Александр Мелихов

 

Новогодний Гольфстрим

 

 

Это была великая эпоха, когда можно было все, на что упадет взгляд, везти в Варшаву и там получить за эту вещь в четыре раза больше. А потом там же закупить какого-нибудь китайского барахла и загнать у нас вдвое дороже. Известное дело, за морем телушка — полушка.

Получив заграничный паспорт в качестве рабочего Химградского домостроительного комбината, я понял, что Империя действительно рухнула. Красные, потные в зимнем, мы с моей богиней и повелительницей, чьи глаза еще недавно сияли, как звезды, а голос звучал, как виолончель, прочесывали магазин за магазином: укладывали простыни  — кипами, ночные рубашки — охапками, электробудильники — грудками, батарейки — батареями, шариковые ручки — колчанами, блокноты — кубами. Я и сам высмотрел жутко рококошные золотые рамки из невесомой пластмассы.

Влачились домой мы, словно пара необычайно оптимистичных рыболовов — с двумя удочками, складными, как подзорные трубы, и целой пагодой вложенных друг в друга голубых пластмассовых ведер. А там разверзлись ее домашние закрома: шампуни, клопоморы, вешалки, мундиры, подштанники, полотенца, настольные лампы, ножницы, рубашки, шальвары, перчатки на все четыре конечности, кастрюли, запонки, ботинки, транзисторы, кирпичная кладка сигаретных блоков, ракетная батарея водок, карликовая гвардия стограммовых коньячков со скатками лесок, велосипедные камеры, консервы, ведерко ручных часов, два новеньких паровоза “Иосиф Сталин” и севастопольские бастионы белковой икры.

Укладка — это искусство: каждая единица веса и объема должна стоить как можно больше и раздражать таможню как можно меньше. Мой идеал перебегает от клопомора к кастрюле, на миг оцепенев, с безуминкой во взоре кидается к кладке “Кэмела”, перевешивается через спинку стула — отодвигать некогда, — оставив на обозрение весьма соблазнительную, хотя и совсем не божественную часть своего прекрасного тела. Кастрюлища вбивается в вертикальную сумищу, в которой запросто можно утонуть, как в бочке. Дюралевое днище должно прикрыть самое сомнительное — авось таможенник поленится туда пробиваться. «Надо брать что подешевле, чтобы на Новый год в Варшаве не зависнуть», — то и дело повторяет моя прекрасная мешочница.

Белорусский вокзал, черные заплаканные головы почти неотличимых друг от друга Маркса-Ленина; от них я таскаю наши клетчатые сумищи к вагону с брезжащей сквозь перронный полусвет надписью “Варшава”.

Непроницаемый привратник в маршальской форме, долларовая подмазка, обратившая перегруз в недогруз; света почему-то нет, на тюках среди тюков при блиндажном огоньке зажигалки разливаем из фляжек дармовую химградскую спиртягу. Наша спутница Зина, мать-одиночка, кажется мне уже почти родной. Что значит окопная дружба!

Владельцы тайных складов водки и сигарет (бешеная рентабельность запретных плодов, их разрешается провозить лишь каждой твари по паре) с утра принялись усиленно сеять панику: надо всем заранее скинуться по десять баксов, — но здесь именно бедные оказались против социализма.

Когда пограничник от паспорта прицельно вскинул глаза, всё во мне так и оборвалось: раскрыли, что паспорт добыт налево… Оказалось всего лишь, так сличают фото.

И наконец — таможенник. Я никогда не видел мундиров такой красы — аквамарин со сталью. Это уже не маршал — генералиссимус.

— Раскрыть сумки! — гремит генералиссимус, и в потолок ударяет гейзер подштанников, шампуней, мясорубок, бритвенных лезвий, ночных сорочек, клопоморов (ах, как мы с ними фраернулись — эти дикари поляки не держат клопов!). Вот-вот из простыней просыплется град наручных часов, которыми, как квашеную капусту укропом, мы проложили все наше шмотье.

— Эт-то что?! — в Зинином рюкзаке открылась кладка желтых верблюдов “Кэмел”.

— В камеру! Хранения.

В мертвой Зининой руке декларация трепещет, будто под вентилятором. Вместе с рюкзаком Зина выставлена в коридор. Когда командующий скрывается в следующем купе, сорокалетняя мать распавшегося семейства падает на четвереньки и начинает метать нам сигаретные блоки; мы лихорадочно распихиваем их под матрацы.

— Отойти от двери! — команда гремит всё дальше и дальше, и Зина с голубыми трясущимися губами каждый раз вспрыгивает навытяжку. Вагонный гофмаршал наблюдает из проводницкого купе с брезгливой отрешенностью аристократа. Из развинченного люка над его дверью вывалилась желто-алая лакированная груда сигаретных кирпичей, к которым он не имеет ну ровно никакого отношения.

— Какой хороший мужик! — вскипел благодарный гомон, когда таможенник удалился: никого не ссадил, ни бакса не взял…

Тогда считать мы стали раны: все кругом завалено утаенными сигаретами и бутылками, всюду на радостях чокаются.

Что-то вроде Варшавы (сердце всё же пристукнуло — первая заграница, а я-то уже решил, что ее коммунисты придумали, чтоб было куда не пускать и с кем бороться), но весь муравейник повторяет: “Сходня, Сходня”… Ах, наверно, Всходня — Восточная!.. За полминуты выгрузить гору тюков, чтоб ничего не сперли, — эта штучка посильнее задачи про волка, козу и капусту. Полутемный туннель, жмемся друг к другу, как во времена Жилина и Костылина: рэкет охотится за отставшими. Вспыхнул чистотой и лакированной пестротой витрин вокзал. Тянемся полу-площадью-полу-улицей, своевольная тележка-двуколка на стыках бетонных квадратов норовит сковырнуться набок, а товарищеская спайка здесь та еще — ждать не станут.

Закопченные, в боевых выщерблинах стены, иностранные вывески, где скорее ухо, чем глаз, ухватывает славянские отголоски: “увага”, “адвокацка”… Магазин по-польски — “склеп”: что поляку здорово, то русскому склеп.

Из-под сыпучих ворот открывается утоптанный снежный проулок среди полипняка синих дощатых ларьков, обвешанных густым флажьем джинсов обоего пола, ларьки напичканы, глаз теряется, какой-то хурдой-мурдой, в которой, будто в цветастых водорослях, запуталась черная скорлупа разнокалиберной электроники. Проулком в обнимку бредут, шатаясь, два иностранца, запуская в небеса ананасом, вернее, сосулькой, и лаская слух родным русским матом.

Моя вчера богиня, а сегодня командирша расстелила прямо на утоптанном снежном крем-брюле алую клеенку и начала теснить на ней наши сокровища под сенью перевернутой голубой пагоды из пластиковых ведер, покуда я нанизывал часы на леску — с кукана их труднее стырить.

Вот она, русификация: эта юная польская парочка, желающая запастись пододеяльниками до самой золотой свадьбы, чешет совсем по-имперски.

— Перекупщики, — дарит улыбкой моя повелительница, — лучше сами эти деньги заработаем — все равно стоять.

Остролицый небритый персонаж из “Пепла и алмаза” обращается ко мне: “….” — цензурны одни предлоги да суффиксы. Торговля идет неважно, как бы на Новый год здесь не зависнуть.

К хлопотливому соседушке, на карачках погруженному в нежный перезвон сверлышек, фрезочек, плашечек (рентабельность бесконечна, ибо прибыль делится на ноль — все украдено с завода), которые он рассыпает кучками вокруг гордо раззявленных на небеса электрических мясорубок, подходят двое в непроглядно черных кожаных куртках, исполосованных вспышками молний. Их русский с блатным привкусом подлиннее моего, дистиллированного.

— За что платить, за снег, что ли?.. Вам, что ли?.. А удостоверения есть?.. — пытается петушиться побледневший укротитель металла.

Моя маленькая хозяйка ласково поглаживает меня по одногорбой спине (моя должность при ней называется «верблюд»): нас не тронут, они на мясорубки позарились — триста тысчёнц, шутка ли! Но даже диковинные “тысчёнцы” (боже, тржи тысчёнцы, неужели я когда-то читал “Братьев Карамазовых”!..) меня не оживляют. Я свирепо горблюсь, угрюмо играю желваками — чучело тоже способно отпугивать воробьев, — но мне до ужаса не хочется вместе с моей богиней купаться в помоях.

И я ведь впервые за границей, а где же, наконец, иностранцы?!

Ближе к делу (из материалов следующего номера)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *