, в Пржевальск. Остановившись на ночь у хлебосольного местного князька, он намеревался назавтра же продолжить свой путь в Тифлис – в Гори всё уже было разведано и описано, и нечего там было открывать.

Из-за княжьего пиршественного стола именитый гость приметил молоденькую девицу – милую служанку Кэкэ. Нынче, почти через полтора века после того хмельного вечера, многое изменилось в нашем мире – многое, но, к счастью, не всё подряд: взгляды, условности и некоторые вещи обрели иную форму, а дремучая страсть, толкающая мужчину к женщине, осталась неизменной. Сегодня то, что случилось с представительным усачом, генерал-майором разведки императорского Генштаба Николаем Михайловичем Пржевальским в горийском за́мке, определили бы как «положил глаз на тёлку» или даже «запал». Да, запал, да, положил. И это, само по себе, хорошо и замечательно, не так ли? Кэкэ тоже так думала, в этом вряд ли стоит сомневаться… Так или иначе, мужское дело – нехитрое, и в конце года милая служанка, на беду, родила сыночка.

Всякий грузинский кутёж непременно  включает в себя задушевные разговоры и многоголосое пение; так заведено. Сотрапезником Пржевальского оказался местный винодел и сыровар, по имени Гвидон; он и пел, и рассуждал. Умудрённый опытом жизни Гвидон рассуждал о быстротечности существования и безграничности блаженства. Эта тема трогала своими виноградными пальцами сердце русского путешественника: он был одинок, и в трудных азиатских блужданиях блаженство редко его посещало.

– Тут всё дело в устройстве души, – рассуждал сыровар и винодел. – Куда она повернётся, в какую сторону – то и увидит: сыр сулугуни, кусок льда или, к примеру, молодую барышню.

Он засёк пороховые взгляды, которые генерал метал в сторону Кэкэ, прислуживавшей за столом.

– «Горше смерти женщина, – продолжал зоркий сыровар, – потому что она – сеть, и сердце ее – силки». Это библейский царь Соломон сказал, а уж он-то слыл докой по этой части…

Но землепроходец был храбрец, и предостережения древнего еврея его не остановили. Что же до служанкиного мужа, сапожника Бесо, алкоголика и буяна, то его судьба никого не занимала: он был никчемный человек.

С нетерпением дожидаясь конца застолья и дальнейшего развития ночных событий, генерал слушал Гвидона вполуха: с бокалом рубинового саперави в руке, сыровар рассуждал о прихотливых извивах судьбы, за каждым поворотом которой ходока ждёт интереснейшая новость. Примеривая на себя, Николай Михайлович охотно принимал эту догадку винодела.

Всё, когда-либо начавшееся, приходит к своему концу в назначенный срок. Заглядывая на семьдесят пять лет вперёд, в 1953, открываем перед собой радостную картину: на сталинской Ближней даче, под Москвой, рябой хозяин упал на пол и умер. И так, за непредвиденным изгибом судьбы, захлопнулась жизнь злодея, зачатого той хмельной ночью в грузинском Гори.

К советской власти Рамис Акматов относился индифферентно: Москва от Иссык-Куля далеко, и какая разница, какой там царь сидит – белый или красный. Единственный из них, кто вызывал в нём ярость и гнев, был сынок путеброда Пржевальского – Иосиф Кровавый. Нелепая родственная связь установилась меж тянь-шаньским озером Иссык-Куль и фальшивым потомком кавказского алкоголика Бесо: истинный папа рябого тирана, корифея всех наук и лучшего друга детей, залёг, неведомо зачем, на вечное хранение на киргизском озёрном берегу. И эта досадная опечатка в книге жизни отважного путешественника и колониального генерал-майора всё перевернула с ног на голову. Мирно проживавшие на своём месте, в Караколе, киргизы, уйгуры и дунгане, слыхом не слыхивавшие ни о каком русском открывателе совершенно дикой лошади, в одночасье превратились из каракольцев в пржевальцев. Для утверждения печального факта решено было установить на городской площади конную статую покойного землепроходца, а на могиле – мраморную стелу с орлом. И, хотя конь был бы тут вполне уместен, власти ограничились лишь орлом и бюстом. Таким образом, под делом была поставлена бронзовая точка: Каракол заснул Караколом, а проснулся Пржевальском.

Всё временно в нашем мире, да не всё своевременно.

Пришёл час, и Пржевальск снова переименовали в Каракол. Внушительную роль тут сыграл Рамис Акматов с его газетой: избавившиеся от большевиков горожане трезвонили редактору по телефону, писали ему письма и громко требовали перемен. Перемены, по всеобщему мнению, должны были начаться с возвращения городу его родового имени. Некоторые, наиболее решительные граждане, предлагали снести бюст сталинского папани и на его месте поставить памятник разбойникам с Чайного тракта, когда-то здесь орудовавшим. Прилагались и художественные проекты: верховые бандиты с карамультуками наизготовку и полыхающий газовый костёр, в пламени которого претендент на вступление в шайку коптит правую руку.

Всё шло честь по чести. В возвращении городу старого названия никак нельзя было разглядеть ход назад – то было движение вперёд, которое многие люди называют прогрессом. И, действительно, прогресс никогда не пятится по-рачьи – он ползёт себе либо вперёд, либо вбок.

Человек привыкает ко всему – как к неволе, так и к свободе. Глотнув свободы, каракольцы с энтузиазмом взялись за обустройство в новой жизни. Частная инициатива теперь не то что не преследовалась – вплоть до посадки за решётку при старой власти, – но, напротив, поощрялась. Тяга к набиванию брюха присуща всем слоям общества без исключений: все хотят есть, и есть вкусно. За считанные недели в Караколе открылось множество закусочных заведений: харчевен, столовок и чайных. Освобождённые горожане жарили на продажу шашлыки, варили бешбармак, готовили лагман с уйгурским уксусом и ашлямфу по-дунгански. Повсеместная торговля съестным цвела и пленительно пахла. Захватывающий дух коммерции, свойственный человечеству от начала времён, вместе с шашлычным дымом празднично висел над Караколом.

Рамису Акматову стало скучно на свободе. Увлечение его газетой сошло на нет – читатели теперь интересовались рыбной ловлей на живца, кулинарными рецептами и толкованием снов. Открывать чайхану или пивную Рамис, обойдённый коммерческими талантами, не планировал, заведовать народной культурой в горсовете он тоже не собирался. Оглядевшись по сторонам, Рамис собрал в котомку первейшие житейские пожитки и отправился в горы, на отгонные пастбища, славные своей калорийной травой бетэге – там его отец, Мамбет Зелёная Шапка, безмятежно гонял баранов по долинам и по взгорьям.

Хрустальный вид, не искалеченный ни фабричными трубами, ни вонючими тракторами, бегающими по душистому телу земли, лежал вокруг юрты Мамбета. Китайские горы толпились на горизонте, их вершины упирались в небо. Редкий воздух высокогорных тянь-шаньских лугов и царственное великолепие ландшафта побуждали пришельца смиренно заглянуть в себя, как в тёмный провал, и освободиться от накипи прошлых дней. Природа верой и правдой служила душевным подспорьем киргизскому человеку, и Рамис, сын Мамбета, добравшись до отцовского становья, сполна испытал это на себе.

Дмитрий Быков

Свою жизнь я сравнил бы с городом,
Что сдают и опять берут –
То пальбой, то гурьбой, то голодом,
Как евреи брали Бейрут.

Утопая в жаре, как в патоке,
И в курортной ночной ленце,
Всех впускал – как и я опять-таки,
И тотально разбит в конце.

Заливает поток истории
Нашу ласковость и ленцу,
И руины, и санатории
Одинаково нам к лицу.

Перерыта любая улица,
Как непонятая строка –
То в руках у злобного умника,
То у вялого простака.

Порт, бульвары, базар, акации,
Вся в заемных словечках речь –
Город труден для релокации,
И от моря куда же бечь?

Перестал я себя отбеливать
И устал попадать под суд:
Всяк захватчик ведет расстреливать
Всех, кто что-нибудь делал тут.

Ни туда, ни сюда: барахтанье.
И любой мутноватый вал
Назначает коллаборантами
Тех, кто просто рот открывал.

Ибо с точки зрения дьявола
Я Господень коллаборант,
Всякий раз под новые правила
Нацепляющий новый бант.
То заходят адепты истины,
То герои ночных расправ:
Все просвечены, все обысканы,
Все виновны, никто не прав.

Вечер душный, сумрак фланелевый,
Пыль клубами, полынь в степи…
Им, захватчикам, — знай расстреливай,
Нам, потатчикам, — знай терпи.

Да не так ли и вся Вселенная,
Чьи стандарты насквозь двойны?
Метафорика в ней военная,
Как всегда во время войны.

Отвечает на каждый звук она,
Потому что внутри пуста.
Переходит в руки из рук она,
Словно песня из уст в уста.

Входят ангелы, входят демоны,
Расползается звездный мрак,
И никто ничего не делает,
Потому что забыли, как.

Только ширится, как в Геническе,
Пир кровавый на сто персон,
И поистине органически
Сочетаются хер и сон.

Наталья Громова

 

 

Хроники беглого литератора

 

20 февраля 2022

   Кажется, вернулся 2014 год, который мы старались отогнать всеми силами. Он вернулся сразу и ко всем. Оказалось, что это был пропущенный урок Большой Истории, но мы его не поняли, и поэтому всех оставили на второй год. Европу и Америку, потому что они решили не замечать агрессию России. Нас – за то, что хотели и дальше спокойно жить.

Я уверена, что вторжение России не случилось в 2014 году только по одной причине: те несчастные люди в малазийском Боинге заплатили жизнями за передышку в 8 лет. Они стали первыми жертвами, которые остановили массовое вторжение в Украину. Это моё личное мнение, которое я никому не навязываю.

Кроме того, если кто-то в Украине думает, что у нас в России не шла и не идёт всё это время война – он глубоко заблуждается. Убийство Немцова, отравление Навального, поиск иноагентов, невозможность больше выйти на улицы и протестовать… И наше тихое сопротивление. Оно идёт. Наши дети были под судом. Сколько уехало, скольких уволили с работы… И всё это только нарастает.

Для России трагедия именно в том, что, презрев память о миллионах погибших за прошлое столетие, – она выбрала себе в президенты чекиста. И метафизически получилось так, что она тем самым словно выстрелила в себя, – но ещё жива. И ей надо бы, не погибнув совсем, успеть понять, что с ней произошло, и стряхнуть с себя этот кошмар. Страна в тяжёлом беспамятстве. И отсюда все беды. Возможно, создавая катастрофический сценарий, нынешняя власть её каким-то образом разбудит. Однако, разбуженная и раненная, – неизвестно, что она может сделать…

Я пишу это только для того, чтобы попытаться понять; потому что другого мне не остаётся. Лев Шестов и Мераб Мамардашвили очень любили мысль Паскаля: «Агония Христа длится вечно, и всё это время нельзя спать».

17 апреля

Я бежала из Москвы, из России 4 марта. Сейчас в Варшаве. Дышать уже было нечем. Мир схлопнулся.

Здесь я живу на краешке чужой жизни, в чужих углах. Но меня это перестало волновать. Боль переместилась в Украину. Потеряны смыслы и координаты. Размагниченная стрелка компаса крутится и не может остановиться. Всё рухнуло в одночасье. Дом, работа, книги… Я всегда знала, что расслабляться нельзя. Книги шли, выставки получались как нельзя лучше, несмотря на все трудности.  Но  маховик войны, который уже был запущен, не мог остановиться.

7 марта

Ехала в автобусе с удивительной украинкой. Немолодой, красивой, сошедшей с иллюстраций к гоголевским «Вечерам на хуторе…». Она везла невестку и внучку к знакомым в Италию. Испуганная девочка всё время тихо плакала (они вырвались из-под бомбёжки Киева). Женщина говорила, что отвезёт их и вернётся к своим под Киев. Там в теробороне сын и муж. Она высадила много цветов возле дома, и должна за ними смотреть. И ещё она кормит птиц; и воронам крошит кусочки сала. Я удивилась.

– Ну, как же, – говорила она, – птицы нам принесут мир. Они всегда исчезали перед бомбёжкой. И мы прятались. А потом вороны возвращались и смотрели с крыши.

Она все время смеялась.

– Седьмого марта должны бы закончить. Почему? У меня день рождения. Это будет мне подарок.

Показывает икону Почаевской Божьей Матери.

– Она нас от татарского ига спасла, и сейчас спасёт!

Расстались в Вене.

А ещё она меня всю дорогу спрашивала:

– А чего он от нас хочет? Чего?

8 марта

Всё больше чувствую, что живём в хоть и страшные, но библейские времена. Внутри Большой Истории. Именно поэтому поведение каждого отдельного человека отразится на его судьбе и судьбе его потомков. Каждая подпись за убийства – станет грязной несмываемой печатью. Просто надо это знать. Занятия историей советской литературы многое мне показали; в том числе и крест, которые несли потомки. Но сейчас всё гораздо серьезней.

Люди думают, что «Дракон» Шварца — это сказка. А Шварц говорил, что это самая что ни на есть правда. Потому что в ней вывернуто наизнанку жалкое, трусливое нутро людей. И все узнают себя. Когда им запрещают смотреть вверх, чтобы не видеть, как у Дракона летит отрубленная башка. Жители спрашивают друг друга: а детей ещё любить можно? А кошек гладить нам позволено? Это про наш сегодняшний народ. Не уверена, что он излечим.

3 апреля

Открытое людоедство делается возможным, и преступления холопов покрываются, потому что на другом конце этой цепи сидит упырь с ядерной кнопкой. Во всяком ином случае – ответ за злодеяния в Буче, Ирпене и других местах прилетел бы немедленно. Ядерная кнопка развязывает руки не только упырю, но и любому насильнику и убийце. И разрешение этого глобального, общечеловеческого кризиса – главная задача нашего времени. Кстати, именно эту проблему обозначил Даниил Андреев как самую главную в предисловии к «Розе мира». Затем и писал книгу во Владимирской тюрьме. И над решением этой проблемы должны биться сейчас лучшие умы человечества.

1 апреля

Казалось, что П. Я. Чаадаев предупреждал про страшный урок октябрьской революции 1917 года. Но оказалось всё серьёзнее. Скорее, это наставление сегодняшнее.

«В крови у нас есть нечто, отвергающее всякий настоящий прогресс. Одним словом, мы жили и сейчас ещё живём для того, чтобы преподать какой-то великий урок отдалённым потомкам, которые поймут его; пока, что бы там ни говорили, мы составляем пробел в интеллектуальном порядке».

И ещё. Повторять и повторять.

«Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы всё ещё открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя».

2 апреля

История делает свою работу. Наш дракон падёт только тогда, когда выполнит задачу по полному и безоговорочному самоуничтожению советской империи в России. Если бы происходящее не было таким страшным, то можно сказать, что исторически это самосокрушение – поистине захватывающее зрелище. Нет ни одной области жизни, которая бы теперь не разрушалась. С каким-то неистовством разбивается всё: культура, наука, ложные человеческие связи, ложная церковь, армия, придуманная история, экономика, медицина, строительство и т. д. Чтобы никому и никогда не захотелось вернуться к безумным планам советской империи. Чтобы не осталось от России – дракона – камня на камне. Чтобы всё стало уже другим.

Сейчас они проводят самолюстрацию. Чтобы каждая их  физиономия, каждое их слово отпечатались в нашей памяти, как следы оспы на теле. В удивительное время мы живём!

5 апреля

Все разговоры о русской культуре сейчас, именно сейчас абсолютно неплодотворны. Когда мы наблюдаем нашествие варваров на цивилизацию, странно спрашивать: а облагораживала ли этих варваров русская культура? Оттого, что Шойгу строгает деревяшки, а кто-то за него пишет рассказы; Нарышкин посещает музеи и снимается на фоне Пастернака; кто-то повторяет по бумажке Бердяева – можно ли говорить, что они имеют отношение к русской культуре и культуре вообще? Для этой верхушки и их прихлебателей – человеческая жизнь не стоит ничего. И в этом отличие варваров от цивилизованных людей, это корень проблемы. Жизнь отдельного человека не стоит ничего для Прилепина, Ольшанского, Холмогорова и иже с ними. Они мыслят захватами и набегами, делением территорий. Люди там – пешки, которых им не жалко.

Для европейской цивилизации человек – основа культуры. Она шла к этому долго и через море кровавых войн. Но можно сказать, что христианская цивилизация с её отношением к душе человека как к божественному сосуду, в Европе победила.

Русская литература и язык — это последнее, что скрепляло собой огромное, растёкшееся существо под названием Россия. Сейчас, когда наносится удар по Украине, происходит – как с топором Раскольникова, который бил обухом по старушке, а лезвием – по себе. Раскольников, как мы помним, свою душу уничтожал, убивая старушку-процентщицу. Так и с Россией. За её самоуничтожением последует распад, затем распадётся культура и язык. Будет Тукай вместо Лермонтова, будет Кайсын Кулиев вместо Пушкина; в конце концов, это дело самих людей, которые будут говорить на своём языке, на своей земле.

Что же касается литературы русской и даже советского периода, то история показывает, что она по большей части была литературой постоянного сопротивления власти и попыткой обрести свободу. Как известно, герои Булгакова, Мастер и Маргарита, кончая с собой в конце романа, выбирают именно свободу и любовь, а не работу в хорошем издательстве и хорошую квартиру. Такого рода истины остаются. И всё, что есть в литературе ценного, никуда не исчезнет. Мировой культуре в широком смысле не так важно – русская она или не русская, она примет всё лучшее в себя.

6 апреля

Все эти дни Украина и мой сын следили за судьбой четырёхлетнего Саши, который перебирался с бабушкой ещё 10 марта на лодке через водохранилище. Бабушку нашли в лодке убитой, а маленький мальчик исчез. Он плохо ещё говорил. Надеялись, что кто-то его спас и взял с собой. Вчера его тело нашли. Он был убит. Псы войны могут быть довольны.

Вчера же Прилепин выложил ссылки на своих кровавых собратьев в своём телеграме. Там десятки имён, но не хочется тратить место и всех перечислять. Я только очень хочу, чтобы им всю оставшуюся жизнь снился убитый ими четырёхлетний мальчик Саша, который был бы жив, если бы 24 февраля они бы не напали со своим упырём на Украину.

 

7 апреля

Жила в одном доме с беженцами из Краматорска.  Оттуда бегут толпы людей. Жители этого города натерпелись бед ещё в дни прихода Гиркина.

Доброжелательные люди, муж и жена, месяц назад отправили своих детей и внуков через Польшу в Голландию, в город Дельфт, где молодая часть семьи получила небольшой домик, возможность учить детей в школе и полное обеспечение. Но что удивительно: и младшая, и старшая часть семьи не хотят жить в Голландии, а мечтают вернуться в свой прекрасный Краматорск. Петр, – так зовут старшего – рассказывает о своём городе, как о самом прекрасном месте на земле. Если бы не война…

И вот я, слушая их, понимаю, что такое настоящая связь с землёй. Эти люди всегда чувствовали, что это их земля и их небо, – как и многие другие украинцы. Для русских людей это давно утрачено, уничтожено – не только вместе с убитым в красном терроре и в лагерях крестьянством, но генетически, со времён орды и Ивана Грозного. У русского человека на земле ничего нет, как бы ни клялся он именем родины. Только туман чужих идей, воровство и смерть. Каждое новое поколение пытается хоть как-то закрепиться, то создавая институты памяти, то краеведением, то магазинчиком или кафешкой. Но приходит грубая сила и всё сносит. И опять голое, лысое место на земле.

Легко хватать, рвать чужое, когда у тебя самого ничего нет. И тогда любая земля для тебя полна врагами и предателями. Голова пуста, сердце ушло в пятки, а руки привычно загребают и убивают.