58(26) Садай Будаглы

Ясные дни

Вчера, застегивая ремень на выходе из туалета, он подумал: может, покончить с собой?

Пару дней назад неожиданно похолодало. Проснувшись поутру, они увидели, что вчерашней духоты и следа нет, – идет дождь с порывами холодного ветра, а редкие прохожие одеты по-осеннему. Жена, гремя посудой, напомнила ему, что сегодня двадцать второе сентября, то есть первый день осени, а он, глядя на город и людей, в одночасье сменивших обличье, подивился изменчивости природы. Правда, это удивление быстро сменилось мелкими заботами, нагоняющими тоску: нужно было купить обувь, отдать в чистку плащ, да и жене с детьми хорошо бы справить обновку. Но и это беспокойство длилось недолго – опыт, накопленный за годы, не подвел. Расстраиваться и впрямь не стоило: и осень, и зиму он как-нибудь переживет, и едва весеннее солнце отогреет его, забудет все перенесенные тяготы и огорчения, как, слава Богу, забывал до сих пор.

После дождя, что смыл и духоту, и желание сходить на пляж, которое он, откладывая со дня на день, так и не осуществил, жара окончательно сошла на нет. Стояли ясные солнечные дни – пора, которую поэты называют золотой осенью. Казалось, что в воздухе посвежело, и теперь он мог, по крайней мере, дышать полной грудью. Отчего-то такие ясные осенние дни всегда навевали ему воспоминания о далекой весне из его детства. Ему чудился запах дыма, навевающий зыбкое чувство, которое он не умел назвать, напоминающее ему Новруз[1] того далекого года. Воспоминания, пожалуй, не то слово, – магия прошлого накрывала его всего на мгновенье: детские годы, все пережитые чувства, радость и печаль тех лет сжались и умещались теперь в один миг.  И за это краткое мгновение, когда его накрывало прошлое, он не успевал понять, что с ним происходит, почему он так взволнован и отчего хочется плакать – от горя или от счастья.

В этом двухэтажном здании с общим туалетом во дворе, где тесные, жмущиеся друг к другу пристройки верхнего этажа сотрясались от шагов, словно подвесные мосты, квартиры, отделенные друг от друга лишь тонкими фанерными стенами, напоминали ячейки голубятни. Малейший шум мог взбудоражить всех. Звуки, слова проникали из дома в дом, переходили из уст в уста, перетирались-пережевывались, выходили во двор и в итоге передергивались и перевирались до неузнаваемости.  Поэтому все были вынуждены ладить с домочадцами, сбавлять тон, приглушать гнев, и со стороны казалось, что все в этом доме счастливы. Он тоже так думал, во всяком случае, хотел думать, что это так, потому что всякий раз, когда вдумывался, обнаруживал что-то такое, от чего потом не мог отмахнуться, и надолго лишался покоя.

Одна старуха Хейри не оставила ему никакой возможности отмахнуться от нее. Старуха Хейри жила за стеной. Не различая дня и ночи, она ворчала и говорила сама с собой во всякое время суток. А когда умолкала, доносилось ее шумное дыхание – казалось, за стенкой шумят мехи или ветер дует в гроте. Щуплая старушка, в чем только душа держалась, не помнила ни возраста своего, ни прошлого, ни настоящего, ни имен своих живых или ушедших в мир иной детей, ни зла людского, ни добра. Поставив перед собой еду, она ругала на чем свет стоит свою дочь, причитая, что та, мол, не заботится о ней, морит голодом, просила себе смерти, однако, когда ее купали, плакала и стенала, хлопая себя по груди, оплакивая себя так, словно ее омывают перед погребением.

Эта старуха не имеет ко мне никакого отношения, это просто чужая старуха – он много раз говорил это себе, но ничего не мог поделать – звуки, доносящиеся из-за стены, переворачивали все вверх дном в его душе, и он отправлял к ней кого-то из домочадцев, или, если дома никого не было, не ленился сам выйти на шум, если нужно вызывал врача, находил нужные лекарства, встретив ее во дворе, поддерживал под руку, наполнял для нее афтафу, терпеливо выслушивал ее долгие сетования… и делал это все мысленно. Так он помог многим, поддержал в тяжелую минуту, и потому его до глубины души задевала их грубость, отчужденность или недоброе отношение.

В последнее время он снова стал часто смотреться в зеркало. Собственное отражение наводило на мысль, что жизнь уже перевалила за середину: волосы поредели, там и тут пробивалась седина, черты лица огрубели, стали портиться зубы. Некоторые болезни пока не тревожили его, наверно, они еще в пути, в каких-то уголках его тела тайно делают свое дело, и однажды он вдруг проснется с букетом хворей: артрит, диабет, астма, миокардит… Видя в зеркале свои меняющиеся черты, он досадовал и стыдился, что переживает из-за таких вещей, но ничего поделать с собой и со своими чувствами не мог. Правда, чувства эти не приводили его в смятение, как это бывало прежде, они утратили остроту, притупились, да и он, как мог, натягивал поводья, стараясь не допускать их в гущу борьбы и треволнений, где они могли растерять подковы, вел их неспешным шагом, направляя на знакомые тропы. Горячность, нетерпеливость, бессонные ночи – все это было когда-то давно, когда он торопил себя, скорее, скорее повзрослеть, стать самостоятельным, обрести друзей, познать женщину, жениться, родить детей, узнать, каково это – изменить жене, приревновать ее, почувствовать, как ревнуют его… Так он жил, одно за другим познавая все то, что так спешил пережить, и вдруг обнаружил, что можно уже не торопиться – пережитые чувства стали повторять друг друга, и многие вещи он может просто представить, преспокойно лежа в своей постели.

Может, именно потому, что мог представить себе все, что угодно, он сейчас не искал встреч с Селви, как прежде. Когда вдруг возникало какое-то срочное дело, он радовался, что нашлась отговорка, чтобы не идти на встречу. Но потом он радовался двум-трем часам, проведенным в комнатке, ключи от которой он, кляня себя и смущаясь, взял у кого-то, и благодарил Бога за то, что дал ему Селви.

Они с Селви познакомились в автобусе. По утрам, когда он отвозил ребенка в садик, автобусы вечно были набиты битком. В один из таких дней смуглая, обаятельная девушка посадила ребенка себе на колени. Раз, другой, третий, и вскоре оба привыкли к этим случайным встречам. Ей нравилось, что ребенок идет к ней и сидит на ее коленях; она разговаривала с ним, гладила его волосы и даже носила в сумочке сладости для него. Когда они впервые встретились, стояла зима – пальто, шапка, красный шарф. Зима кончилась, наступила весна, и его взору открылись мягкие волосы Селви, ее гладкая кожа, нежная шея. Селви следила за собой, всегда была накрашена, словно шла на свидание с ним, словно в нарядно убранной комнате каждый день меняла что-то местами, чтобы это нечто было замечено.

Порой им случалось разминуться, и тогда глаза Селви смотрели с упреком; иногда он ехал в автобусе один – Селви смотрела с беспокойством. Бывало, что, беззаботно болтая с ребенком, она могла вдруг задумчиво уставиться в окно, а по лицу ее пробегала тень затаённой печали. Он понимал причину ее грусти, знал, о чем думает Селви – ах, если бы она родила этого ребенка и они так же, как сейчас, вместе везли его в садик, забирали оттуда, а она могла бы, сломив все разделяющие их преграды, говорить с ним, касаться его руки, чтобы спросить о чем-то, и, не стесняясь никого, улыбаться ему. Он не заставил ее долго ждать…

Хорошо, что Селви не мучила его, не бередила душу, не выворачивала ее наизнанку. И он не читал Селви нотаций о морали, не пытался вернуть ее на правильный путь, читая лекции о том, что женатый человек – не пара незамужней молоденькой девушке. Все равно когда-нибудь они расстанутся, рано или поздно случится то, что разлучит их постепенно или в одночасье. Да и сама жизнь, по большому счету, – явление временное. Ревматизм, миокардит, астма… или авария. Порой его жена, жалуясь на жизнь, говорила: «Вот бы и нам повезло разок, нашли бы что-то или выиграли бы в лотерею машину». Правда, им не везло в этом плане – никаких подарков судьба им не преподносила, но, с другой стороны, каждый день множество людей гибнут под колесами машин, тонут в реках, падают с лестниц и ломают шеи, и в этом отношении им, слава Богу, тоже «не везет». И на том спасибо.

Иногда, когда был обижен на нее или просто скучал по ней, он. как птица, летел к Селви и садился на ее окно. Он хотел увидеть другую, далекую Селви, увидеть, как она смотрит на кого-то, улыбается, кокетничает, обижается, чтобы, видя все это, он не мог заставить себя поверить, что эта бродящая среди чужих людей девушка с незнакомой улыбкой принадлежит ему, и взгрустнуть, потерзать, поизводить себя.

Комнатка Селви была совсем крохотной. У входа на стене висело большое зеркало. Селви прихорашивалась перед этим зеркалом, причесывалась, мельком смотрелась в него перед тем, как спуститься во двор или сбегать в магазин. Если женщина наряжается – значит, она хочет нравиться, привлекать внимание, быть любимой. Но большинство мужчин наивны; им кажется, что, если они покажут, дадут почувствовать, что она нравится им, женщину это заденет, она будет плохо думать о них. Но ни одна женщина не обидится, почувствовав, что любима, даже если будет выглядеть обиженной.

Селви была единственным ребенком своих родителей. Ее старшая сестра погибла в трехлетнем возрасте. Они отправились вместе с родственниками отдохнуть на природе и среди шума и сумятицы забыли о ребенке.  Когда очнулись, обнаружили, что ребенка нет. Они обошли все вокруг, обыскали лес – все тщетно. Мать заголосила, забилась, закричала, что видела дурной сон, будто они кочуют где-то и из одной телеги выпадает ягненок, а она кричит остальным: «Чтоб вам ослепнуть! Не видите – ягненок выпал?!»

Вернувшись утром в лес и возобновив поиски, они нашли ребенка недалеко от того места, где вчера отдыхали. Пока взрослые обедали, ребенок отошел и прикорнул под кустами, потому и не услышал голосов искавших его родных. Селви рассказывала, что ребенок изрыл всю землю вокруг себя…

С того самого дня он не мог забыть о ней – она стояла у него перед глазами. Он все время думал о ней, как же так, почему они не нашли ее? Неужели сложно догадаться, что трехлетний ребенок не мог уйти далеко? И как они могли вернуться домой, не найдя ее? Он терзался этими мыслями день за днем, час за часом, и однажды, не выдержав, вернулся в тот год и день, и в полночь, направившись в лес, нашел охрипшего от плача ребенка, обнял его, прижал к груди, утешая, целуя и гладя по волосам, вынес из леса и отнес к матери, обезумевшей от горя. Селви и была тем ребенком, пусть сама и не знала этого. Именно поэтому в их семье все успокоились и вспоминали ту историю так спокойно. Он не рассказал Селви про концовку, которой утешился; это не имело значения. Важно было одно: той ночью в лесу, когда ребенок звал мать, обливаясь слезами, в ужасе роя дрожащими руками землю, была живая душа, которая пришла на ее зов и не дала случиться еще одному горю в мире, где и без того немало боли и скорби.

В мире все бежали горя, пытаясь чем-то утешиться. Жить, и в самом деле, – дело непростое. Что только не выдумали люди, что только не изобрели – и школы, и заводы, и армию, и тюрьму, и коммунизм, и капитализм, и тьму всяких правил, законов, указов, запретов – будто бы для того, чтобы у существа, зовущегося человеком, был хлеб насущный, был кров, где он мог укрыться от дождя, и палас, чтобы подстелить под свое дитя. Бог с ними, с правилами, скрепленными печатями, – в мире была еще и тьма неписаных правил: так не поступай, туда не смотри, обуздай страсти свои, возлюби родителей своих, блюди честь, совесть, доброе имя. Поди разберись во всем этом хитросплетении правил и запретов, да так, чтоб не споткнуться, не оступиться, не пасть.

Мать в последнее время часто вспоминала одну гадалку, удивляясь, что сбылось все сказанное ею, и хуля сомневающихся в Боге. Его еще и на свете не было, гадалка напророчила матери рождение еще одного сына и много всего другого. Все сказанное ею – и то, что отец будет арестован, и то, что «после дальнего странствия» женится на другой, и то, что до самой смерти мать будет мучиться болями в пояснице – все сбылось. Гадалка предвидела и счастливую судьбу ее старшего сына, она несколько раз упомянула об этом.

Он верил в предначертание судьбы, но у него язык не поворачивался назвать счастливым брата, бродящего безмолвной, отрешенной тенью, боязливо помалкивающего при жене, словно в чем-то провинился перед ней, посреди обеда молча удалявшегося на кухню, чтобы украдкой опрокинуть стопку и вернуться. Может быть, по Богу, счастье было в том, чтобы человек жил в достатке, не терял зубов, не хворал желудком, имел детей и прожил долгую жизнь, – такую долгую, чтобы, как старуха Хейри, не помнить прожитого и забыть про страдания – хотя какие страдания у человека, забывшего свое прошлое, – а смерть стала бы для него избавленьем от телесных страданий.  А уж любить, нести добро или зло, как понимать все это, чему радоваться – это Господь, наверно, оставил людям на их усмотрение. Давайте тогда мы будем думать по-иному, Селви-ханум, скажем, человек рождается на свет, чтобы страдать. Давайте думать так и смиримся со своей судьбой. Кто знает, может быть, мы становимся счастливыми, покорившись уделу?..

Были у Селви и секреты – по крайней мере, ей так казалось: она думала, он не знает, как черные дивы терзают ее ночами в маленькой комнатушке. Дивы положили глаз на Селви, хотели поселить в ее душе страх, утопить в сомнениях, чтобы она отвернулась от него. Пока им это не удавалось, любовь Селви сковала им руки-ноги, но он знал, что когда эта любовь растает, дивы заберут у него Селви и унесут за семь гор. Поэтому, едва почувствовав холодность Селви, он быстро брал себя в руки, становился внимательным, ласковым, нежным рыцарем, согласным снести любые тяготы ради возлюбленной. Может быть, его не так расстроила бы потеря Селви, как сам факт поражения. Проигрыш и так вещь болезненная, а уж в таком возрасте и вовсе; словом, он боялся не снести боли поражения. К тому же он хотел попытать силы, посмотреть, сумеет ли он одолеть дивов, годится ли он еще на что-то.

Вряд ли жена не заметила его мимолетного воодушевления, уж в постели-то точно уловила, но, видимо, списала это на хорошую погоду или приготовленный ею вкусный обед.

Когда он был не в духе, всегда старался хорошо выглядеть. Неспешно приводил себя в порядок, брился, душился, улыбался. Он умел улыбаться. Порой даже не разговаривал, просто улыбался – дома, на работе, в дороге. И все были довольны им. Всё потому, что он знал слабые места каждого и старался не задевать эти болевые точки. А еще он знал, что его могли бы любить больше. Будь он при деньгах, что там друзья и приятели, даже домочадцы вьюном вились бы вокруг него: вставали, когда он входит, помогали разуваться, придерживали пиджак, ловили каждое слово. Иногда он видел проблески этой любви на лицах своих детей и не расстраивался, что их лица не выражают любви все время, потому что это было так естественно. Он даже тайком гордился собой за то, что понимает все и не удручается этим.

       Его жена любила кошек, и потому иногда он становился котом.

              Перевела с азербайджанского Пюсте Ахундова

 

 

 

[1] Новруз – у тюркских народов праздник наступления весны, отмечающийся в день весеннего равноденствия.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *