61(29) Андрей Евдокимов

Катастрофу отменили

 Говорят, пожилые выходцы из СССР до сих пор вспоминают 5 марта 1953 года как дату чудотворного спасения советских евреев от депортации, а, возможно, от гибели. И хотя прошло больше семидесяти лет, я запомнил этот день из-за жуткого страха, для которого не могу найти подходящих слов. Скорее всего, таких слов просто нет ни в одном языке мира.

Утром в тот день я был в школе. Посреди урока внезапно открылась дверь, в класс вошёл завуч Евгений Иванович. Загрохотали крышки парт, все встали. Привычных слов, мол, садитесь, он не сказал. Мы так и остались стоять в нависшей тишине. Потом Евгений Иванович вышел на середину и словно застыл.

–  Дети, дорогие мои дети, – тихо, едва шевеля губами, сказал он. –  Горе! Небывалое горе… Умер товарищ Сталин. Уроков больше не будет. И ничего без Иосифа Виссарионовича не будет, бедные вы мои. Идите домой.

У Евгения Ивановича, – мы, первоклассники, его любили, – по щекам текли слёзы.

Вот так я узнал о смерти Сталина.

Гости из прошлого

Мама готовила ужин и плакала, когда, раньше обычного,  с работы вернулся отец. Но оба молчали. Это было какое-то леденящее молчание, от него волны ужаса накатывали одна за другой.

Поздно вечером меня с братом уложили спать. Мы жили в одной комнате, наши кровати были отгорожены старой ширмой. Родители думали, что мы спим, но бессонница мучила меня уже много месяцев. Я лежал тихо и хорошо слышал, как мама снова и снова умоляла отца немедленно развестись. Она говорила, что должна выписаться и переехать к своей маме, моей бабушке; та жила отдельно. А отец должен остаться с детьми, то есть с нами. Иначе выселят в ссылку всех, Или ещё хуже. Что могут начаться погромы, они придут и убьют всех.

Ни тогда, ни сейчас я не знаю, кого она безлично называла ОНИ. Но её слова хорошо запомнил, мне было почти восемь лет. Мама старалась говорить тихо, но было слышно, как она плакала. Глухо и отчаянно.

– Сталина больше нет. И защитить нас некому, – вновь и вновь повторяла она. – Мне надо от вас уйти… Ради детей… Мы должны!

– Нет! Ни в коем случае! – примерно так отвечал отец. И ругался.

В состоянии непередаваемого детского ужаса я жил несколько недель, и за это время окончательно потерял способность говорить. Хотя прогрессирующее заикание началось примерно за год-полтора до смерти Сталина. Но после этого потеря речи стала почти полной. В нынешние времена меня признали бы инвалидом детства. Я сильно заикался или замолкал на каком-то слове, не в силах его произнести. Так было вплоть до 14-15 лет.

Помню нудные лечебные уроки у нескольких логопедов; родители платили им большие по тем временам деньги. Постепенно речь выправилась, несмотря на несколько рецидивов. Думаю, я был одной из последних жертв несостоявшегося сталинского Холокоста, дожившей до текущего сейчас времени. В отличие от геноцида поляков, чеченцев, ингушей, турок–месхетинцев и других, – депортация советских евреев не была реализована только из-за смерти Сталина-Джугашвили.

Постоянный страх и постепенное приготовление к худшему сопровождали жизнь моей семьи много месяцев – и до смерти Сталина, и после неё. К великому моему стыду, только через два десятка лет после смерти отца я понял, что мы уцелели только благодаря его несгибаемому мужеству и смелости. Рассказывая об этих событиях, я словно слышу голос отца, словно разговариваю с ним, произнося те слова восхищения и сыновнего почитания, которые не сказал при его жизни.

Итак, я – Евдокимов Андрей Михайлович. Родился 24 мая 1945 года в местечке Подлипки, входившем в город Калининград (позже переименован в город Королёв) Мытищинского района Московской области. Сейчас там размещён Центр управления космическими полётами и прочие структуры, связанные с космонавтикой. А во время Второй мировой войны в Калининграде находилось конструкторское бюро тяжелого артиллерийского вооружения, известное как КаБэ Грабина. Мой отец, Евдокимов Михаил Яковлевич, был направлен туда в середине 1944 года. Как ценный специалист, он сумел выправить для мамы и брата разрешение вернуться из эвакуации.

Отец родился в октябре 1903 года в деревне Мячково Гороховецкого уезда Владимирской губернии, в бедной крестьянской семье. Спасаясь от голода, в 15 лет ушёл на Гражданскую войну. По протекции старшего брата Ивана, ставшего большевиком задолго до революции, отца зачислили в часть особого назначения (ЧОН) Астраханского губ-чека. Тогда же отец вступил (записался, как он говорил) в ВКП(б), Всероссийскую коммунистическую партию (большевиков), в 1952 году переименованную в Коммунистическую партию Советского союза (КПСС). Странно, что я до сих пор это помню.

Отец не дослужил до окончания Гражданской войны. Он дважды переболел тифом, выжил после холеры, и его признали непригодным к военной службе по состоянию здоровья. С одной котомкой за плечами отец уехал в Петроград (после смерти Ленина переименован в Ленинград). Благодаря необыкновенному упорству и силе воли он окончил вечернюю школу, а потом рабочий факультет Ленинградского института водного транспорта. Во время учёбы он и познакомился с моей мамой, которая в то время оканчивала Ленинградский технологический институт по специальности «Взрывчатые вещества».

Моя мать – Фрейман Анна Абрамовна родилась в апреле 1910 года в Санкт-Петербурге, в семье довольно обеспеченной еврейской интеллигенции. Её отец Фрейман Авраам Срулевич родился в Полтаве, окончил Одесский университет по так называемой «еврейской квоте». При паспортизации населения в 30-х годах записался как Абрам Израилевич. До и после революции работал экономистом и бухгалтером в банках и различных организациях. Моя бабушка –  Фрейман Мариам Боруховна, после паспортизации – Мария Борисовна, урожденная Слиозберг, доводилась родной сестрой знаменитому русско–еврейскому адвокату Генриху Слиозбергу. Он известен до наших дней как автор обстоятельной книги «Евреи в России», в которой, в частности, рассказано о жизни и нравах еврейской общины города Полтава. Кстати, адвокат Г. Слиозберг был единственным иудеем, которому за особые заслуги пожалован титул столбового дворянина Российской империи.

В моей памяти он остался благодаря тому, что отправил бабушку учиться в Лозанну, в Швейцарию, и оплачивал учёбу до получения ею степени доктора медицины (PhD). После возвращения в Россию бабушка работала врачом до самой пенсии. Её вынудили уйти на пенсию, угрожая репрессировать по ленинградскому аналогу «дела врачей»,  которое хорошо известно тем, кто интересуется историей сталинских репрессий послевоенного периода.

С молодости мама была истовой комсомолкой. Как убеждённая большевичка–коммунистка, она рано вступила в ВКП(б). Судя по всему, она была одарённым специалистом. Во время беременности написала учебник «Краткий курс пиротехники» – о технологии производства взрывчатых веществ, которая до сих пор считается актуальной. Текст этой книги гуляет по десятку разных сайтов в Интернете.

Перед войной она без отрыва от работы успела защитить кандидатскую диссертацию, а в 1938 году родился мой старший брат Николай. Тогда же родителям выделили 30-метровую комнату в коммунальной квартире, что по тому времени считалось роскошью. Никто не заметил зловещего предзнаменования: всех прежних жильцов, – их фамилия Перле, – арестовали и расстреляли, как врагов народа.

После окончания войны отцу удалось добиться перевода в Ленинград, в новое КБ специального машиностроения, где он работал до пенсии. Начальника этой организации, генерала Иванова Илью Ивановича, я помню. Он приезжал к нам на пятидесятилетний юбилей отца. В генеральском мундире с орденами и завесой блестевших медалей.

Несмотря на безупречную по советским меркам анкету, отец старался не привлекать к себе внимания кадровиков и чекистов. Он всегда отказывался от повышений и новых назначений, дважды – от загранкомандировок в Германию и Чехословакию, где должен был стать одним из руководителей работ по демонтажу и вывозу в СССР оборудования военных заводов. До глубокой старости отец был необыкновенно осторожен, никогда не поддерживал разговоры о политике. Ему было, чего опасаться: два его старших брата с войсками Колчака отступили на Восток, а потом ушли в Монголию в отрядах барона фон Унгерна. Там и пропали. Кроме того, прадедом отца по прямой линии был генерал граф Евдокимов Николай Иванович. Когда-нибудь я напишу о том, как потомок графа стал простым крестьянином. Это удивительная и романтичная история, но здесь она не к месту.

После возвращения в Ленинград, благодаря учёной степени, мама устроилась преподавать на химический факультет Ленинградского института киноинженеров (ЛИКИ). И сделала молниеносную карьеру. К концу 40-х годов она стала деканом факультета и руководителем научно-исследовательского отдела, разрабатывавшего технологию производства киноплёнок и сопутствующих реактивов. В отличие от отца, мама была общительна, разговорчива и напориста. Как теперь говорят – амбициозна.

Да, мама любила свои успехи, любила шумные компании и вечеринки, неколебимо верила в идеи партии Ленина–Сталина и во всё советское. Видимо, в школе, а позже в комсомоле, ей накрепко внушили подобающие советскому человеку взгляды и образ мыслей. Иначе откуда это взялось? Ведь моя бабушка очень скептически относилась к большевизму и всему, что с ним было связано. И, в меру допустимого для того времени, не слишком это скрывала.

Послевоенные цветные фильмы были сняты на киноплёнку, созданную мамой. Но это случилось уже после того, как её исключили из партии и уволили с работы в ходе «кампании по борьбе с сионизмом и космополитизмом» (так именовали тогда антисемитизм). Вероятнее всего, готовился её арест и осуждение по антисоветским статьям тогдашнего уголовного кодекса.

Беда началась осенью 1951 года. Мама приходила с работы мрачная, наспех кормила всех и ложилась в кровать лицом к стенке. Отец укладывал нас молча; он вообще был молчуном, каких поискать. Потом садился за обеденный стол, – другого не было, – шелестел газетами и без остановки курил. О том, что табачный дым вреден для детей, никто тогда не знал. Иногда я слышал, как родители тихонько шептались. Часто спорили и ссорились, думая, что мы с братом спим.

А в один из выходных в середине весны 1952 года, точнее не помню, меня и брата усадили за стол, родители – напротив. И мама, срываясь от волнения, объяснила, что их с отцом могут «забрать». Тогда это слово говорили вместо слова «арестовать». А нас отправят в детский дом. Поэтому нам приготовили самые необходимые вещи; ни в коем случае нельзя их терять. И самое главное: нам нужно всегда держаться вместе. А мой брат Коля, как старший, должен заботиться обо мне, и нужно во всём его слушаться. С того дня на табуретках у наших кроватей лежали котомки. Одна большая – для Коли, вторая поменьше – для меня. На котомках были нашиты белые тряпочки с именами, фамилией и датами рождения, записанные химическим карандашом, теперь такие карандаши не делают. В котомки были вложены бутылочки с водой и мешочки с сухарями. Их обновляли каждую неделю, а сухари мы размачивали в супе, свежий хлеб бывал редко.

Той ночью я так и не смог заснуть, мучился до рассвета. Только закрывал глаза, как чудились звонки и стук в двери – это ОНИ пришли и уволокут меня. А утром я не смог ни с кем поздороваться, не мог выговорить самых простых слов.

С каждым днем родители становились всё угрюмее. Не было обычных маминых шуток; она заметно осунулась, под глазами очертились тёмные круги. На работу она ходила, но чувствовалось, что через силу. И почти каждый вечер кто-нибудь из родителей повторял, что делать, когда «за нами придут», что надо держаться вместе и ни в коем случае не плакать.

 На первомайскую демонстрацию мама не пошла, осталась дома, впервые с тех пор, как я себя помнил. И на следующий день тоже. Так я узнал, что маму выгнали с работы – так между собой говорили родители. Точнее, шептали, думая, что мы с братом их не слышим.

В день рождения, когда мне исполнилось семь лет, вместо весёлых подарков я получил сатиновые шаровары и детские резиновые сапожки. Не было чаепития с конфетами, пирожками и прочими вкусностями, на которое обычно звали соседских мальчишек. Зато на ужин нам с братом дали свежую булку с маслом и варёной колбасой. До сих пор помню запах и вкус тех бутербродов.

В первых числах июня мы уехали в какую-то беспросветную глушь, добирались туда целый день, последние километры – на телеге по бездорожью через лесную чащобу. Там. в доме лесника дяди Власа, родители сняли комнатёнку с двумя кроватями и столиком между ними. На одной спали родители, на другой – мы с братом. У дяди Власа была коза; проснувшись, я выпивал стакан парного, только что сдоенного молока с краюхой серого хлеба. Каждые два-три дня Коля ездил за хлебом на велосипеде в подсобное хозяйство какого-то завода – километров пять от нас.

К середине июля начали поспевать овощи; кушать стало лучше и заметно веселее. Тогда же в отпуск приехал отец. Он наладил удочки: большую для себя, маленькую для меня. С вечера копали червей, а на зорьке шли к озеру. Не помню, чтобы оставались без улова. Его хватало и нам, и дяде Власу с дочкой – её звали Капитолина, Капа. За грибами ходили всей семьёй. Грибы варили, жарили, сушили, солили и мариновали. Ягоды собирали редко, только чтобы поесть. А заготовить варенье на зиму не могли – не было сахара.

За всё лето я ни разу не болел, Речь потихоньку выправлялась, я заикался уже не так отчаянно. И родители решили, что можно пустить меня в школу, в первый класс.

Мы вернулись в Ленинград, но дома становилось всё страшнее. Котомки по-прежнему ютились на табуретках возле наших с братом кроватей. Уже не обращая на нас внимания, родители спорили почти каждый день. Мама, плакала, умоляя отца развестись. Отец отмалчивался или ругался, как обычно – матом. Моё заикание усиливалось, в школе я не мог отвечать уроки, когда вызывали к доске. Может быть, это было и к лучшему – одноклассники меня не задирали, как двух-трёх других еврейских мальчиков. Наверное, не видели смысла дразнить, когда я не мог внятно ответить. Вдобавок ко всему, меня замучила бессонница. Я боялся, что если засну, то за нами обязательно придут; и только к середине ночи проваливался в зыбкий сон, полный жутких кошмаров.

Где-то к середине октября я придумал прятаться. Едва родители засыпали, я залезал под свою же кровать, забивался в угол к стенке и укрывался всяким тряпьем. Так получалось заснуть. А утром, едва начинал звонить отцовский будильник, запрыгивал обратно в постель. Парового отопления тогда не было, ночью печка остывала, и по полу задувал холодный сквозняк. Поэтому я всю осень и зиму беспрерывно простужался, в школу почти не ходил, мама занималась со мной дома.

Пытавшаяся лечить меня детский участковый врач Ася Залмановна Непомнящая, – представляете, я до сих пор помню её имя! – посоветовала нанять логопеда. Занятия были нудными, но не трудными. Я брал по красному флажку в каждую руку и маршировал по комнате, говоря что-то вроде «Маша ела кашу». Каждое слово нужно было произносить по слогам. Под каждый слог я делал один шаг, поочерёдно поднимая то один флажок, то другой. Но никакие упражнения не помогали.

А в начале 1953 года Ася Залмановна приходить перестала. Я подслушал разговор на кухне: соседки судачили, что её выгнали с работы, потому что она жидовка, что она залечивала русских детей до смерти, и теперь её посадят. Слово «залечить» несло в те годы особо жуткий смысл. Оно выкатилось в бытовой обиход со страниц центральных газет, оповестивших о разоблачении банды врачей–вредителей, которые убивали пациентов путём назначения заведомо вредных лекарств и смертельных процедур. Именно так «вредители в белых халатах» убили, то есть – «залечили» Максима Горького и секретаря ЦК ВКП(б) по идеологии Андрея Жданова. Ленинградский университет несколько десятилетий носил его имя.

Наша семья жила очень скудно. Зарплаты отца хватало только на самое необходимое. Правда, меня, как маленького и больного, – а болел я почти всё время, – кормили особо: мясные и куриные бульоны, сливочное масло, свежий хлеб, овощи и даже яблоки. Под Новый год – мандарины. Но я ел с трудом. Едва родители отворачивались, передвигал свою тарелку брату, а себе брал его пустую. Коля стремительно рос; к концу того года он вымахал под 190 сантиметров. И это – когда ему было всего 15 лет. Позже родители устроили его в спортивную школу, в секцию плавания; воспитанников там хорошо кормили. Иногда брат приносил домой печенье или пластинки сыра, хотя выносить еду строжайше запрещалось. Не знаю, как он переносил навалившуюся беду, об этом мы никогда с ним не говорили.

Зимой 1953 года маму «вызывали». Из разговоров родителей я узнал, что маму допрашивали. Она возвращалась с буквально почерневшим лицом, а вечером снова умоляла отца развестись. И тот в который раз отвечал «Нет!», и опять ругался. Забыть это невозможно.

Событий весны 1953 года я почти не помню. Что-то важное наверняка происходило, но в нашей семье изменений не было. Хотя сейчас, задним числом, я понимаю, что страх и ожидание самого жуткого постепенно угасали. Вероятно, в конце апреля мама перестала обновлять сухари и воду в наших котомках; за обеденным столом появился свежий хлеб. А позже куда-то делись и котомки.

Завтра – это вчера

Всё, о чём я буду рассказывать дальше, почти не связано с памятью о детстве. Я постарался забыть всё, что происходило тогда. Причина проста: стоило мне вспомнить о пережитом, как сразу возвращалось заикание. Речь спотыкалась на каких-то неожиданных словах, и я замолкал на час, на два, иногда на целый день. Помню, в девятом классе на уроке литературы я читал наизусть известную сцену летнего вечера в деревне из «Войны и мира». И вдруг остановился – не мог выговорить имя Наташи Ростовой! Стоял у доски и молчал, пока учительница не выгнала меня из класса, – думала, что я над ней издеваюсь. Спешно вызванная в школу мама что-то объяснила, Но слова «Наташа Ростова» я не мог произнести ещё несколько лет.

Ещё один такой случай произошел на устном экзамене по физике, когда я поступал в университет. Не помню, на чём я тогда заткнулся, но, к счастью, догадался написать ответ на бумаге. Кажется, это была формула.

Возможно, психотерапевты объяснят лучше, но я думаю, что подсознательно сам нашел способ вылечиться. Способ простейший – забыть и не вспоминать.

Да, я очень долго, десятки лет не вспоминал о пережитом. Только однажды я не слишком настойчиво попытался узнать у отца, что тогда произошло. Отец ответил, что мама во многом была сама виновата. Она упивалась успехами по работе, не замечая подвохов от сослуживцев и, вообще, не думая том, что кто-то может ей навредить. А поводов давала много. «Ходила мама весело по тропинкам бедствия», –  так сказал отец. Кстати, отмечу, что он хорошо разбирался в людях; едва увидев человека, сразу составлял о нём мнение. Не помню, чтобы он ошибся.

Я спросил: была ли вероятность, что маму репрессируют? Отец ответил лаконично и, как всегда, осторожно.  «Время было такое. И негодяи этим пользовались. Многие люди пострадали безвинно. И твоя мама тоже. Но партия исправила допущенные ошибки. И не нужно об этом вспоминать, тем более – обсуждать с посторонними, даже если думаешь, что говоришь с другом. Сегодня он твой друг, а завтра всё может обернуться совсем по-другому», – примерно так говорил отец. И больше мы эту тему никогда не затрагивали. Как я об этом сейчас жалею!

В конце 90-х годов, в весьма, мягко говоря, зрелом возрасте я взялся писать свой первый роман. Я использовал события своего детства, чтобы описать, как теперь говорят, «бэкграунд» главного персонажа. Для этого подробно расспросил маму о подробностях тех событий. Соответствующий эпизод никак не касался сюжета, но был включён в текст романа «Австрийская площадь» (Изд-во «Детектив–Пресс», Москва, 2000 г.- Прим. автора).

Я сохранил запись. Вот что мама мне рассказала.

«Я работала тогда деканом химического факультета Института киноинженеров. На одной из кафедр преподавал некто Костылев. Он плохо работал, вёл занятия пьяным, благо, спирт у химиков всегда был под рукой и в неограниченных количествах. Я несколько раз предупреждала Костылева и, в конце концов, отстранила от преподавания и понизила в должности. А когда и это не помогло, подготовила приказ об увольнении. На освободившееся место я выдвинула Якова Михайловича Веприка. Он был талантливым учёным, позже ему дали Государственную премию за создание способа передачи фотографий из космоса; цифровой фотографии тогда не было».

Я легко нашел следы Я. М. Веприка. По запросу на его имя Интернет выдал скриншот государственного свидетельства на изобретение с названием «Физический проявитель» и несколько научных статей.

«На работу Якова Михайловича оформили очень быстро. У кадровиков не возникло никаких вопросов, – рассказывала мама. – Он воевал на фронте, после победы демобилизовался. Паспорта демобилизованным военным выдавали в спешке, никаких проверок не проводили, поэтому в паспорте, в графе «национальность», ему, как и всем, записали «русский». А на самом деле Веприк был евреем и не скрывал этого. Он вообще был весёлым человеком, часто шутил, что хочет снова стать евреем, но всё времени не хватает хлопотать с документами. Кстати, он совсем не был похож на еврея, типично русское лицо. Но беспечность его подвела. Костылев воспользовался ситуаций и написал длинное заявление в партком института и МГБ (министерство государственной безопасности СССР, предтеча КГБ. – Прим. автора). В нём говорилось, что я, пользуясь руководящим положением, скрываю на факультете замаскированных космополитов. Конечно, был назван Веприк, И я сама являюсь затаившейся сионисткой, которая с целью вредительства создала тайную сионистскую и антисоветскую организацию. Я не отнеслась к этому пасквилю всерьёз, была уверена, что никаких последствий не будет.

Когда меня вызвали на внеочередное заседание парткома, я шла и про себя улыбалась: мол, надо же, какая чушь. Помню, единственное беспокойство вызывало то, что я не успела в сходить в парикмахерскую.

Разбирательство было коротким. Я растерялась и ничего не смогла сказать в своё оправдание. Помню, что среди тех, кто поддержал обвинения, был сотрудник райкома и ещё какой-то человек, долго говоривший о происках империалистов и сионистов против советской власти. Но больше всех старался опорочить меня секретарь институтского парткома Маньковский. Этому я не удивилась – он дружил с Костылевым, тот носил Маньковскому спирт, они вместе выпивали. Вот так, непричёсанную и улыбающуюся, меня исключили из партии. Голосование было единогласным.

В следующие дни меня сместили с должности декана, но оставили работать доцентом – я читала спецкурс о производстве технических фото- и кинопленок. Заменить меня никто не мог, я была единственным специалистом. В тот же день, когда я прочитала последнюю лекцию, меня уволили. Зачёты и экзамены принимал у студентов уже кто-то другой.

Мне было непереносимо тяжело, моя жизнь обрушилась. К тому же ты тогда очень болел. Кроме заикания, были постоянные ангины, их осложнения вызвали у тебя миокардит и ревматизм. Твоя бабушка говорила, что ангина царапает гланды, но кусает сердце и суставы. Мы всерьёз опасались за твою жизнь. Почти год после увольнения меня не тревожили. Я постепенно училась быть домохозяйкой, окончила курсы кройки и шитья, перешивала для вас с братом старую одежду, денег на новую не было.

А в конце 52-го года началось самое ужасное. Меня несколько раз вызывали в райком партии, расспрашивали о друзьях, знакомых и родственниках. Я удивлялась, почему мною интересуются, ведь меня уже исключили из партии. Отец тогда объяснил, что расспрашивали не люди из партийных органов, а сотрудники МГБ. Судя по всему, они готовились арестовать и судить меня за создание сионистской организации и антисоветскую деятельность!

К счастью для меня, Яков Михайлович сумел снять с себя все обвинения. Он поехал в Одессу, где жил до войны, привёз оттуда архивные документы и смог доказать, что еврейская семья Веприков усыновила его в младенческом возрасте после смерти настоящих родителей. На самом деле мать Якова Михайловича была украинкой, а отец русским. Думаю, что своей находчивостью Веприк отсрочил мой арест. Ведь обвинение в создании сионистской организации оказалось вздорным даже для того времени – какая же это организация, если в ней всего один человек, то есть я.

Но никто не собирался меня оправдывать. Никто! Перед самым Новым годом твоего папу вызвали в партком и потребовали, чтобы он развёлся со мной. Он-де коммунист, участник Гражданской войны, его уважают и ценят как авторитетного руководителя и опытного инженера. Партия не может допустить, чтобы он был арестован и выслан как член семьи изменницы родины, – это говорилось обо мне. Отца убеждали, что он должен поступить. как русский патриот, и делом доказать свою преданность партии. Но он ответил категорическим «Нет». А если твой отец говорил так или принимал какое-то решение, то он его никогда не менял и от своих слов не отступался. Таким он был, жаль, что в молодости я не понимала и не ценила его так, как он заслуживал по своим человеческим качествам.

После Нового года отца снова стали вызывать в партком, уговаривать по-всякому, но он не соглашался на развод. Мы стали готовиться к одному из двух. Либо меня арестуют, а потом и его. А вас с братом отправят в детский дом. Либо вышлют всех вместе на спецпоселение в Биробиджан, где для советских евреев создана автономная республика (Еврейская автономная область – Прим. автора).

Тогда многих евреев заранее увольняли, чтобы их внезапная высылка не навредила учреждениям, где они работали. Среди тех, кого тогда выгнали с работы – твоя бабушка и вдова твоего дяди, убитого на фронте в конце войны. И многие другие, кого я знала. Всё свидетельствовало, что выселение евреев из Ленинграда было делом решённым. Неизвестно было только, когда и как это случится.

И раньше, и в то время, особенно после смерти Сталина я умоляла твоего отца подать на развод, после которого я выпишусь с нашей жилплощади и пропишусь в комнату мамы, то есть твоей бабушки. Я плакала, на коленях, буквально на коленях умоляла мужа согласиться. Хотя бы ради детей. Чтобы вы остались жить в Ленинграде, говорила, что ты со своими болезнями не перенесёшь выселения. Но твой отец и слышать об этом не хотел! Никогда, ни до, ни после я не слышала от него столько ругани. Конечно, он понимал, что это самый разумный выход, но, видно, не мог переступить через свое понимание жизни и долга.

Больше года мы жили с приготовленными к отъезду вещами. Отложили только то, что могли унести на себе. Ведь  мы не знали, куда и как попадём. Спорили с отцом из-за лишней простыни, или о том, какие одеяла брать, ссорились из-за количества спичек и соли. Сейчас всё это трудно представить, тем более понять.

Твоему отцу было намного тяжелее, чем мне. Он лучше понимал ситуацию и то, что происходит. А я жила, будто в ядовитом тумане. Лучше сказать, в состоянии обречённости. Но только много лет спустя я осознала, что именно твой отец спас всех нас. Твёрдо отказавшись от уговоров развестись со мной, он выиграл время! Дело в том, что отец был в номенклатуре союзного министерства, а как участник Гражданской войны и бывший чекист – на особом учете в ЦК партии. Это значило, что его было нельзя ни уволить, ни исключить из партии без согласования с союзными органами. Судя по всему, такие запросы были в Москву направлены. Но ответа на них так и не пришло. А потом умер Сталин, несколько недель спустя обнародовали решение ЦК партии, прекратившее репрессии по так называемому «делу врачей». Его инициаторы подверглись публичному осуждению, их лишили государственных наград, а тех, кто сидел в тюрьмах выпустили и полностью реабилитировали. Чуть позже был разоблачён как английский шпион и вредитель сам Берия. Его немедленно расстреляли.

Я уже говорила, что твой отец был очень умным человеком, он тонко чувствовал и понимал происходящее. На каком-то важном испытании военной техники он сумел поговорить с тогдашним секретарем Ленинградского горкома КПСС, его фамилия Замчевский. Отец рассказал, что произошло со мной и, самое главное, передал тому прямо в руки заранее подготовленное заявление с изложением моей истории. Да, твой отец был очень умным человеком, чувствовал собеседника, умел убеждать людей и располагать их к себе.

Партийно-бюрократическая машина провернулась очень быстро: в течение месяца я была восстановлена в партии, а ещё через некоторое время меня устроили на преподавательскую работу – доцентом в Институт советской торговли. Сама, без вмешательства горкома, устроиться на работу по специальности я не могла. Лиц еврейской национальности допускать к преподаванию в вузах никто не хотел».

В мамином рассказе было много подробностей. Пока опущу их. Думаю, что общая картина показана и понятна.

Мысли из будущего

Есть три периода воспоминаний. Первому сопутствуют яркие, почти осязаемые картины, кажется, что всё произошло не далее как вчера. Во втором туман забвения искажает абрис минувшего, а лица перемешиваются. И память смещается в сторону невольной выдумки. Наконец, третий, последний…  Собственно, что о нём говорить, когда уже ничего не остаётся, кроме смутных видений.

Но есть ещё один вид памяти, никак не зависящий от непосредственного очевидца и свидетеля событий. Я бы назвал его памятью в будущем, когда события воссоздаются следующими поколениями. И тут объективный взгляд на прошлое искажается порой до неузнаваемости. Психологи называют это свойство человеческого сознания исторической амнезией. Впрочем, я слышал, что есть экологическая, политическая и другие виды социальной амнезии.

Я задумался о сказанном, когда дочка прочитала черновик этой рукописи и откликнулась чередой вопросов:

«Почему бабушка продолжала поддерживать советскую власть, после того как её несправедливо отстранили?

Она вернулась на работу после того, как на неё завели уголовное дело?

Как вы поняли, что опасность миновала? Почему не уехали из страны куда-нибудь?

Как так получилось, что в семье, где бабушка была коммунисткой, ты вырос в демократа. Кто на тебя повлиял?»

На некоторые вопросы я ответил, дополнив повествование. Но один из них ввёл меня в ступор. Дочка изумляется:  почему мы не уехали из страны? За пределами её опыта и понимания жизни лежат реалии жизни в СССР сороковых-пятидесятых годов, когда возможность выезда была открыта буквально единицам советских людей. То же самое относится к недоумению: почему мама (как и десятки тысяч репрессированных) продолжала верить в дело партии и в незыблемость советской власти?

Наверняка у моих молодых современников есть и множество других вопросов, а у тех, кто придёт им на смену, – будет ещё больше. Льщу себе несбыточной надеждой, что мой рассказ им пригодится.

Комментарии

  1. Оч интересный рассказ. Я сама из еврейской семьи, в странах Балтии тоже евреям пришлось многое пережить. Как хорошо, что все обошлось….

  2. Пронзительный документ эпох. Погружаешься – не оторваться. Талантливо и ярко.

  3. Эпоха и время переданы так ярко, что хочется зажмуриться ото всего этого. Но — нельзя. Спасибо А.М. за эти эмоции

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *