65(33) Борис Ямпольский

На старости я сызнова живу

Из Петрозаводска в Ленинград

Переписка Б.Я. Ямпольского с Н.Н. Шубиной

4 января 1976 – 29 июля 1977 гг.

Борис Яковлевич Ямпольский обладал редким даром любить жизнь и считал свою жизнь счастливой: «не сгорел в огне Отечественной, не пропал в застенках отечества».

В апреле 1941 г. учащийся выпускного класса г. Саратова Борис Ямпольский был арестован и осужден в числе группы из 12 человек на 10 лет по ст. 58 пп. 10 и 11. Срок отбывал на Северном Урале, в Богословлаге. В первые полгода из бригады в 72 человека в живых осталось шестеро[1]. В 1951-м перед освобождением осторожно мечтал: ну, ладно, 10 лет отсидел, выжил, теперь-то уж я вернусь к тому, из чего меня выдернули: Москва, Литинститут…

Не тут-то было: был отправлен в «вечную» ссылку там же, в г. Карпинске. Не был реабилитирован и в 1956 г. после XX съезда.

Осенью 1961 г. после XXII съезда не реабилитированным вернулся в Саратов. Реабилитировали в декабре 1962-го.

Арестовали школьником, не знавшим, хлеб почем, а вернулся – семейным человеком. Устроился художником-оформителем в кинотеатр «Победа» и жил себе припеваючи. В мастерской художника продолжал писать рассказы о лагере, начатые еще в ссылке. (Перед освобождением знакомый вольняшка вынес из лагеря кальсоны, на которых Б.Я. химическим карандашом записал памятные даты и фамилии заключенных, оперов, начальников лагерей, ОЛПов, КВЧ[2].) По вечерам в мастерской собиралась молодежь: говорили о поэзии, читали стихи. Составили антологию русской поэзии XX в. «Голоса века», имевшую большой успех среди преподавателей Саратовского университета. Наездами бывал в Москве, куда отвозил деньги, собранные для семей политзаключенных, оттуда привозил самиздат.

Весной 1971 г. в Саратове, как и по всей стране, прокатились андроповские «чистки». Искали самиздат. Началось все будто с курьеза. Прибежал к Ямпольскому встревоженный приятель – музыкант А.И. Катц[3]: «Борис Яковлевич, я подвел Баландинского[4]! Представляете, он пришел ко мне в филармонию перед концертом и говорит: “Анатолий Иосифович, ну как же так?! Мы вам доверяли, на все зарубежные гастроли давали вам разрешение на выезд, а вы, оказывается… Давайте сейчас поедем к вам домой, и вы мне сами отдадите все, что у вас есть”. – Но я не могу, у меня концерт, я уже во фраке! – “А у меня тут как раз машина за углом. Не волнуйтесь”».

Ямпольский-то, стреляный воробей, сразу понял, что происходит. Немедленно оповестил всех причастных о необходимости срочно уничтожить у кого что есть. Сам, помимо самиздата, сжег записные книжки с адресами и телефонами, а также все свои писательские блокноты. Рукопись о лагере спрятал в приготовленный заранее тайник[5].

Кто уничтожил, а кто – пожалел и спрятал. Друзей начинают вызывать в КГБ, проходят обыски, ищут и изымают самиздат. Нину Карловну Кахцазову, после длительного допроса в КГБ, еле живую, к вечеру привезли домой и занялись обыском. Тексты Автарханова, Джилоса, Амальрика, Е. Гинзбург, Солженицына и т.п. нашли в подполе коммунальной кухни среди мешков с картошкой. Когда все разошлись, в ночь с 17 на 18 марта 1971 г. Нина Карловна повесилась.

Следствие по «делу» длилось год. 4 февраля 1972 г. в местной газете «Коммунист» была опубликована обличающая статья В.И. Пролеткина «У позорного столба». Дело закрыли, однако некоторые его «фигуранты» были уволены, кто-то уехал из страны, Ямпольскому «рекомендовали» покинуть город.

Несколько месяцев спустя доцент философского факультета Саратовского университета, омичка Альбина Степановна Молчанова получила место на кафедре в Петрозаводском университете и предложила Ямпольскому отправиться в «Подстоличную Сибирь» вместе. В Петрозаводске все вроде складывается хорошо: находится и квартира, и работа; но не складываются отношения.

И Ямпольский вынужден оставить уютный, доброжелательный к нему Петрозаводск. Он переезжает в Ленинград.

Вот этот период его жизни – впечатления от самого города, ленинградского андеграунда – и представлены в предлагаемых читателю письмах Бориса Яковлевича Ямпольского лектору-литературоведу свердловской филармонии Нине Николаевне Шубиной. Также в письмах приводятся соображения, касающиеся изданной посмертно книги Ю.К. Олеши «Ни дня без строчки», переработкой которой был увлечен Б.Я.

Эта «пожизненная» переписка длилась тридцать семь лет. Фрагменты из нее были опубликованы в журналах «Вопросы литературы»[6] и «Знамя»[7].

Некоторые купюры сделаны в местах, имеющих сугубо личный характер и не представляющих общественного интереса, а также сокращены большие цитаты из произведений, которые в настоящее время уже не являются открытиями.

В тексте приведенных цитат сохранены подчеркивания автора писем.

Историко-литературные комментарии сделаны известным питерским библиографом и переводчиком Н.Л. Елисеевым, за что ему большая благодарность. Комментарии, имеющие личный характер, помечены: А.Я.

Готовится к публикации весь корпус писем Б.Я. Ямпольского и Н.Н. Шубиной.

Материалы о Б.Я. Ямпольском можно найти на сайте: https://sites.google.com/view/borisyampolsky

Алла Ямпольская

 

4 января 1976 г.

/…/ Откипев, ухожу в книжку, на этот раз – Эйдельмана[8].

И вот из третьего января 1976-го я – в 1826-го третьем января! 150 лет минута в минуту назад – надо же так совпасть! Это в сегодняшний как раз день апостол Сергей полк свой открытой степью, сыпучим снегом повел[9]

И недаром повел, говорит Эйдельман, жертва не пропала, «всходы не вымерли. Почто ж, мой друг, почто слеза катится?» На том и кончает книжку. Ах, молодчина, всю душу вымотал.

Пять утра было, когда я дочитал. Стелить-раздеваться не стал. Пиджаком накрывшись, уснул. Проснулся, кобелей повел сыпучим снегом. Лестница в конфетных бумажках вся, да мандаринных кожурках. А на Голодае[10] сейчас «в небольшом парке маленький памятник – фамилии не по алфавиту, а в том порядке, как они проходили на суде и приговоре», и как в блоковской Равенне: «розы оцепили…»[11] Но перестанут ли когда-нибудь эти пятеро подыматься на эшафот и умирать, и снова подыматься.

А в ночь с 31-го на 1-е в Ленинграде наводнение было. Почти на два метра, говорят, вода поднялась.

13 января 1976 г.

Бродим, помню, по Адлеру мы с тобой и видим памятник в скверике. Кому же это? ба! Бестужеву-Марлинскому! Как его сюда?[12]

А вот как, оказывается:

под командой предпоследнего пушкинского лицеиста, генерала Вальховского[13] погиб, сам напросился в передовую десантную цепь, отговорить не удалось, в завещании написал: «…Прошу благословления у матери, целую родных, всем добрым людям привет от русского»[14].

А мы и не знали, стоя перед немым камнем, что нам тут «привет» оставлен! Узнал только что. И спешу передать, лучше поздно, чем никогда.

В последних номерах журналов, где про декабристов, везде все читаю и… неутолимо!!!

Чем отличаются от других революционеров, в чем притягательность такая? Может быть тем, что не политиками были, но – просветителями, ступившими в политику каждый из своего, и чтобы вернуться к своему? Не политиками, но – вдохновенными мореходами и изобретателями, музыкантами и математиками, историками и литераторами – цветом образованного общества в ранней свежести своей! Не силой, но высотой притягательны? Силой высоты своей? /…/

 

15 января 1976 г.

/…/ А Руслан[15] мой тем временем Людмилу свою в клинику налаживает: ток-си-кация, привет! Срочно бороду отпускать надо подожок покупать.

 

1 февраля 1976 г.

Писем отправил тебе – со счету сбился! От тебя – шиш. На адресованное еще в Ярославль не аукнула – вот какой шиш! /…/

 

14 февраля 1976 г.

/…/ А на носу март, Ниночка! И на когда я у тебя запланирован? Не декорации чтобы городить спрашиваю, но время чтобы выгородить на эти дни.

Прочел в «Л.Г.» ответ Ст. Рассадина /еще один/ на письма читателей, на эту прорву неизбывную, подумал: был ли когда-нибудь такой читатель, как наш? Такой по-хозяйски воспаривший над всем и вся! А отчего? Да оттого единственно, что о величии простого человека трубадурим недаром вот уже сколько лет. Он и взбодрился до чхания на Гоголя, этот Акакий Акакиевич нонешний. И вполне резонно: Гоголь же для него, а не он для Гоголя!

Ну как тут не вспомнить Розанова Василия Васильевича, с его предупреждением: если-де на пьедестал меня вздумаете, то не иначе, прошу, как – выставившим кукиш: «Вот вам!»[16]

И еще /чтобы ты знала, с кем имеешь дело!/: еврей – это, оказывается, «из далека пришедший»[17]. Испокон веков, значит, и всюду – «из далека пришедший»! Меня лично этот смысл вполне устраивает!

А узнал от Ренана, спасибо ему[18]. /…/

25 февраля 1976 г.

Нинка! Что же тянуло тебя трубку скорей повесить? (…)

А голос у тебя /маму вспомнил, полюбившую тебя по голосу твоему/ тминный, как на подовом жару пропеченный, с хрустящей корочкой. И знаешь, поди, – подаешь! Аха?

А я теперь в мире Белого живу.

Третьим поэтом-символистом значится[19], а он вЕка первый прозаик[20], ей-богу так! Некоторыми страницами и Пруста, и Джойса на свое место ставит. О Марининой прозе и рта открывать нельзя, пока прозы Белого не знаешь!

Махина-натурища его так и бушует, рвется с бумаги вон! /…/ Зато Баратынский за меня:

О сын фантазии! ты благодатных фей

Счастливый баловень, и там, в заочном мире,

Веселый семьянин, привычный гость на пире

Неосязаемых страстей!

Мужайся, не слабей душою

Перед заботою земною…

Кстати: помнишь траХтат мой о поэтах-стихотворцах? И тут опять же за меня:

Так иногда толпы ленивый ум

Из усыпления выводит

Глас, пошлый глас, вещатель общих дум,

И звучный отзыв в ней находит.

Но не найдет отзыва тот глагол,

Что страстное земное перешел.

/…/ Письмо от тебя с дороги. А что значит /о 17-м/: «Я не в счет: на меня не обращай внимания» – убей не пойму. Сколько будешь иметь время и настроения, столько и буду с тобой /дома, в гостинице, у черта на рогах/. Чего тут мудрить.

 

2 апреля 1976 г.

Итак, мчим дальше, позади и встреча наша – дни мелькают, аж в ушах свистит.

Снова на бумагу – с земли; чтобы потом, бог даст, опять с бумаги – на землю где-нибудь…

Сколько я благодарен тебе, Ниночка, за эти дни – и не перечислить. За сколькое в этих днях я тебе благодарен… Начиная с того вдруг взгляда на Элеонору Николаевну, меня, себя: «Собрались голубчики! В каком романе бывало!»[21] /Взгляд на судьбу, а не из лап судьбы!/, и кончая репликой рвущемуся с поводка псу: «Я тебе не фанерный монумент!»[22] /…/

А я с Олжасом Сулейменовым… водой не разольешь!!! Немедленно читай! Книга называется «Аз и Я», тема: «Слово о полку Игореве» – о поэзии, о человеке…

 

6 апреля 1976 г.

Дочитал Сулейменова. Суть книги вот:

принятое прочтение «Слова о полку Игореве» – блеф!

…Последнюю фразу «Слова» Мусин-Пушкин[23] расчленил так: «Князьям слава а дружине! Аминь». И перевел: «Князьям слава и дружине! Конец».

Это расчленение, этот перевод и приняты всеми по сю пору.

Но почему же, спрашивает Олжас, не признают «а» противительным союзом? И отвечает: потому что получается шокирующе: «Князьям – слава, а дружине – конец!» Не укладывается «в сознании мудрых ученых… Невозможно! Пусть лучше это треклятое “а” превратится в “и”!.. И уничтожают таким образом одну из самых гениальных строк мировой поэзии»:

«Князьям – слава, а дружине – конец!»

Есть, говорит, макропоэзия и есть микропоэзия.

«Макропоэзия выращивает древо познания добра и зла», в то время как микропоэзия – «обыкновенное дерево». По моей терминологии «древо познания» Поэт выращивает, «обыкновенное дерево» – стихотворец.

«Слово о полку», как и «Медный всадник» – «древо», а его превращают в «дерево», в то, что есть «Клеветникам России» – во вдохновенную дубину.

/…/ А еще «Мастера и Маргариту» отдельным изданием подарили: «последняя прижизненная редакция с исправлениями и дополнениями, сделанными под диктовку писателя его женой, Е.С. Булгаковой»[24].

А еще: весна!

6 апреля. 25 лет со дня смерти папы[25]. /…/

7 апреля 1976 г.

/…/ А на «Аз и Я» рецензия в третьей «Москве» со словами Ломоносова: «Из сего заключить должно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина»[26]. Принимаю и в свой адрес, потому как «наколоброденное» «допущенным» Сулейменовым разделяю полностью.

Письмо 16 апреля 1976 г.

Ну что же ты молчишь, Ниночка?

И я поэтому единственное, о чем могу – о литературе.

Вот из Осипа Эмильевича: /…/[27]

/из статьи, опубликованной в 1919 году, и из статьи, опубликованной в 1922 году/

Я жду твоего письма.

О себе[28] словами Бодлера в переводе Марины:

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,

Не вынеся тягот, под скрежет якорей,

Мы всходим на корабль – и происходит встреча

Безмерности мечты с предельностью морей.

Что нас толкает в путь? Тех – ненависть к отчизне,

Тех – скука очага, еще иных – в тени

Цирцеиных ресниц оставивших полжизни –

Надежда отстоять оставшиеся дни…

Но истые пловцы – те, что плывут без цели:

Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт,

Что каждую зарю справляют новоселье

И даже в смертный час еще твердят: вперед!

На облака взгляни: вот облик их желаний!

Как отроку – любовь, как рекруту – картечь,

Так край желанней им, которому названья

Доселе не нашла еще людская речь.

Милой Ниночке к работе над Слуцким /пародия Леонида Филатова на Роберта Рождественского/:

Может, это прозвучит

Резко,

Может, это прозвучит

Дерзко,

Но в театры я хожу

Редко,

А Таганку не люблю

С детства.

Вспоминается такой

Казус,

Вспоминается такой

Случай…

Подхожу я как-то раз

К кассе,

Эдак скромно, как простой

Слуцкий.

Говорю, преодолев

Робость, –

А народищу кругом –

Пропасть! –

Мол, поскольку это я,

Роберт,

То нельзя ли получить

Пропуск?..

А кассир у них точь-в точь

Робот,

Смотрит так, что даже дрожь

Сводит:

– Ну и что с того, что ты –

Роберт?

Тут до черта вас таких

Ходит!

Вот же, думаю себе,

Дурни! –

А в толпе уже – глухой

Ропот! –

Да сейчас любой олень

В тундре

Объяснит вам, кто такой

Роберт!

В мире нет еще такой

Стройки,

В мире нет еще такой

Плавки,

Чтоб я ей не посвятил

Строчки,

Чтоб я ей не посвятил

Главки.

Можно Лермонтова знать

Плохо,

Можно Фета пролистать

Вкратце,

Можно вовсе не читать

Блока,

Но всему же есть предел,

Братцы!..

Вот такой произошел

Казус,

Вот такой произошел

Случай…

Я Таганку не люблю.

Каюсь.

Малознающий народ.

Скучный.

6 мая 1976 г.

Товарищи Снегиревы[29]!

Отматерите свою матерёшку, Нинку Николаевну, за то, что она на меня начхала, т.е. всячески игнорирует.

25 мая 1976 г.

А я-то уж голову сломал: чем мог обидеть тебя так?!

То-то радостью было мне конверты вскрывать, листы-листочки раскладывать по порядку, в кресло усаживаться… Кайф! – как сказал бы Толя Белкин[30], художник ленинградский из неорганизованных.

Ну, с чего начинать? Сразу обо всем не то, чтобы времени нет, но пороху не хватает: на баталию на домашнюю идет весь, которая – опять Бородино… /три года уступал-отступал, дальше некуда. Всё. Баста. Не Москва ль за нами!/ Куда теперь? А куда глаза глядят! Благо лето – под каждым под кустом мне готов и стол, и дом!

Если спросить, сказать что захочешь – будь иносказательна. Чтобы не вышло маслом в огонь: и так горячо!

/…/ А телефильм о Твардовском… о Симонове, а не о Твардовском![31]. Фильм построен, как беседа поэта Конст. Симонова и артиста Михаила Ульянова об Александре Твардовском. Из всей симоновской трепотни элегической ни слова не вспомнить, но его самого – во всех ракурсах! – не забыть.

Зато Евтух /в присланной тобой вырезке из «Недели»/ потешил: «За два месяца я написал 85 стихотворений. Конечно, не все эти стихотворения были хорошие. Но кто писал только хорошие?» И смех, и грех!

А у меня за это время вот что:

вслед за Гречкой и Кетлинской[32], которые не моя потеря, умер Александр Гладков[33] – моя потеря.

И приезжал, зашел познакомиться, – три дня проговорили! – Щеголихин Иван Павлович[34]. Приезжал на премьеру телефильма по его повести. Пятидесятилетний, неторопливый, малословный, удивил письмом уже из Москвы присланным /сам он из Алма-Аты/: «Дорогой Борис! Ты мне интересен и близок настолько, что я, плебейская душа, не могу больше удерживаться на аристократическом уровне и обращаюсь к тебе не на Вы. Хотел бы, чтобы ты понял меня правильно, принял мою форму обращения и ответил тем же… мне повезло – в каких-то своих установках я усомнился и увидел повод для пересмотра, а в чем-то еще больше укрепился, но понадобятся более крепкие подпорки, и хорошо, что надо думать! Крепко жму! Иван».

Передал я с ним в Алма-Ату Сулейменову записку – свой читательский поклон земной за «Аз и Я», увенчанную терновыми рецензиями.

Вскоре после отъезда Щеголихина побывал на Валааме вертолетом и оттуда по Ладоге в Питер проехал. Расскажу потом. До Соловков еще надо бы добраться. Давно тянет разглядеть поближе монашество как другой путь мятущихся душ. Ищу почитать «Душеспасительное хозяйство» М. Новорусского[35] и «Крестьянское царство» Немировича-Данченко[36]. Утолю, наконец, кажется, свой интерес к Павлу; узнал о работе Окуня, опубликованной посмертно в «Вопросах истории»[37], и о существовании таких книг, как «Непонятый император» неизвестно кого[38] и «Император Павел I» Морана[39].

Прочитал Гершензона «Мудрость Пушкина», «История молодой России», «Декабрист Кривцов и его братья», «Исторические записки»[40]. К. Леонтьева том статей только удалось достать[41].

Теперь «Ветхий завет» читаю.

А по поводу нашего с тобой «юбилейчика – четвертака – 25 годочков!» не грех бы и отчубучить что-нибудь, ей-богу! Ежели не шибко туго придется, подкачу к тебе, может, к осени: осенью же дело-то было[42].

28 мая 1976 г.

Вот чем меня порадовал Гершензон:

«…Традиционное истолкование “Памятника” всецело искажает смысл этой пьесы. Пушкин в 4-й строфе /И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал, что в мой жестокий век восславил я свободу и милость к падшим призывал – Б./ говорит не от своего лица, – напротив, он излагает чужое мнение – мнение о себе народа. Эта строфа – не самооценка, а изложение той оценки, которую он с уверенностью предвидит себе… Пушкин как бы говорит: знаю, что мое имя переживет меня; мои писания надолго обеспечат мне славу. Но что будет гласить эта слава? Увы! она будет трубным гласом разглашать в мире клевету о моем творчестве и о поэзии вообще. Потомство будет чтить память обо мне не за то подлинно ценное, что есть в моих писаниях… а за их мнимую жалкую полезность для обиходных нужд, для грубых потребностей толпы.

Я утверждаю, – продолжает Гершензон, – что лишь при таком понимании первых четырех строф становится понятна пятая, последняя строфа “Памятника”, совершенно бессмысленная в традиционном истолковании пьесы… Ее смысл – смирение перед обидой. Поэт как бы подавляет свой недовольный вздох. Горька обида, но таков роковой закон – “Божье веление”; покорись божьей воле – вот что говорит эта строфа. Пушкин написал первоначально: “Призванью своему, о Муза, будь послушна”, т.е. иди своим путем наперекор обиде, – потом изменил этот стих, сообразно всему замыслу стихотворения, дав ему не положительный смысл призыва, а отрицательный смысл покорности: “Веленью Божьему, о Муза, будь послушна, обиды не страшась, не требуя венца, хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспаривай глупца”. Т.е. хвала толпы и клевета ее – одной цены: обе равно ничтожны. И не силься опровергать клевету, объяснять толпе ее ошибку.

В прежние годы Пушкин не раз пытался “оспаривать глупца” относительно подлинной ценности искусства… теперь он признает эти попытки тщетными и не нужными…

Толпа, разумеется, чувствует силу поэзии, ея действенность, – но чувствует почти физиологически, как некоторую формально-психологическую энергию. Поэт “сердца волнует, мучит, как своенравный чародей”; /…/ непонимание толпы поэт еще может снести, хотя и с двойной болью – за себя и за самою толпу; но вмешательство в свой труд он не вправе, не смеет терпеть, во имя призвавшего его Бога…

/“веленья Божьего”/. И Пушкин пятнадцать лет … боролся за свою поэтическую свободу, за свободу поэта вообще».

Далее Гершензон приводит «ряд выдержек… из стихотворений, статей и писем, где боль сменяется гордым самосознанием и бешенство тихой жалобой»: /…/

«В “памятнике” точно различены – 1. подлинная слава – среди понимающих поэзию, – а таковы преимущественно поэты:

И славен буду я, доколь в подлунном мире

Жив будет хоть один пиит;

и 2. слава пошлая, среди толпы, смутная слава – известность:

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой…

Эта пошлая слава будет клеветою. Навеки ли упрочится непонимание? По-видимому, Пушкин думал, что со временем оно уступит верному пониманию его поэзии; оттого он и говорит:

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал».

4 июня 1976 г.

В сборнике «Встречи с прошлым» /изд. «Советская Россия», 1976 г./ четыре письма Марины к В.Ф. Булгакову[43] /секретарь Л.Н. Толстого/.

В одном из писем – о Л.И. Шестове[44]:

«Познакомилась с Л. Шестовым, И. Буниным и… Тэффи. Первый – само благородство, второй – само чванство, третья – сама пошлость. Первый меня любит, второй терпит, третья… с третьей мы не кланяемся».

Так вот: первый, который «само благородство», который «меня любит», о назначении искусства:

«Задача искусства не в том, чтобы покориться регламентациям и нормировке, придумываемым на тех или иных основаниях разными людьми, а в том, чтобы порвать цепи, тяготеющие над рвущимся к свободе человеческим умом»[45].

А Давид Самойлов /в диалоге с В. Кожиновым, ЛГ, 2 июня/ замечает о «генеральной теме» поэта:

«У Державина… тема величия государства, у Пушкина и его круга – тема личности и свободы, у Маяковского – тема долга».

Так-то вот! Генеральная тема искусства – пушкинская тема.

Баратынский:

Болящий дух врачует песнопенье.

Гармонии таинственная власть

Тяжелое искупит заблужденье

И укротит бунтующую страсть.

Душа певца, согласно излитая,

Разрешена от всех своих скорбей;

И чистоту поэзия святая

И мир отдаст причастнице своей[46].

30 июня 1976 г.

Ниночка!

На телеграмму телеграммой отликовал, а вот на письма – не выберусь никак: гость на госте, плюс квартирная обменная – Омск на Петрозаводск – кутерьма…

Завтра в Омск выезжаю уже: здесь все обтяпано. Оттуда и напишу, а возможно, заеду на денек. Теперь вот о чем только:

Шестовское о «свободе человеческого ума» – о свободе ума, а не человека /ум и в тюрьме не связан, а на воле несвободен может быть/:

Ты в камере, но ум свободен твой,

Свободен он, но ум его в темнице.

Задача искусства, говорит Шестов, «порвать цепи, тяготеющие над рвущимся к свободе человеческим умом».

«Я исповедую – говоришь – силу долга и совести». Но это ничего еще не говорит мне, ибо: «У республиканца иная совесть, чем у роялиста, у имущего – иная, чем у неимущего, у мыслящего – иная, чем у того, кто неспособен мыслить». – Карл Маркс[47].

Тем более долг долгу – рознь. Долг врача – одно, долг солдата – другое, долг художника – одно, долг дипломата – другое. И долг Пушкина не то же, что долг Маяковского.

Какие же «долг и совесть» ты «исповедуешь»?

Вне зависимости от того

Обнимаю тебя!

7 июля 1976 г.

Ниночка! Я тут, как ты на вокзале – вверх-вниз, вверх-вниз, аж язык на плече![48] Из Жакта – в райисполком, из райисполкома – в обменное бюро, из обменного бюро – в контейнерную и т.д., и т.п.!

А писать тебе начал в поезде еще, – уплетая за милую душу матерные бутерброды, спасибо ей, Серафиме[49], отчество не знаю (скажи), – и допишу в Петрозаводске уж, вероятней всего.

Твоего дома не более, как ладошкой зачерпнул-хлебнул, но всё его тепло во мне и теперь уж – да! – «до березки…» /…/

А под Ёжика[50] (под матрасик) подложите-ка на счастье Пастернака (счастливей не знаю).

25 июля 1976 г.

Здравствуй опять с запада, Ниночка! /В прошлом письме с востока здоровкался./ Пару слов:

16-го загрузил я в Омске контейнер, вылетел в Ленинград и 17-го – как и следовало – был на работе уже. Управься с жилищно-обменной катавасией пораньше, Свердловска не миновал бы опять. /…/ Отпуск вместе провести фантазирую теперь! Говорильней не задушу, не бойсь!

Свободные часы последних омских дней провел с Достоевским и Дуровым[51]: там, где стоял их каторжный острог, на стыке Оми и Иртыша[52]. Посидел возле уцелевших крепостных ворот, именуемых Тобольскими[53], через которые на работы их гоняли; походил вокруг дома благодарной памяти полковника де Граве[54] и по берегу по тому самому, за которым из «мертвого дома» неоглядные дали открывались, вольные степи, какие были, такие и есть. Многое прошло перед глазами… Сибирь, каторга – гнездовье вольных душ российских!

/…/ Посылаю на побывку обещанного Лотмана[55].

16 октября 1976 г.

Ниночка! Письмам твоим – после трехмесячного молчания – я отрадовался неделю назад, в день своего возвращения из отпуска. Но написать тебе не присел бы и сегодня, когда бы не еще одно письмо от тебя и уже в несколько слов:

«Здоров ли? Сердит ли? Объясни…»

И здоров, и не сердит – объяснять нечего. Просто не знаю, на каком я свете всю эту неделю…

Напишу погодя.

Читательскими радостями было: «Портрет художника в юности» Джойса («Ин. Лит.» №10, 1976)[56] «Путевые портреты с морским пейзажем» Викт. Конецкого («Звезда» №3, 1976), «День в феврале» Марка Харитонова («Нов. Мир» №4, 1976)[57] и «Его батальон» Быкова («Наш современник» №1, 1976)[58]. Досталось «Его батальону» и от редактора: грубая правка очевидна.

А я стал дедушкой, когда скончался Мао. Яшка – отцом!

А отпускной месяц провел с Яном[59] вдвоем под одним зонтиком…

10 ноября 1976 г.

/…/ Прочитал письма Александра Трифоновича к Исаковскому в «Дружбе народов» №7, жду 8-го номера. Никакой мемуарий не заменит!

 

20, 23, 28 ноября 1976 г.

Нехорошо мне, Ниночка, от молчания от своего и потому буду записывать свой отпускной месяц, посылать тебе урывками.

Вот первая записулька.

Путь мы с Яном положили себе на Ленинград, Ростов Великий, Ярославль, Углич, Москву. И с тем еще, чтобы непременно неделька Саратова вышла мне напоследок. Так размахнулись!

Да осеклись скоро. Ярославлем.

Захрипатил я, отяжелел, заторопился к ребятам, к Мирке[60].

Откровенно-то говоря, и выезжал не шибко бодрым, бодрился больше. А в Ленинграде – погодка, а я – в продувном пальтишке на рубаху…

Потому и предложил Яну, вместо прогулок по граду Петрову, в люди двинуться. Чем живы, сыты нестроевые нюхнуть.

Начиная с Белкина. Не того, что – «повести», а того, что – «картинки» /«Еще одну картинку сделал!»/, с Толи Белкина[61].

Оно и удобством было – с него начать. Проживает под самым носом Медного Всадника /в комнатушке-мастерской за тридцатку в месяц/, на бывшей Галерной. Памятной России спасавшимися сюда с Сенатской площади и нарвавшимися здесь на верноподданническую картечь да сплошь запертые калитки[62].

Кто-то в какой-то двор проскользнул, однако, помнится! А со двора и в первую попавшуюся квартиру.

И почему же не может быть, что в занимаемую ныне Белкиным как раз? А если так и если еще, вбежав, остановился запыхавшийся посреди комнаты, то на его месте там Толя теперь за мольбертом стоит.

Мольберт Толи, владыка дней его, посреди комнаты. Остальное всё: кровать, стол, шкаф – вокруг, по стеночкам. И то не свое.

Беспорточный нонконформист. А попросту: рисующий что бог на душу положит. И жующий оттого, что бог пошлет. То есть своего рода птичка божья. Которая не то чтобы не знает ни заботы, ни труда – знает, только не регламентированные никем, окромя господа бога.

Чем и дорог.

Невысоконький, с мушкетеристой физиономией /под шляпу с пером его и – чистый д’Артаньян!/, а ужимки чаплинские. Ручки в брючки, голову в плечики, глазки кругленькие – здрасьте, вот он я! Но тут же расцелует растроганно. И сбросит с себя курточку, разговорится-размашется. Мальчишка! А посерьезнеет – повзрослеет вдруг. Потом снова выпадет из возраста.

Отчего он так? От затянувшейся неустроенности, может? Как другого положение обязывает, его – отсутствие положения?

И пообедать ведь до сих пор к отцу-матери иной раз является, непутевый отпрыск. Братец-то доцент давно! Но не в пример братцу и не унывает, знает: подкатит все равно Рытхэу[63] какой-нибудь, выберет со стены «картинку»! Сдержанно проводив его до дверей, подпрыгнет Белкин козленком, засуетится: «В ресторацию, Галка!» И возвратит долги, и принесет своей Галке цветочки, и при всей необстановке жилья своего интерьерничать будет в свободные минуты, ублажать себя игрой в натюрморты:

– А графинчик-то, Ян, обратно поставьте, на красное, нет-нет, левей, к тюбикам поближе, вот так!

Впрочем, игра эта не совсем игра: от приятеля, «от стронциановых стен его» сбежал на третий день:

– С ума сойти можно! Слепой человек!

Вот у этой-то птички божьей, в его незащищенном гнездышке под носом Медного Всадника мы и остановились.

Завтракали чаем с гастритными пирожками за шатким столиком втроем, колени в колени; один на стуле, другой в кресле, третий на табуретке. А почивали на чьей-то прабабушки рыдване мы с Яном, Белкин – на шкафу! Матрац на шкафу лежал, и чтобы на ночь не снимать, на день не затаскивать. Неудобство ему было одно: окурки приходилось /в пепельницу-то со шкафа не всякий раз попадешь, тем более впотьмах/, приходилось окурки за электропровод затыкать, в глаза набел сыпался.

Зато нравилось само это: сплю на шкафу. Белкин!

20 нояб.

Едешь в Ленинград, а приезжаешь в Петербург все-таки. И по-прежнему полный тайн. И у кого опять ни спроси о чем, все чего-то недознают.

– Почему Исаакий в честь Далматского, а не Христа Спасителя, – говорит Толя Яну, – это уж у Алексея Георгиевича спросить надо.

И так, что ни вопрос. И не только Толя.

– Что за Алексей Георгиевич за такой?

– А шизик один тут! – улыбается Галка. – Как увидите бородача в котелке при трости с костяным набалдашником, он!

И первый визит наш к Алексею Георгиевичу. К «Лёше», как сказал бы Толя, хотя Толе 28, а «Лёше» 48 – в отцы годится.

Длинноног, сутуловат, с николаевской русой бородкой. Ходит руки назад; представляясь, выбрасывает обе вдоль туловища и каблук к каблуку, кивок:

– Сорокин[64].

Представляемся и мы.

– Слышал-слышал, очень приятно и весьма своевременно: каморку Раскольникова застали еще! Дом огражден и начали потрошить. Стены, как это делается теперь, оставят, а внутренности – по новой планировке. Облик города сохраняют. Облик-то сохраняют, но от души, от аромата времени пшик один остается. Проходите, господа, прошу.

Говорю: в отцы Толе, какой там – в отцы, по манерам – в деды! Но это, оказывается, пока не освоился. Освоившись,

– Тетушка моя, – скажет, – Евдокия Евлампьевна, царствие ей небесное, говаривала бывало, на меня глядючи, когда я под стол еще пешком ходил: «Сопьешься ты, Алешка!» Как в воду глядела, доложу вам. На конверт пятака не найдешь, а эта пакость припрет – эн, дэ, труа и трешница налицо! Кто добавит, господа?

Геолог по профессии, работает «Алешка» где придется, теперь – осветителем кукольного театра.

Но удивительней другое – что при всем при том встретил он нас, приглашенных на «чашку чая», с бриллиантовой булавкой на белоснежном галстуке. И под старинного хрусталя люстрой. И среди орехового дерева книжных шкафов, полных вельможными фолиантами, поблескивающими бемским стеклом[65].

Ну, паркет, я понимаю, не пропьешь! А все остальное-то?! Начиная с серебряного в эмалях и вензелях альбома семейного, что на ломберном столике.

На том же столике, кстати, пожелтевший манифест об отречении от престола последнего Романова и фотография мальчонки в пионерском галстуке на берегу моря.

– Ваш покорный слуга, – вздыхает Алексей Георгиевич, – лето 1940, Артек.

И достав из шкафа ветхий томик, погружается по плечи в кресло, откидывается в нем вальяжно, нога на ногу, начинает читать Василия Львовича[66] стихи нам.

Дочитал, вскочил:

– Согласитесь, господа! Согласитесь, что племянничек-то утратил нечто по сравнению с дядюшкой! Пусть стих Василия Львовича не столь парящ, но ведь и неуклюжесть сама совершенно тех времен, что за аромат в ней! Нет-нет, вы уж как вам угодно будет, а я решительно предпочитаю…

– «Поэзия не в том, совсем не в том, что свет поэзией зовет, – хотите сказать, – она в моем наследстве»?[67]

– Вот именно! Вот именно, голубчик Борис Яковлевич: «она в моем наследстве»!

– Тогда к слову о наследстве вопрос разрешите, милейший Алексей Георгиевич: кто была ваша тетушка?

– Евдокия Евлампьевна? Ну, о принадлежности блаженной памяти Евдокии Евлампьевны моей сами можете судить, – он обвел руками, глазами комнату, – а вот брательник ее неожиданный судьбы человек. Комиссаром юстиции был, а умер своею смертью. И не на заре, так сказать, а после войны уже. Эн, дэ, труа и секир башка миновала его. Вовремя в бухгалтеры убрался подальше. Не подвела и анкета: отец ушлого дядюшки, то есть дед мой, последний комендант Петропавловки[68]! Там под сенью собора и погребен последним. Можете полюбопытствовать, Сорокин тоже. Я ведь матушкину фамилию ношу. Незаконнорожденным являюсь. То есть самим фактом рождения своего – уже нарушитель. Как тут было не спиться! И как не вспомнить опять Федора Михайловича, все-то он знал на сто лет вперед про нас!..

Не забыть бы сводить, тут недалеко от меня, и от его предпоследней квартиры. Чей-то стишок запал из нынешних: «По Казначейской бродит Достоевский».

– Не по Казначейской, простите, а по Разъезжей. Страницей Гоголя ложится Невский, Весь Летний сад – Онегина строфа, И по Разъезжей бродит Достоевский. Маршака стишок[69].

– Батюшки-свет! В голове держите! Отличаете! Да они же все как один! Вот уж, действительно, один за всех /сойдет/, все – за одного![70]

И захохотал, забрав в кулак свою николаевскую бородку, и закашлялся, отхаркался:

– Удивительный вы человек!

Это я-то, значит.

На улице /шел он с открытой головой и без трости!/ обратился к Яну:

– По поводу Исаакия спросить что-то хотели. Я к вашим услугам.

И прояснил, что день памяти Далматского – день рождения Петра, 30 мая, что первый, так сказать, Исаакий Петром был построен, сгорел в 1710-м, что сгорел и второй, тоже построенный Петром, что потом Екатерина Великая на месте нынешнего уже строила, не достроила, скончалась, а Павлу не до того было… И пошел, и пошел, и пошел по СанктпетербурХу, Петербургу, Петрограду, пока мы на Казначейскую шли. Отвлекался в предчувствии «Рюмочной» только. И приходилось заходить, прикладываться одному за всех, всем за одного.

23 нояб.

Вечерок у Белкина: Инесса[71] будет, хотела меня видеть.

Но это позднее.

А пока что Толя демонстрирует нам через эпидиаскоп слайды с «картинок» своих, разбредшихся по свету.

Приходит супружеская пара, художники оба. Но при месте, люди как люди, и потому вне интереса нашего с Яном. Отмечаем только, что неразлучники, видать. Ни он никому не приманка, ни она. Бывают такие счастливые пары!

А бывают и такие, как Инесса с Володей со своим – тоже жить можно еще.

Сошлась Инесса с Володей, рано овдовев, но уже матерью, и потому он перед ней все равно что парень: будучи не из бойкого десятка. Она-то – из бойкого, детьми только отяжелена.

Искусствоведша Павловского заповедника /он художник-оформитель/, говорунья Инесса на все лады. И не без плутовства в глазу. То есть не то чтобы, но тем не менее! Знает, что почем, и Володей своим дорожит. Как уголек – очагом. Он ею – как очаг угольком.

Так по крайней мере на мой взгляд, и дай бог, чтобы – так.

Раздастся троекратный звонок часов в десять, Толя выбежит открывать, и с порога зажурчит через кухню, коридор в комнату грудной говорок: «Здравствуй, Толенька! Сорванцов еле угомонила. Володя тоже подойдет. Обожди секундочку, к зеркалу пусти раньше! Вы давно ждете? Да! Ты знаешь, “Токайского” не было, вот что пришлось взять».

«Токайское» привезет Володя. Не тут, так там, а достанет, хотя приедет из мастерской прямо, работяга.

Толя и на его коротенький звяк выбежит открыть, но голоса Володиного не услышишь даже и за столом, кроме как: «Спасибо, продолжайте-продолжайте».

«Володя замечательный человек! – шепнет мне Толя. – Просто он больше слушать любит, чем говорить».

Но это не раньше десяти будет, а теперь восемь. А слайды просмотрены уже, неразлучники посидели-посидели, ушли /заходили посоветоваться с Белкиным о чем-то/. Воспользовавшись затишьем и льготой возраста, я всхрапнуть прилег на полчасика.

Сквозь еще густой сон мой бубнение какое-то пробивается, разговор чей-то. Нет, не Инессы голос – Яна, да напористый. С кем это он так? Ни с кем он так в Ленинграде!

Приоткрываю глаз один, тот, что у подушки /благо не к стенке лицом дрых/ и вижу долговязого, рыжего, щербатого на табуретке, нога на ногу и обвита нога ногой. И пятерней длиннопалой волосы за ухо закидывает то и дело, улыбается то ли беспомощно, то ли с ехидцей, мямлит Яну /тот в кресле перед ним/:

– Вы… что вы хотите, собственно, услышать? – пожимает острым плечом. – Ну, интересно, ну а больше-то что тут?

– Да за счет чего же интересно тогда? – не унимается Ян. – Как документ? А попробуйте пересказать своими словами!

Я догадываюсь, что речь идет о Людмилы Борисовниной рукописи[72]. Которая никого еще не оставила равнодушным, и тем облегчала Яну среди ленинградцев его комплекс провинциальной неполноценности. И мы, мол, не лаптем щи, хотя и в подол сморкаемся! А тут вдруг – лаптем, выходит? Что за гусь?!

Что за гусь, и меня заинтересовало, но больше на выручку Яну поспешил:

– Простите, а ваши симпатии к кому из писателей? – поднялся с дивана, взял папиросу.

– К Вагинову[73], например, – членораздельно ответил долговязый и приподнялся, распутав ноги, – Эрль[74] моя фамилия.

Назвался и я.

– К Вагинову, говорите? «Козлиная песнь»?

– Не только, – последовал лаконичный ответ снова.

В этот момент вбежал Белкин с бутылкой:

– Вы уже? – бутылку на стол, снимает пальто, – Володя Эрль – собиратель, знаток и продолжатель обэриутов.

И опять этот Эрль:

– Не только.

А через паузу:

– Хлебникова еще.

И еще через паузу:

– А Пастернака терпеть не могу.

/Брови Яна поползли к потолку, упали: он просиял. Быть униженным с Пастернаком вполне устраивало его!/

– За что же? – спрашиваю, – если это выразимо?

– Вполне выразимо. Фарисей он.

И в подтверждение заныл, эмитируя старческую шепелявость:

– «Не-е на-адо за-аводить а-архива, На-ад ру-укописями трястись»[75], а сам[76]?

И помолчав:

– Вы не согласны, конечно.

– Не только! – передразнил я его словечко, но тут же попросил не обижаться на меня, наглупившего за свои годы куда больше его. – Прочтите нам Введенского лучше или Хармса. Введенского совсем не знаю

– От Введенского и не осталось ничего почти, а не знаете вы и… Державина. Тоже из архивного состояния не вышел еще. Грот[77] разбирал – не разобрал, издал-набезобразничал, и Гуковскому[78] не хватило заинтересованности что ли?

Помолчал опять.

– А прелестное есть. Вот, например. «Собачке» называется.

Подбиты розовым у ней атласом

Поверх главы завернуты ушки,

И сладостно дишканта гласом

Она так лает, как поет стишки[79].

Он и читал это сладостно, с блаженной улыбкой, оставшейся на его лице и потом, когда повторял:

– Дишканта гласом…

Я с удовольствием слушал и его, и Державина. И Хармса. И Олейникова.

– Вы в архиве работаете? – поинтересовался сменивший гнев на милость Ян.

– На автостоянке я работаю. Сторожем частных машин. Доволен очень. Принадлежу себе.

– И женаты?

– Даже профсоюзную книжку имею. Вот она! – достал из кармашка, повертел перед глазами, сунул обратно. – Какие еще вопросы ко мне?

И, смутившись сам своей дерзости, заулыбался виновато:

– Женат я. И не на бесприданнице: в архиве работает.

Потом пришла Инесса /без «Токайского», но со списком литературы о Павле I/, потом – ее Володя /«Продолжайте-продолжайте»/, и мы шумно чесали языки.

А потом вдова Рухина[80] позвонила по телефону, художника нашего, известного на Западе, и мы все кофе пить отправились к ней. В дом на набережной, куда подкатывали когда-то на тройках гости Саввы Демидова[81], а совсем недавно, пару месяцев назад – посольские машины гостей Рухина[82], чьи полотна и я теперь получил возможность увидеть, силился постичь, вглядываясь так и этак, пока остальные все, в том числе и Ян, вдову разговорами занимал.

Когда стали расходиться, под утро уже, вышли на улицу, спрашиваю Яна:

– Как вам полотна абстракциониста?

– А как вам, – прищурился он на меня и тихонько, – вдовушка?

Я засмеялся:

– Исаакию повезло, что бабы около не оказалось: не заметили бы вы и Исаакия! Но то – ладно, а тут… у свежей могилы, можно сказать! /…/ Грустно. Помните: «Прощай, мой тихий! Ты мне вечно мил за то, что в дом свой странницу впустил»[83].

Мы дошли до арки, начинающей Галерную. Предложил постоять минутку: с тенью Анны Андреевны, прочитал:

Сердце бьется ровно, мерно.

Что мне долгие года!

Ведь под аркой на Галерной

Наши тени навсегда.

……………………….

Ты свободен, я свободна,

Завтра лучше, чем вчера, –

Над Невою темноводной,

Под улыбкою холодной

Императора Петра[84].

6, 15 декабря 1976 г.

Продолжаю.

От посещения Павловского дворца с Инессой, и по отцу Павловной, мы из-за погоды отказались. А на «Андрея Рублева»[85] в тот же Павловск ни дождь не остановил нас, ни ветер, ни даже обещание Азадовскому[86] быть к восьми у него. Позвонили, что задержимся, и заставили ждать себя до десяти.

А Константин Маркович человек, кроме того, что пунктуальный, еще и занятый, особенно теперь, когда его, немного не сверстника Белкина /постарше несколькими годами всего/, заведовать кафедрой назначили.

Что ни говори, а кафедра есть кафедра. Тем более для Константина Марковича: не из тех, кому – зеленая улица.

С малолетства от книжки не разгибался, кажется, а обликом англичанин-теннисист. Черты лица как будто скрипичных дел мастера, особенно линия рта и подбородка с ямочкой.

Напруженно подтянут, учтив.

Не сомневаюсь, что над какой-нибудь строкой Рильке[87], скажем, замирает и ахает, но кто его видел таким? Сдержан, учтив, почти непроницаем.

Свойскость, присущая мне с первым встречным с первого слова, совсем не в его правилах. Не в правилах, должно быть, семьи той профессорской, профессорской не с тахту-барахту…

Случись вам оказаться у Константина Марковича к обеду, подадут пусть на заштопанной, но на скатерти, и не из кастрюли в тарелку нальют, а из супницы. Грузная с одышкой мама и накроет на стол, и уберет со стола. А посуду вымоет – но это когда вы уйдете – Константин Маркович, маме не даст.

Отношение Константина Марковича к маме – притча во языцех. Уверяют, что на свидании минуты лишней не задержится, если не предупредил маму, а позвонить неоткуда. Наберет уроков, пробегает и эту зиму в стареньком пальтишке, но маму без дачного месяца не оставит.

Достаток в доме и теперь поддерживается не без натуги. Ремонт своей еще отцовскими папиросами прокуренной квартиры, от всей обстановки которой осталась стенка книг, несколько этюдов Кустодиева, Бориса Григорьева, да кое-какая мебелишка самая необходимая, осилил за многие годы впервые теперь только.

На что-то жить надо было с семи-десяти-семнадцатилетним Костей никогда не работавшей вдове профессора Азадовского, захлебнувшегося на волне сорок восьмого года инфарктом[88]. Жить и не подавать виду – «стерпеть, обойтись без посторонней помощи, не опуститься, не жаловаться», говоря словами Александра Трифоновича, отнесенными почему-то к «добропорядочному крестьянскому дому», а не просто к добропорядочному[89].

Накануне похорон мужа мать Константина Марковича, отклонив университетские венки, просила передать коллегам покойного просьбу избавить ее от их внимания[90].

Встретил нас подтянутый, улыбающийся Константин Маркович у накрытого с вечера стола. Оказавшегося за нашими с места в карьер разговорами чисто символическим. Чай в стаканах не раз остывал, заменялся, снова остывал и выпивался в конце концов залпом.

Судили-рядили статью Аверинцева о Вяч. Иванове[91].

– Очень, конечно, очень! но как было не коснуться соборности?

О Слуцкого лучших стихах:

– Поэт! кто говорит, но – не убивайте только! – не мой. Я воспитан на Валери.

О стихе Гумилева:

– Вы, Борис Яковлевич, явно недооцениваете его.

– Если не переоцениваете вы, Константин Маркович!

Читали впервые сведения о второй жене Гумилева, Анне Энгельгардт, скончавшейся в блокадном Ленинграде, оказывается[92].

/…/ Мы свое, а время свое, и «не сказать ему: постой! Повремени»[93]. С тем не повидались, там не побывали, а неделя аукнулась.

Настал последний день.

Вот так и жизни последний день настанет. Теперь уж я это точно знаю, вплотную – ежедневно, а не издали – минутами. И спохватываюсь, спешу наглазеться, надышаться, словно запастись надеюсь на всю мою вечность.

Последний день солнечным выдался и безветренным.

Пошататься по городу захотелось вчетвером, с Толей, с Галей. По набережной до Петропавловской крепости, оттуда в Летний сад.

Пообедали в забегаловке.

К вечеру похолодало.

– А давайте к Эре Коробовой[94] завалимся! – предложил Белкин. – Очаровательная женщина. /…/

– К Коробовой, так к Коробовой. /…/ а на такси очередь, а машин нет и нет. Громадина «Интурист» идет пустой, Белкин вскидывает руку, мы смеемся, а «Интурист» останавливается! Оказывается, что за баранкой такси, что за баранкой «Интуриста» шофер все шофер, а трешница все трешница. И в этом доме на колесах едем мы за Валентиной Алексеевной[95], заезжаем еще за папиросами, приезжаем к Эре Коробовой.

Жилплощадь ее… разрежь «Интурист» на три неравные части – вот и прихожка ее, комнатка ее, кухонька ее.

А сама Эра – серый свитер, черные брючки – с цветной обложки иностранного журнала. И я бы сказал красотка, когда бы не седина и не усталость глаз за старательно-гостеприимной улыбкой, улыбкой во все зубы. Потому что хороши, знает, зубы ее. Да и седина ее напоминает только, что молода еще, что все еще молода.

– Раздевайтесь! Проходите! Ой, сколько вас!

Нас и на самом деле – в прихожке не умещаемся, а когда по очереди разделись, прошли – всю комнату заполнили /ей и приткнуться некуда /.

Стоит Эра среди нас, рассевшихся кто где, что-то трещит приятное, видимо, не знает, что делать с нами: все ведь, кроме Толи, незнакомые.

– Чай, может, поставить? Есть, может, хотите? Вы откуда теперь?

Понимая, что другого выхода нет у нее, спешу поддержать предложение, и выхожу на кухню за ней. Прозондировать интеллектуальную платежеспособность ее на нашем рынке. Оказалась большей, чем показалась: пять лет возле Ахматовой!

Надписанная Анной Андреевной книга с собственноручными поправками, вставками.

Фотографии похорон.

Тактично скупые на уши посторонних рассказы: «Как соберутся с Надеждой Яковлевной[96] – это непередаваемо, сколько ума и веселости было от них!»

«А известие – из Москвы – о смерти Анны Андреевны свело за один стол Пуниных и Гумилевых. По одну сторону с зажженными свечами стола – Пунины, по другую – Гумилевы. Среди Гумилевых и Лидия Яковлевна Гинзбург».

Мысленно и я – с Гумилевыми.

/…/ А мы – на Московский вокзал.

…Москва встретила солнцем во всю Ивановскую.

8 декабря 1976 г.

/…/ В «Вопр. Лит.» №10 прекрасная Станислава Рассадина статья о Бенедиктове (давно пора!).

17 декабря 1976 г.

/…/ Совпало письмо твое, радостное мне, с радостью, какой давно не бывало: освобождают Корвалана[97]

Именинником хожу!

Но об этом много не наговоришь. И посему о другой радости своей: за Лоришку[98]. Сына принесла. Дедом вторично стал – по шляпку забивают! – а я радёхонек.

С ребенком на руках – это уже состоявшаяся семья.

– Откуда ты, человек?

– От отца-матери.

– Куда?

– К детям.

И до чего же туго налажено это! Никто никому не вменяет, никакой ни у кого дисциплины, а дело идет – любо-дорого!

Яшуткиной дочке я не был так рад: рановато (20 лет) и – парень… кончает в этом году, уже распределение было: его, как он выражается, в «инженегрию».

На очереди теперь Вадимкино[99] прибавление (он ведь женился в сентябре).

Из Саратова из этого в меня детьми, как из «Катюши» палят! /…/ Хорошей погоды тебе и еще лучшего самочувствия, бабуся! Твой Дважды Дед.

2 февраля 1977 г.

/…/ Жду тепла, чтобы собрать манатки и… «посох мой, моя свобода, сердцевина бытия»!

Куда? Погляжу. Кроме намеченного было прошлым летом Подмосковья[100], теперь и Ленинград еще предоставляется.

/…/А я остался опять с Юрием Карловичем, моей неизменной радостью[101].

Такие-то вот дела, Ниночка.

7 февраля 1977 г.

Слоняюсь по комнате ни на что не способный…

Письмо хоть написать, что ли?

/…/ Поужинаю я сейчас и, закрыв в свою комнату дверь за собой, раскрою Олешу.

Чудотворец! Из него, как из санатория, возвращаешься – помолодевшим. Куда Крыму твоему! /…/[102]

3, 9 марта 1977 г.

/…/Читал Валери впервые[103] не считая, что – мальчишкой когда-то, помню небольшую зеленовато-серенькую книжечку[104]/ и с непрерывающимся ни на минуту удовольствием, хотя открытий в общем-то… Ну, что он мне открыл? О чем от него услышал впервые? Ни о чем. И то, и другое, и третье так или иначе, а знал уже откуда-то. Единственное, что узнал-таки – это самого Валери!

Да-да! Ни вопросы никакие не новы под луной, ни идеи. И только человек – вечная новость, сам человек, любой – новость, неповторимость.

Гладиолусы в вазоне, нарисованные Юрием Карловичем, или кошка, идущая по ночной крыше, или то, как он торт покупает, Толстого понимает – вот новости мира! Вот чему удивляюсь в свои 55, восхищаюсь, люблю – живу!

А у тебя что?

Напиши-ка, напиши, пора уже!

3 марта 77. Твой Б.

Дата-то не дает себя забыть[105].

Сегодня капает с крыш. А зима была – не помню, когда еще была такая зимняя зима, чтобы метели, чтобы сугробы, чтобы снег под солнцем с искрой.

Возьми «Записки отдела рукописей», выпуск 37 /за 1976/ – «Архив М.А. Булгакова»[106].

21 марта 1977 г.

Ну вот, Ниночка, – час настал.

После очередного взрыва от спички – вымышленной, как всегда! воображаемой! – поставил точку. Паспорт – на выписку, заявление – на расчет[107].

…Куда я теперь? А куда хочешь, что называется! То есть и теперь не куда хочешь: не бог к кому-нибудь! И все-таки – куда хочешь. Если не к кому-нибудь, то куда хочешь. Но – куда?!

Жил-жил – угла себе не нажил. Оно и хорошо, может? Чисто! Шапито так шапито – какая же тут стационарность? А реквизит весь со мной!

/…/ Сложность еще в том, что в течение месяца надо устроиться: иначе стаж пропадет, заболеешь – на горчичники не хватит.

Здесь дерево качается: – Прощай! –

Там дом зовет: – Остановись, прохожий! –

Дорога простирается: – Пластай

Меня и по дубленой коже

Моей шагай, топчи меня пятой,

Не верь домам, зовущим поселиться.

Верь дереву и мне. –

А дом: – Постой! –

Дом желтой дверью свищет, как синица.

А дерево опять: – Ступай, ступай,

Не оборачивайся. –

А дорога:

– Топчи пятой, подошвою строгай.

Я пыльная, но я веду до бога! –

Где пыль, там бог.

Где бог, там дух и прах.

А я живу не духом, а соблазном.

А я живу, качаясь в двух мирах,

В борении моем однообразном.

А дерево опять: – Ну, уходи,

Не медли, как любовник надоевший! –

Опять дорога мне: – Не тяготи,

Ступай отсюда, конный или пеший. –

А дом – оконной плачет он слезой.

А дерево опять ко мне с поклоном.

Стою, обвит страстями, как лозой,

Перед дорогой, деревом и домом[108].

И знакомое чувство: я еще здесь, но как бы уже не здешний. Еще не гдешний и уже не здешний. По еще постылому уже тоскую. Как на собственной могиле сижу: пятидесяти-пятидесятипятилетнего себя оставляю здесь – в этих стенах, на этих улицах, с этими людьми /…/

Здесь будет все: пережитое

В предвиденье и наяву,

И те, которых я не стою,

И то, за что средь них слыву.

…Еще ты здесь, и мне сказали,

Где ты сейчас и будешь в пять,

Я б мог застать тебя в курзале,

Чем даром языком трепать.

Ты б слушала и молодела,

Большая, смелая, своя,

О человеке у предела,

Которому не век судья.

Есть в опыте больших поэтов

Черты естественности той,

Что невозможно, их изведав,

Не кончить полной немотой.

В родстве со всем, что есть, уверясь

И знаясь с будущим в быту,

Нельзя не впасть к концу, как в ересь,

В неслыханную простоту.

Но мы пощажены не будем,

Когда ее не утолим.

Она всего нужнее людям,

Но сложное понятней им[109].

Откуда напишу теперь тебе, Ниночка, не знаю. Скорей всего не с пути, а с места уже. Спасибо тебе за твои приезды сюда, за всё, что в них было.

30 мая 1977 г.

/…/ Ничегошеньки не знаю два месяца /больше!/.

За которые, впрочем, и о себе не много что знаю. То-то и не писал – в ожидании доузнаний чего-нибудь.

Пишу из Ленинграда. Но это – юридически, так сказать, а психологически – из-под Ленинграда, наподобие того, как из-под Царьграда Олег писал, если он писал кому-нибудь…

Всех перипетий рассказывать не буду, в двух словах.

Оказался здесь, выехавший в конце марта в Москву на почти что готовое место[110], черт знает из-за чего! Из-за потери паспорта /хватился – нет!/ плюс поломки зубов опять /…/, и не знаю, из-за чего больше. Чувствовал себя во всяком случае без говорильного аппарата не лучше, чем без паспорта. Саратову предпочел Ленинград с блатным стоматологом. И не зря: за пару дней обзубатили меня до ушей! А следом /…/ паспорт нашелся![111] Но срок для устройства без потери стажа иссякал тем временем – спешить было некуда. Решил Ленинград попробовать штурмовать: новоарбатскую Москву не люблю, а главное, засосанным работой и расстоянием боюсь оказаться.

В Ленинграде вариантов было три. Все упиралось в одно. Проходным Валентины Алексеевнин[112] казался: «лежак, стол вот тебе /…/А Ленинград тебе личит!»

Спасибо, но плохо я себе это представляю и колеблюсь. Живу в пространстве. На филармонийском языке это называется, кажется, гастроли с открытым листом? Но мне, к сожалению, не платят больше, чем вниманием, а на аплодисменты не проживешь – в кармане остается с гулькин нос. Еще пару недель и начнется жизнь в долг.

Ладно. Зато впечатлений – и московских и здешних – косяк! /…/ Мой адрес сейчасошний: Ленинград, ул. Новгородская, дом 26, кв. 24.

К. Розенгольцу[113] для меня.

20 июня 1977 г.

А я уж забеспокоился было, что долго не отвечаешь, звонить хотел. /…/

Теперь вот что. Письма Марины к Рильке, завещанные ею в 26-м году к публикации через 50 лет, то есть в 76-м, прибыли /фотокопии/ из Швейцарии пару месяцев назад, и мне предоставилось прочитать их, вернее – прослушать[114].

Эпистолярный цикл этот высотой обнаженности своей вызвал у Кушнера, присутствовавшего на чтении, сомнение – надо ли публиковать? А Бобышев[115], возмужавший птенец ахматовский /я пошлю тебе его стихи/, даже намерением возмутился. Я остался при мнении, что это не вопрос, – публиковать ли? – раз имеется завещание Марины. Была бы возможность.

/…/ Занимался еще Олешей это время. Попавшееся второе /74-го года/ издание «Ни дня без строчки»[116] поразило разночтением сравнительно с первым

и привело к неожиданным для меня самого соображениям об общем строе книги, от которых отлипнуть не мог, пока не изложил их письменно. Зачем? Сам не знаю.

? 1977 г.

На старости я сызнова живу…

А.С. Пушкин

«Ни дня без строчки», последняя книга Юрия Карловича, не Юрия Карловича книга: Юрий Карлович оставил «груды папок, полных вариантов книги», а не книгу. Груда не книга.

Определили, какой книге быть, я не знаю кто, но возводит ее от издания к изданию Михаил Громов[117]. И то, и другое не так, как мне хотелось бы, а я люблю эту не состоявшуюся книгу. И горюю по ней.

/…/ Тут возникает вопрос о правах Михаила Громова по части композиционной законченности записей. Судя по всему, они ему предоставлены самим состоянием рукописи.

/…/ Теперь о композиции книги в целом.

В целом, по моему убеждению, книга совсем не та, какую Юрий Карлович написал. Не какую писал, а какую написал. Писал-то он ведь, сам не знал какую, обреченный что попало писать, лишь бы писать: «все же это какая-то литература – возможно и единственная в своем роде»!

Думал-передумывал сто раз.

То просто на манер ренаровского дневника[118] представлял ее себе – «Нужно сохранять всё. Это и есть – книга», то на Марселя Пруста оглядывался[119], прикидывал – «С чего начал бы я? Память всё возвращает меня к тому дню ранней осени, когда я с бабушкой пришел в гимназию… Может быть, и начать с этого?» Были и такие начала: «По старому стилю я родился…» или: «Сегодня, 30 июля 1955 года, я начинаю писать историю своего времени…» Предполагал и так вот: «если уж начинать книгу о своей жизни, то следовало бы первую главу» и т.д., однако никаких глав не следовало, как и всем этим началам – продолжений.

А «наброски, картины, мысли и краски» множились тем временем сами собой.

И Юрий Карлович особую даже прелесть усматривал в том, что сами собой: «Какая чудная вещь – свобода воспоминаний! Какая прелесть в том, что они появляются, как им угодно!»

Но тоскующему по книге /не по записной книжке/ требовалось согласовать то, «как им угодно», с тем, как угодно ему, художнику, то есть найти всем этим наброскам, картинам, мыслям и краскам строй, взаимосвязь, причем такую, которая оставляла бы всю прелесть непринужденности каждому наброску. Иначе говоря, требовалось законодательное начало.

Традиционные одно, другое, пятое не устраивали, видимо, раз оставались без продолжений, а поиск продолжался.

И найдено оно было, начало такое.

Только его не признали.

Вот оно:

«Пусть не думает читатель, что эта книга, поскольку зрительно она состоит из отдельных кусков на разные темы, то она только лишь протяженна; нет, она закруглена; если хотите, эта книга даже с сюжетом, и очень интересным.

Человек жил и дожил до старости. Вот этот сюжет.

Сюжет интересный, даже фантастический.

В самом деле, в том, чтобы дожить до старости, есть фантастика. Я вовсе не шучу. Ведь я мог не дожить, не правда ли? Но я дожил, и фантастика в том, что мне как будто меня показывают. Так как с ощущением “я живу” ничего не происходит, и оно остается таким же, каким было в младенчестве, то этим ощущением я воспринимаю себя, старого, по-прежнему молодо, свежо, и этот старик необычайно уж нов для меня – ведь, повторяю, я мог и не увидеть этого старика, во всяком случае много-много лет не думал о том, что увижу. И вдруг на молодого меня, который внутри и снаружи, в зеркале смотрит старик. Фантастика! Театр!

Когда, отходя от зеркала, я ложусь на диван, я не думаю о себе, что я тот, которого я только что видел. Нет, я лежу в качестве того же “я”, который лежал, когда я был мальчиком. А тот остался в зеркале. Теперь нас двое – я и тот.

В молодости я тоже менялся, но незаметно, оставаясь всю сердцевину жизни почти одним и тем же. А тут такая резкая перемена, совсем другой.

– Здравствуй, кто ты?

– Я – ты.

– Неправда.

Я иногда даже хохочу. И тот, в зеркале, хохочет. Я хохочу до слез. И тот, в зеркале, плачет.

Вот какой фантастический сюжет!»

Что устанавливает это начало? Сюжет книги!

Книга о «дожившем до старости».

Что значит «закруглена»? А то, что мальчик в ней и старик – «я и тот» – одновременны. Иначе говоря, … время книги не годы жизни от мальчика до старика, но дни, минуты ставшего стариком мальчика.

Книга минут старости.

А ее принудили жизнеописание представлять собой /«Детство», «Одесса», «Москва»…/, навязали строй биографической хроники.

Но вот минута /Юры или Юрия Карловича минута эта?/:

Попечителем одесского учебного округа был Щербаков. Это был горбун, которого я видел один раз в жизни – он вошел в многоугольнике синего мундира, далеко, как все горбуны, выбрасывая руки, ниже всех, кто шел вместе с ним, но шире, именно так – многоугольная фигура с маленьким плугом груди под самым подбородком.

Он присутствовал на уроке. Ученики отвечали, он спрашивал. Все время я видел кисти его рук – то впереди его лица, когда они походили на две половины незапертых и ходящих под ветром ворот, то разбросанными в разные стороны, когда…

Этот отрывок так и останется незаконченным.

Сиди, горбун, за зеленым столом с двумя жирафами пуговиц мундира, с синим бархатом петлиц, покрытых пылью, и со звездами статского советника среди этой пыли, звездами-сороконожками.

Да здравствуют краски!

Юры или Юрия Карловича эта минута? О начальных или последних годах жизни здесь? А может быть, и об искусстве еще?!

Определили в раздел одесских гимназических лет и тем низвели до плоской биографичности.

Не свободней в хроникальном строю и тем кускам, которыми представлен один Юра /Юрий Карлович за кадром/. Потому что они минутны все равно и, значит, своенравны – строя не держат. Вспышки они, а не горение памяти. Этюды, а не картина. И оттого, что их как бы встык да в раму взяли, «Детство» назвали, картины не получилось, разумеется. Ни картины, ни этюдов!

То есть этюды никуда не делись, но – смазались, лишенные самодостаточности в глазах читателя. Ведь волей-неволей ждешь движения последовательно-биографического от куска к куску /при хроникальном-то построении/, а движения этого не происходит – мельтешня какая-то происходит. И можно подумать, что невозможно оно, для свободных, организованное от куска к куску движение, но в том-то и дело, что возможно, только другой организации куски эти требуют. А именно:

не хроникальной, не по естественному ходу жизни, так сказать, но по естественному ходу мысли и чувства – «как им угодно», как заблагорассудится в данную минуту.

«Есть точная закономерность» движения этого, говорит Юрий Карлович, «но – дудки – мы ее никогда не поймем».

Однако понимает, что властвует здесь закон ассоциативности.

Закон ассоциативности!

Он и внутри кусков властвует, ему и между кусками движение устанавливать.

Только он и может узаконить самодостаточность каждого куска, беззаконную в условиях хроникального режима.

Ведь что такое раздел «Золотая полка» – единственный тематический в книге! – как не изолятор для кусков, наотрез не поддающихся хроникальной мобилизации. Это которые – о литературе, об искусстве, а также о животных, птицах, насекомых под предлогом «звериные метафоры»!

Но с таким же успехом и о природе куски, и о любви можно было бы изолировать в особые разделы. Почему нет?

Что такое «компиляторский зуд» Юрия Карловича, как не собственно личные, не хуже любых других переживания его литературные! Его. Переживания. На каком же основании отделять их от остальных его переживаний? То же и «звериные метафоры» – от человеческих метафор. Вся книга – метафоры «на разные темы». Вся об этом – «о собственной жизни»: о бабушке и о дне во Флоренции, о цинке водосточных труб и о Пушкине, о горбуне-попечителе и о вкусных штучках, о женской полумаске и об околыше генералиссимуса, и о бабочке под лампой. И ни о чем – специально.

Специальный /специализированный!/ раздел «Золотая полка», самый большой в книге, выпадает и из обычно-биографического сюжета, не говоря уж о сюжете «очень интересном, даже фантастическом» /читай: поэтическом/; тут – сползание на какой-то совсем уж бухгалтерский сюжет.

То же и само название книги – «Ни дня без строчки», – ни дать, ни взять лозунг /восклицательного знака только не хватает/ над складом «строчек». Откуда оно взялось?

29 июля 1977 г.

Я из Ленинграда уже, Ниночка.

Кавказская экспедиция моя на предмет деньжонок закончена. С вокзала забежал чемодан только вбросить и – в баню.

В Шаами-Юрт не было бани. А в Грозном – на обратном пути – времени пожалел. Из сражения с горцами у железнодорожных касс ринулся в город поглядеть, как Шамиль с Ермоловым уживаются.

Поглядел. Одного в экспозиции музея нашел в виде портрета, другого в щели меж домами в виде бюста и охраняемым по ночам милиционером.

Заглянул и в картинную галерею, и на базар.

В сквере на скамейке спички у меня кончились, поднялся прикурить у проходящего мимо парня, а он мне: «Зачем не подозвали? Седой человек». /…/

Москва придавила смертью Евгении Семеновны Аксеновой /матери Василия/, болезнью Слуцкого /депрессия/. /…/

Соображения свои насчет «Ни дня без строчки» Громову намереваюсь послать и Ольге Густавовне. «Потребности напечататься» не испытываю, Ниночка. Оттого, может, что так уж подпольно жизнь сложилась; чуть высунусь, кажется, сразу и нарушится вся[120]. /…/

 

 

[1] См.: День мой – век мой. Беседа сценариста В.Я. Левиновского с Б.Я. Ямпольским (8 окт. 1995 г., Нью Йорк) // По прихоти судьбы: Альманах / Сост.: С. Блох, В. Ройтман. – М.: Три Квадрата, 2006. – С. 148-176. – А.Я.

[2] ОЛП – отдельный лагерный пункт, КВЧ – культурно-воспитательная часть, опер – оперуполномоченный. – А.Я.

[3] Катц А.И. (1936, Ленинград, – 2017, Саратов) – советский и российский пианист, композитор, педагог. Профессор Саратовской консерватории, худ. руководитель и солист Саратовской филармонии, засл. деятель искусств РФ, засл. артист РСФСР. – А.Я.

[4] Баландинский – в 1971 г. полковник Саратовского КГБ. – А.Я.

[5] О судьбе рукописи см.: Алексей Поликовский, «Рукопись, спрятанная на Лубянке» // Новая Газета. – №104. – 17 сент. 2021 г. А также: Б. Ямпольский, «Избранные Минуты Жизни. Проза последних лет» // СПб.: Акрополь, 1998 г. Вступит. статья С.А. Лурье. – А.Я.

[6] «Покуда над стихами плачут…»: Б.Я. Ямпольский – Н.Н. Шубина, 1964-1969 гг. // Вопросы литературы. – №5. – Сентябрь-октябрь 2001. – С. 230-266. – А.Я.

[7] «Мой странный друг, мой друг бесценный»: Переписка Б.Я. Ямпольского с Н.Н. Шубиной с 8 февраля по 1 апреля 1969 г. // Знамя. – №10. – 2021. – А.Я.

[8] Речь идет о книге: Эйдельман Н.Я. Апостол Сергей: Повесть о Сергее Муравьеве-Апостоле / Натан Эйдельман [Худож. Н.Л. Двигубский]. – М.: Политиздат, 1975. – 391 с., 10 л. ил.; 17 см. – (Пламенные революционеры).

[9] Речь идет о выступлении Черниговского полка после разгрома декабристов на Сенатской площади. – Н.Е.

[10] Имеется в виду Остров Декабристов.

[11] Трехметровый обелиск на месте предполагаемого захоронения казненных декабристов установлен Василеостровским райисполкомом в 1926 г., в годовщину казни.

[12] Памятник декабристу, поэту и писателю А.А. Бестужеву-Марлинскому, сосланному на Кавказ, на месте его предполагаемой гибели в бою с горцами (тело обнаружено не было), воздвигнут в 1957 г. скульптором С.М. Третьяковым в Бестужевском сквере на ул. Карла Маркса.

[13] Генерал Владимир Вольховский (1798-1841) действительно учился вместе с Пушкиным в Лицее, но предпоследним пушкинским лицеистом он не был. Предпоследним был Сергей Комовский (1798-1880), последним – знаменитый дипломат Александр Горчаков (1798-1883).

[14] Полный текст завещания: «1837 года, июня 7-го. Против мыса Адлера, на фрегате «Анна». Если меня убьют, прошу все здесь найденное имеющееся платье отдать денщику моему Алексею Шарапову. Бумаги же и прочие вещи небольшого объема отослать брату моему Павлу в Петербург. Денег в моем портфеле около 450 р.; да 500 осталось с вещами в Кутаиси у подпоручика Кирилова. Прочие вещи в квартире Потоцкого в Тифлисе. Прошу благословения у матери, целую родных, всем добрым людям привет от русского». Александр Бестужев. Впервые опубликовано: «Отечественные записки». – 1870. – №7.

[15] Б.Я. имеет в виду сына: Яков Борисович Ямпольский (р. 1955, Карпинск) был женат на Людмиле. – А.Я.

[16] Неточная цитата из второго и последнего короба «Опавших листьев» В.В. Розанова: «Какой вы хотели бы, чтобы вам поставили памятник?

– Только один: показывающим зрителю кукиш!»

[17] Не совсем так. На иврите «еврей», «иври» (отсюда и название языка иврит – «еврейский», букв. «еврейская») – слово‏ עברי[иври́] происходит от существительного עבר[э́вер] – «та сторона», например, район Тель-Авива עברהירקון [эвер ха-яркон] – «та сторона, Заярконье». Следовательно, «иври» – это прилагательное «потусторонний» либо «заречный», то есть «пришелец с той стороны». Впервые в тексте Библии это слово относится к Аврааму, пришедшему в Ханаан «с той стороны Евфрата», из Заречья.

[18] Имеется в виду французский библеист и семитолог, Жозеф-Эрнест Ренан (1823-1892), его книга: Ренан Э. История израильского народа : [Пер. с фр. С.М. Дубнова]. Т. 1-2 / Эрнест Ренан. – Санкт-Петербург : Брокгауз и Ефрон, 1912. – С. 47.

[19] Вероятно, имеется в виду такая иерархия: Александр Блок, Валерий Брюсов, Андрей Белый.

[20] Скорее всего, речь идет о романе Андрея Белого «Петербург», 1916.

[21] В Петрозаводске в тот приезд собрались три женщины Бориса Ямпольского: Нина Николаевна Шубина, Элеонора Николаевна Волгина и Альбина Степановна Молчанова. – А.Я.

[22] Шутка Нины Николаевны, обращенная к рвущемуся на прогулку псу. Имеется в виду строка из ст. Б.А. Слуцкого «Голос друга. Памяти поэта Михаила Кульчицкого»: «И мрамор лейтенантов – фанерный монумент». – А.Я.

[23] Алексей Иванович Мусин-Пушкин (1744-1817) – российский гос. деятель, археограф, собиратель древних русских рукописей; почти вся его коллекция погибла в московском пожаре 1812 года. Первый публикатор «Слова о полку Игореве», 1800.

[24] Роман М.А. Булгакова с подобным предуведомлением: «Текст печатается в последней прижизненной редакции (рукописи хранятся в рукописном отделе Государственной библиотеки СССР им. В.И. Ленина), а также с исправлениями и дополнениями, сделанными под диктовку писателя его женой, Е.С. Булгаковой» – был издан в СССР в 1984 году.

[25] Яков Давыдович Ямпольский умер 6 апреля 1951-го. Бориса Ямпольского арестовали 18 апреля 1941-го и, соответственно, освободить должны были 17 апреля 1951-го. Но, по счастью, освободили его «по зачетам», т.е. за «хорошее поведение» раньше – 7 февраля 1951-го. (Еще бы, он начальнику лагеря «Последний день Помпеи» Карла Брюллова по клеточкам написал с картинки из «Огонька»!) Таким образом, он успел увидеть отца живым и проститься с ним. – А.Я.

[26] Ю.П. Селезнёв. «Мифы и истины». – «Москва». – 1976. – №3. Рецензия открыла «сезон охоты» на Олжаса Сулейменова. До 1989 г. его книга не переиздавалась. Ломоносовская цитата – из его книги «Древняя российская история от начала российского народа до великого князя Ярослава Первого», СПб., 1766, направленная против историка Шлёцера.

[27] Приведены: 1. Большая цитата из программной статьи Осипа Мандельштама «Утро акмеизма» (1912), впервые напечатанной в воронежском журнале «Сирена». – №4/5. – 1919; перепечатанной в 1929 г. в сб.: «Литературные манифесты (от символизма к Октябрю)», после большого перерыва републикована в СССР в сборнике статей Осипа Мандельштама «Слово и культура» в 1987 г. А также: 2. Большая цитата из статьи О.Э. Мандельштама «Буря и натиск», впервые напечатанной в ж-ле «Русское искусство. Художественный журнал по вопросам живописи, графики, гравюры, зодчества, скульптуры, литературы, театра, музыки, танца, народного творчества (крестьянского искусства) и художественной промышленности». – 1923. – №1. Перепечатана Мандельштамом в сборнике его статей «О поэзии», выпущенном изд. «Academia» в 1928 г. В СССР републикована в сборнике статей О.Э. Мандельштама «Слово и культура» в 1987 г. – Н.Е.

[28] Б.Я. намекает на то, что планирует уехать из Петрозаводска. – А.Я.

[29] Снегиревы: Татьяна – дочь Н.Н., и Василий – зять Н.Н. – А.Я.

[30] Белкин Анатолий Павлович (р. 1953) – российский живописец, участник выставок нонконформистского искусства в Советском Союзе: в ДК им. Газа (1974) и в ДК «Невском» (1975). Создатель петербургского глянцевого журнала «Собака.ру». – Н.Е.

Имел связи с атташе по культуре различных ленинградских консульств в надежде продать свои картины за границу, в связи с чем некоторые коллеги опасались с ним общаться, например, известный ленинградский скульптор Левон Лазарев (1928-2004). Авторству Л. Лазарева принадлежит памятник на могиле Б.Я. Ямпольского. – А.Я.

[31] Речь идет о телефильме «Александр Твардовский» (1976, реж. Дм. Чуковский, опер. Марина Голдовская).

[32] Речь идет об умерших в 1976 г. маршале Советского Союза, министре обороне СССР Андрее Антоновиче Гречко и ленинградской писательнице Вере Казимировне Кетлинской.

[33] Александр Константинович Гладков (1912-1976) – драматург, мемуарист, автор комедии «Давным-давно» (1940), экранизированной в 1962 г. Эльдаром Рязановым («Гусарская баллада»), арестован в 1948 г. «за хранение антисоветской литературы», вышел на свободу в 1954-м, реабилитирован в 1959 г. Мемуарные книги А. Гладкова о Мейерхольде и Пастернаке ходили в самиздате, вышли в период «перестройки».

[34] И.П. Щеголихин (1927-2010) – русский писатель и переводчик из Казахстана, в 1950 г. был арестован на 4-м курсе авиационного училища. После хакасского лагеря уехал в Казахстан. Начал печататься в 1955 году. В 1998-2003 гг. – сенатор республики Казахстан.

[35] Михаил Васильевич Новорусский (1861-1925) – популяризатор науки, писатель, участник народовольческого кружка А. Ульянова, автор воспоминаний о Шлиссельбургской тюрьме. Речь идет о его статье «Душеспасительное хозяйство. Валаамская трудовая община», напечатанной в сент. номере журнала «Современный мир» за 1907 г.

[36] Василий Иванович Немирович-Данченко (1844/1845-1936) – очеркист, путешественник, старший брат театрального режиссера Владимира Немировича-Данченко. Умер в эмиграции, в Праге. Речь идет о его двухтомной книге про Валаамский монастырь: «Крестьянское царство. Валаам», 1882 г., дважды переизданной.

[37] С.Б. Окунь (1908-1972) – сов. историк, проф. ЛГУ, в последние годы жизни работал над монографией «Цареубийство 11 марта 1801 года», оставшейся неоконченной. Материалы из нее публиковались посмертно. В данном случае речь идет о статье: Окунь С.Б. Дворцовый переворот 1801 г. в дореволюционной литературе // Вопросы истории. – 1973. – №11.

[38] «Непонятый император», именно так называл Павла I знаменитый русский историк С.М. Соловьев.

[39] Пьер Моран (1873-1935) – французский историк. Речь идет о его книге: «Paul Ier de Russie avant l’avenement 1754-1796», изданной в 1907 г. Русский перевод Н.П. Ширяевой «Павел I до восшествия на престол (1754-1796)» издан в 1912 г.

[40] Михаил Осипович Гершензон (1869-1925) – русский историк культуры, филолог, участник сборника «Вехи». Речь идет о его книгах «Мудрость Пушкина», 1919, «История молодой России», 1923, «Декабрист Кривцов и его братья», 1914, «Исторические записки (о русском обществе)» 1910-х гг.

[41] Константин Леонтьев (1831-1891) – русский философ крайне правого толка. Скорее всего, речь идет о томе его статей: Леонтьев К.Н. Восток, Россия и славянство: Сб. ст. К. Леонтьева. Т. 1-2. – М.: типо-лит. И.Н. Кушнерев и К°, 1885-1886. Борис Ямпольский был другом и пропагандистом творчества (печатного и непечатного) Бориса Слуцкого. Александр Мацкин вспоминает, что в 1969 г. Слуцкий давал ему почитать эту книгу.

[42] Б.Я. ошибается, осенью 1976 г. исполнялось не 25, а 20 лет со дня их знакомства в 56-м в ссылке, в г. Карпинске (бывший Богословск) Свердловской обл., куда Н.Н. Шубина приехала с лекцией-концертом о Некрасове. В 51-м, до смерти Сталина, этого никак не могло произойти. – А.Я.

[43] Цветаева за рубежом. Письма М.И. Цветаевой к В.Ф. Булгакову. Публ. и коммент. М.А. Рашковской. – Встречи с прошлым. Сб. неопубл. материалов Центр. гос. арх. лит. и искусства СССР. – Вып. 2. – С. 213-221. Валентин Федорович Булгаков (1886-1966) – писатель, музейный работник, толстовец, один из создателей музея Толстого в Ясной Поляне, узник советских и нацистских концлагерей, последний секретарь Л.Н. Толстого.

[44] Лев Исаакович Шестов (1866-1938) – русский философ.

[45] Цитата из книги Шестова 1903 г. издания: «Достоевский и Ницше. Философия трагедии».

[46] Е.А. Баратынский, «Болящий дух врачует песнопенье…», 1834.

[47] Цитата из ст. К. Маркса «Процесс Готтшалька и его товарищей», 1848.

[48] На пути в Омск Б.Я. навестил Н.Н.Ш. в Свердловске. Она встречала его на вокзале.

[49] Серафима Ивановна – мать Н.Н.Ш.

[50] Ёжик – Алеша, внук Н.Н.Ш., сын Тани и Васи Снегиревых.

[51] Сергей Федорович Дуров (1815-1869) – русский поэт, писатель, переводчик. Петрашевец, отбывал каторжный срок вместе с Ф.М. Достоевским в Омском остроге.

[52] Омская крепость или Омский острог – место заключения декабристов, поляков-участников польских восстаний, петрашевцев. В 1864 г. упразднена. К началу ХХ в. разрушилась, ныне реконструируется.

[53] Из всех четырех ворот крепости сохранились только Тобольские ворота, в 1991 г. были восстановлены Тарские ворота.

[54] Алексей Федорович де Граве (Граббе) – генерал-майор, участник Отечественной войны 1812 г. и заграничного похода русской армии 1813-1814 гг., с 1841 по 1864 г. – последний комендант Омской крепости, будучи комендантом, много сделал для облегчения участи петрашевцев, Достоевского и Дурова. Описан Достоевским в «Записках из Мертвого дома». На территории Омской крепости сохранился комендантский дом, где в советское время был открыт дом-музей Достоевского.

[55] Б.Я. послал для дипломной работы Тани Снегиревой «Анализ поэтического текста» Ю.М. Лотмана. – А.Я.

[56] Дж. Джойс. «Портрет художника в юности». Перев. М. Богословской-Бобровой. – Иностранная литература. – 1976. – №№ 10-12.

[57] Марк Сергеевич Харитонов (р. 1937) – русский писатель и переводчик. Первый лауреат «Русского Букера», 1992. Повесть «День в феврале» опубл. с предисл. Давида Самойлова в ж-ле «Новый мир» в 1976 г. – дебют М. Харитонова.

[58] «Его батальон» Василя Быкова – первый роман писателя.

[59] Янас Гаврилович Бурштынович (р. 1946, с. Паульское, Саратовской обл.) – математик-вычислитель, научный сотрудник Нижне-Волжского геолого-геофизического института – младший друг Б.Я. – А.Я.

[60] В родном Саратове, откуда его «выдавил» КГБ, у Б. Ямпольского остались младшая сестра Мира Яковлевна (р. 1925, Астрахань) и дети, Лора (р. 1951, Карпинск) и Яша (р. 1955, Карпинск). – А.Я.

[61] См. ссылку 19 к письму от 25 мая 1976 г.

[62] Имеется в виду разгром восстания декабристов, 14 декабря 1825 г.

[63] Рытхэу Юрий Сергеевич (1930-2008) – российский чукотский писатель, печатался с 1953 г., с конца 1950-х гг. жил в Ленинграде.

[64] Алексей Сорокин (1931/1932-1979) – участник ленинградского андеграунда, человек, близкий к художникам «арефьевского» круга, фотограф, коллекционер, знаток петербургской истории. «Эстетом был Алексей Георгиевич Сорокин. …знатоком города, коллекционер старинных предметов, преимущественно ампира. По образованию геолог. Мечтал стать актером, одно время ходил в студию к А.А. Мгеброву. “Он сам сделал из себя фигуру некоего петербургского монстра”, – говорит Б. Дышленко, друживший с ним и выведший его в “святочном” романе “Созвездие близнецов”. В статье С. Савицкого “Хелленукты в театре повседневности”, напечатанной в НЛО (1998, №30), Сорокин описан как один из персонажей театра абсурдистской современности. Т. Никольская посвящает ему заметку “Петербургский мечтатель” (“Петрополь”, СПб., 2000, №9), делая из него фигуру в духе персонажей Вагинова. В 60-е гг. он посещал салон Т. Никольской. О нем еще говорили как о “квинтэссенции среды” неофициального искусства. Он много фотографировал. Осталось несколько сделанных им хороших фотографий – молодой Владимир Шагин с Натальей Жилиной на скамейке, похороны Роальда Мандельштама» (Любовь Гуревич. Арефьевский круг. – СПб., 2002. – С. 21).

[65] Бемское (богемское) стекло – дутое стекло, которое производится с XII в. в Чехии (Богемии).

[66] Василий Львович Пушкин (1766-1830) – русский поэт, дядя Александра Пушкина. Входил в литературное объединение «Арзамас». Самое известное и широко распространенное произведение – шуточная эротическая поэма «Опасный сосед» (1811).

[67] Цитата из стихотворения И.А. Бунина «В горах», 1916.

[68] Увы… Алексей Сорокин излагает некую неверифицируемую семейную легенду: среди наркомов юстиции не было ни одного с фамилией Сорокин и отчеством Евлампиевич. Среди комендантов Петропавловки действительно был Алексей Федорович Сорокин (1795-1869). Он погребен в Петропавловке на Комендантском кладбище. Но он отнюдь не последний комендант Петропавловской крепости (1862-1869) и никак не мог быть дедом Алексея Георгиевича Сорокина. – Н.Е.

[69] Цитата из стихотворения С.Я. Маршака «Давно стихами говорит Нева…», 1945.

[70] Имеется в виду некая клишированность, похожесть друг на друга типичных советских стихов 30-40-х гг.

[71] Инесса – искусствовед, специалист по Павлу I и Павловску.

[72] Магон Людмила Борисовна (1930-1974) – ученица Ю.Г. Оксмана, учительница литературы из приволжского города Маркса. В 1967 г. она вместе с учениками отправилась в поход по «есенинским местам». По дороге они побывали в Рязани и пришли с букетом в квартиру А.И. Солженицына, и, не застав его, вручили букет его теще. После этой поездки возникло «дело», в результате которого ей пришлось уйти с должности инспектора отдела народного образования и уехать из города. После возвращения, по семейным обстоятельствам, обратно в Маркс, ей предоставили работу учителя-воспитателя в школе при колонии для малолетних преступников. Но и оттуда ее ушли. Работала в Лермонтовском заповеднике в Тарханах. В марте 1974 г. Л. Магон умерла от инсульта. Речь идет о повести, которую Л.Б. Магон начала писать незадолго до смерти и не успела закончить. Письма, дневниковые записи и начало повести были опубликованы в США в 1983 г.: Магон Л.Б. Письма; Начало повести / [Вступ. ст. Р. Орловой и Л. Копелева]. – Ann Arbor (Mich.) : Ардис, 1983. – 99 с.

[73] К.К. Вагинов (1899-1934) – русский прозаик, поэт, принадлежавший к кругу Михаила Бахтина и группе ОБЭРИУ. Известен прежде всего как прозаик, автор модернистских романов «Козлиная песнь», «Труды и дни Свистонова».

[74] Владимир Ибрагимович Эрль (Владимир Иванович Горбунов, 1947-2020) – российский поэт, прозаик, историк литературы, активный участник ленинградского самиздата. Лидер литературной группы «Хелленукты». С середины 80-х гг. занимался в основном филологической и текстологической работой. Исследователь творчества обэриутов, Леонида Аронзона. Лауреат премии Андрея Белого, 1986.

[75] Цитата из стихотворения Б.Л. Пастернака «Быть знаменитым некрасиво», 1956 г.

[76] Архив Б.Л. Пастернака, переданный в РГАЛИ, был в полном, образцовом порядке.

[77] Имеется в виду 9-томное собрание сочинений, сопровождавшееся биографией, изданное академиком Я.К. Гротом в 1864-1883 гг. (СПб.). Я.К. Грот преподавал курс литературы в Гельсингфорском университете, позднее заведовал кафедрой в Александровском лицее. Биография Державина, написанная Гротом, основывается на богатейших архивных изысканиях и бесчисленных документах.

[78] Г.А. Гуковский (1902-1950) – советский литературовед и критик, доктор филологических наук, профессор, специалист по русской литературе XVIII в.

[79] Мистификация Владимира Эрля. Подобного стихотворения у Державина – нет.

[80] Евгений Львович Рухин (1943-1976) – российский художник-нонконформист. Один из инициаторов и организаторов «Бульдозерной выставки» 1974 г. в Москве, а также первых разрешенных выставок нонконформистского искусства в СССР, выставки во Дворце культуры им. Газа 1974 г. и во Дворце культуры «Невский» 1975 г. Единственный из советских художников-нонконформистов, у которого при жизни была зарубежная персональная выставка. См.: Eugene Rukhin, a contemporary Russian artist: [A catalogue of] an exhibition of paintings from private coll. in the United States and Canada, Aug. 10 through Sept. 14, 1975. – Raleigh, 1975. – 68 с. Погиб в своей мастерской во время пожара. Вдова, Галина Попова (Рухина) – художница-керамист и витражист. Спустя несколько месяцев после гибели мужа вместе с детьми эмигрировала в США.

[81] Е. Рухин, Г. Попова (Рухина) и их дети жили в доме на набережной Красного Флота, 74, ныне Английская набережная. Этот дом сначала принадлежал Демидовым, среди которых, разумеется, не было Савв, потом был приобретен лейб-медиком Виллие. Любопытно, что в доме снимал квартиру штаб-лекарь А.Д. Бланк, дед Ленина. Именно здесь родилась мать Ленина, М.А. Бланк.

[82] Основными покупателями работ Е. Рухина до его гибели были иностранцы, работники посольств из Москвы, консульств и торгпредств в Ленинграде.

[83] Цитата из стихотворения А.А. Ахматовой: «Тебе покорной? Ты сошел с ума!», 1921.

[84] Первое и последнее четверостишия из ст. А.А. Ахматовой «Сердце бьется ровно, мерно…», 1913.

[85] Фильм Андрея Тарковского, снят в 1966 г. Ограниченная премьера в 1967 г. Выпущен в ограниченный прокат в урезанном виде в 1971 г. Демонстрировался в небольших кинотеатрах на окраинах городов.

[86] Константин Маркович Азадовский (р. 1941) – российский филолог, сын знаменитого фольклориста М.К. Азадовского. В 1969-1972 гг. работал в Петрозаводском педагогическом институте. До ареста в 1980 г. по сфабрикованному делу К.М. Азадовский заведовал кафедрой иностранных языков в Художественно-промышленном училище им. Мухиной (ныне Штиглица).

[87] Германист по образованию, К.М. Азадовский много занимался Райнером Марией Рильке, в конце семидесятых он заканчивал перевод тройной переписки Марины Цветаевой, Бориса Пастернака и Райнера Марии Рильке. Том этих писем в СССР был издан только в 1990 г.: Рильке Р.М., Пастернак Б.Л., Цветаева М.И., Азадовский К.М. Письма 1926 г. /Райнер Мария Рильке, Борис Пастернак, Марина Цветаева; [Подгот. текстов, сост., предисл., с. 17-36, пер., коммент. К.М. Азадовского и др.] – М.: Книга, 1990. – 255 с.

[88] Отец Конст. Азадовского, видный филолог, фольклорист и историк, Марк Азадовский был арестован в 1948 г.

[89] Цитаты из речи А.Т. Твардовского, произнесенной в Концертном зале им. П.И. Чайковского 20 января 1970 г. на чествовании М.В. Исаковского по поводу его 70-летия и награждения званием Героя Социалистического Труда. Речь была опубликована в ж-ле «Новый мир», №1 за 1970 г.: «(…) живой образ твоей матери, Дарьи Григорьевны (…) исполненной своеобразного достоинства и понятий чести, свойственных добропорядочному крестьянскому дому (…): стерпеть, обойтись без посторонней помощи, не опуститься, не жаловаться».

[90] Марк Константинович Азадовский был реабилитирован в 1954 г. и умер в том же году.

[91] Речь идет о вступ. ст. С.С. Аверинцева: С.С. Аверинцев. Вячеслав Иванов – Вяч. Иванов. Стихотворения и поэмы. – Л., 1976. – С. 5-62 (Библиотека поэта. Малая серия).

[92] Анна Николаевна Гумилева (Энгельгардт, 1895-1941) – поэтесса, актриса, кукловод, одна из организаторов и артисток Большого Театра Кукол в Ленинграде. Вторая жена Николая Гумилева. В блокадном Ленинграде погибли и она, и ее дочь от Гумилева, и ее отец и мать, и двоюродный брат, переводчик Б.М. Энгельгардт. Никаких сведений в советских источниках ни про нее, ни про Гумилева до перестройки прочесть было невозможно. Скорее всего речь идет о книге: Гумилев Н.С. Избранное / Предисл. и ред. Н. Оцупа. – Paris : Librairie des cinq continents, 1959. – 234 с. Автор предисловия, эмигрантский поэт Николай Оцуп был близко знаком с Анной Энгельгардт.

[93] Измененная цитата из поэмы А. Твардовского «За далью даль»: «…А время жмет на все железки. И не проси его: Постой! Повремени…»

[94] Эра Борисовна Коробова (р. 1930) – искусствовед, старейшая сотрудница Эрмитажа (с 1957 г.).

[95] Валентина Алексеевна Мешаак – бывшая аспирантка философского факультета Саратовского университета, сибирячка из Кемерово. Переехала в Ленинград за два месяца до того. – А.Я.

[96] Имеется в виду: Надежда Яковлевна Мандельштам (1899-1980) – мемуаристка, писательница, вдова О.Э. Мандельштама.

[97] Луис Санчез Корвалан (1916-2010) – генеральный секретарь чилийской компартии. Осенью 1973 г. после переворота Аугусто Пиночета арестован и помещен в концлагерь. 18 декабря 1976 г. в Цюрихе Корвалан был обменен на одного из организаторов и лидеров диссидентского движения в СССР, Владимира Константиновича Буковского (1942-2019), за него-то, разумеется, Б.Я. и радуется.

[98] Лора Борисовна Ямпольская – дочь от первого брака (р. 1951, Карпинск). Ее сын – Станислав Николаевич Ямпольский (1976-2019, Саратов). – А.Я.

[99] Вадим Михайлович Агранат (р. 1952, Саратов) – племянник, сын сестры Б.Я. Марии (Миры) Яковлевны Агранат. – А.Я.

[100] Близкий друг Б.Я. московский писатель, новомирец Александр Израилевич Шаров нашел ему работу реставратора под Москвой в усадьбе Поленово, там и жилье предоставляли. – А.Я.

[101] Имеется в виду Юрий Карлович Олеша (1899-1960). Б.Я. Ямпольский полагал, что посмертная книга Олеши «Ни дня без строчки» неправильно скомпонована. Перекомпонованная Б.Я. Ямпольским последняя книга Олеши была издана после смерти Ямпольского: Олеша Ю.К. Прощание с миром: из груды папок (монтаж Бориса Ямпольского) / Юрий Олеша; [предисл. Д.Я. Калугина]. – Санкт-Петербург: Гуманитарная академия, 2013. – 255 с.

[102] Далее почти 6 печатных страниц из книги «Ни дня без строчки» Ю. Олеши. – А.Я.

[103] Речь идет о книге: Валери П. Об искусстве: [Пер. с фр.] / Поль Валери; Изд. подгот. [коммент. и послесл. написал с. 589-615] В.М. Козовой [Вступ. статья А.А. Вишневского, с. 3-25]. – М.: Искусство, 1976. – 622 с.

[104] Валери П. Избранное / Поль Валери; Введ. и ред. Абрама Эфроса. – М.: Гослитиздат, 1936. – Переплет, 299 с., 1 с. объявл., 1 вкл. л. портр. : заставки, концовки, портр.

[105] Б.Я. имеет в виду, разумеется, счастливый день, когда объявили о дыхании Чейн-Стокса у Сталина. – А.Я.

[106] Чудакова М.О. Архив М.А. Булгакова (Материалы для биографии писателя) // Записки отдела рукописей / Государственная библиотека им. В.И. Ленина. – М., 1976. – Вып. 37. – С. 25-151.

[107] Речь об окончательном разрыве с А.С. Молчановой, с которой Б.Я. в 1972 г. уехал из Саратова в Петрозаводск. – А.Я.

[108] Давид Самойлов. Голоса. 1964. Впервые опубл. в сб.: Самойлов Д.С. Дни: Стихи. – М.: Сов. писатель, 1970. – 88 с.

[109] …Отрывки из ст. Бориса Пастернака «Здесь будет всё: пережитое», 1930-1932.

[110] Б.Я. имеет в виду договоренность А.И. Шарова о месте художника-реставратора в музее-усадьбе Поленово, см. сн. 100 к письму от 2 февр. 1977 г. – А.Я.

[111] Паспорт вместе с самыми дорогими для Б.Я. документами: фотографиями бабушки и дедушки, письмами Слуцкого к Б.Я., был в отдельном пакете, который и исчез. Паспорт же таинственным образом «нашелся» в Петрозаводске. Остальное – пропало. – А.Я.

[112] В.А. Мешаак, см. ссылку 89 к письму от 15 дек. 1976 г. – А.Я.

[113] Карл Иосифович Розенгольц – польский еврей, ровесник Б.Я., стихочей, при разделе Польши бежал из Варшавы в СССР, попал в Богословлаг на Северном Урале, познакомился с Б.Я. в туберкулезном отделении лагерной больницы. Русского языка не знал. Читали друг другу стихи: Карл – Юлиана Тувима, Б.Я. – Мандельштама. Имел срок 5 лет. Освободившись, поехал в Саратов к родителям Б.Я., но ночевать там не имел права, оттуда – в г. Вольск недалеко от Саратова, устроился работать на цементный завод, там и жил, спал в остывающей цементной печи. Лагерный друг Б.Я. «на всю оставшуюся жизнь». – А.Я.

[114] Первую читку своих переводов писем Цветаевой к Рильке К.М. Азадовский проводил у себя дома при свечах на письменном столе, он сам – в жабо. Об этом рассказывал писатель В.Л. Топоров. Б.Я. и Эра Коробова тоже при этом присутствовали. – А.Я.

[115] Дмитрий Васильевич Бобышев (р. 1936) – русский поэт, эссеист, литературовед из ближайшего молодого окружения поздней Анны Ахматовой, эмигрировал в США в 1979 г.

[116] Речь идет о книге Олеша Ю.К. Избранное: Романы: Зависть; Три толстяка; Рассказы; Строгий юноша: Пьеса для кинематографа; Ни дня без строчки: Воспоминания и размышления / [Вступ. статья В.Б. Шкловского; Примеч. В.В. Бадикова Ил.: В. Юрлов]. – М.: Худож. лит., 1974. – 576 с. В этом сборнике дневниковые записи Олеши были дополнены другими фрагментами, не печатавшимися в первых изданиях, на основе этого издания Б. Ямпольский сделал свой вариант последней книги Юрия Олеши «Прощание с Миром». См. сн. 101 к письму от 2 февр. 1977 г.

[117] Михаил Петрович Громов (1927-1990) – литературовед, специалист по творчеству А.П. Чехова. Вместе с В.Б. Шкловским и вдовой Олеши, Л.Г. Суок, из дневниковых записей Олеши составили первый вариант книги «Ни дня без строчки», впоследствии переиздавал эту книгу, добавляя проходимые куски из неопубликованных записей.

[118] Имеется в виду знаменитый пятитомный дневник французского писателя и драматурга Жюля Ренара (1864-1910), изданный после его смерти в 1925-1927 гг.; в России печатались отрывки из него: в журнале «Интернациональная литература». – №3. – 1936; альманахе «Год двадцатый», 1937; журнале «Ленинград». – 1941. – №8, в «Избранном» Жюля Ренара, 1946 г. Не полностью «Дневник» Ренара был издан в 1965 и 1998 гг.

[119] Имеется в виду многотомная эпопея Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», первые тома которой в переводе Франковского издавались в СССР в 20-30-х гг.

[120] Борис Ямпольский так и не послал свой вариант последней книги Юрия Карловича Олеши ни М.П. Громову, ни О.Г. Суок. В 1999 г. вышла «Книга Прощания. Ю. Олеша» под редакцией Виолетты Гудковой. Б.Я. успел ее застать и порадоваться за Юрия Карловича. В феврале 2000 г. Бориса Яковлевича Ямпольского не стало. Несколько лет спустя я показала В.В. Гудковой, как Б.Я. пересобрал те записи Ю. Олеши, кот. вошли во второе издание Ю.К. 1974 года. Б.Я. назвал эту книгу «Прощание с Миром». Виолетта Владимировна сказала, что это – очень интересно, что это писательский взгляд на записи Олеши, и рекомендовала публиковать. Тогда я показала эту рукопись С.А. Лурье. Интересно, что он ответил практически то же самое: «Писатель читает писателя».

И в 2013 г. вышла книга «Юрий Олеша. Прощание с Миром. Из груды папок. Монтаж Бориса Ямпольского», изд. Гуманитарная Академия. См. сн. 101 к письму от 2 февр. 1977 г. и сн. 116 к письму от 20 июня 1977 г. – А.Я.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *