Баба Поля
1
Когда я научился считать, то, очарованный магией цифр, сравнивал с ними всех взрослых. Толстый сосед с огромным животом, выпиравшим так, что постоянно расстегивались нижние пуговицы рубашки, был у меня восьмеркой; учительница начальной школы с длинной шеей, которую постоянно наклоняла так, что держала почти параллельно земле, – семеркой, а моя баба Поля – единицей. Худая, с большим крючковатым носом, прямая, как палка, несмотря на возраст, баба Поля и ходила всегда с палочкой. Вылитая единица.
Вообще-то бабой Полей ее называть неправильно. Она был0а мне вовсе не бабушка, а прабабушка, и настоящее имя ее – не Поля или Полина, а Перл. Перл Боровская.
Она родилась в 1868 году. Еще десяти лет не прошло с отмены крепостного права, которого, правда, в Юго-Западной Украине, в черте еврейской оседлости, где жила семьи бабы Поли, не было. Украинцы жили там свободно, евреи – относительно: им запрещалось проживать не только за пределами черты оседлости, но также в больших городах и в сельской местности внутри нее, запрещалось владеть землей (поэтому крестьянским трудом евреи не могли заниматься), носить традиционную одежду… Для евреев существовала процентная норма – квота при поступлении в гимназии и высшие учебные заведения…
Баба Поля родилась и выросла в Шаргороде – еврейском местечке (штетле) в Подольской губернии. В семье сохранилась фотография ее отца – Моисея (Мошко) Боровского. Мой прапрадед сидит вполоборота в глухом черном сюртуке у стола, одна рука на столе, другая на колене. Седые усы, длинная белая борода, двумя клиньями раздвоенная книзу. Сзади видна этажерка с книгами. Ну, вылитый Менделеев, если бы не еврейский картуз и пейсы.
В той «фотосессии», где-то в конце восьмидесятых годов XIX века, принимала участие вся семья. Сохранились явно сделанные тогда же фотопортреты моего прадеда, мужа бабы Поли, и ее самой. Все они сняты на фоне той же светло-серой драпировки. У прадеда пейсов не видно. Аккуратная стрижка (наверное, стригся специально к приезду фотографа), короткая бородка, ухоженные усы, модный «светский» пиджак, белая рубашка со стоячим воротничком и небрежно повязанным галстуком… На широком узле галстука видна светлая (серебряная?) булавка. Совсем другой тип, чем его тесть.
В Шаргороде, судя по старому справочнику, который мне посчастливилось отыскать в музее еврейской старины в Виннице, своего фотоателье не было даже в начале ХХ века. Значит, фотограф специально приезжал в местечко со всем своим профессиональным скарбом. Стоило все это, между прочим, недешево: за каждый портрет фотограф брал от двух до пяти рублей. А буханка хлеба стоила тогда 4 копейки, литр молока – 15 копеек, а длинный прапрадедов лапсердак – рублей десять-пятнадцать.
Похоже, что семья бабы Поли была зажиточной – во всяком случае, по меркам штетла. На одной ее фотографии на ней, двадцатилетней, – застегнутое до самого подбородка платье из какой-то переливающейся ткани (шелка? атласа?) с белым кружевным воротником, спускающимся с плеч на грудь. На другом снимке она в затянутом в талии пальто с огромными пышными рукавами, со сборкой у плеч и узкими от локтя вниз (они назывались «жиго»), в перчатках на руках и крошечной шляпке на голове.
В том самом справочнике Шаргорода, выпущенном через полтора десятка лет после этой «фотосессии», я нашел два магазина Боровских: посудную лавку моего прапрадеда и бакалейную – Поли. В ней продавались крупы, соль, сахар, перец, копчености, сухофрукты, пряности…
Через много лет, когда я приехал в Шаргород в гости к деду по отцу (мой отец тоже родом оттуда, хотя с мамой они познакомились уже в Москве), мне показали дом бабы Поли – типичный для еврейского штетла на рубеже ХХ века: глинобитный, полутораэтажный, с четырехскатной крышей и деревянной галереей, протянувшейся вдоль всего дома. В полуподвальных этажах таких домов располагались или мастерские ремесленников: сапожников, портных, шапочников, лудильщиков, – или торговые лавки. В доме бабы Поли в полуподвальный магазинчик (низкая дверь, вместо витрины – большое окно, разделенное рейками на квадратики) вели четыре-пять ступенек, а над лавкой жили хозяева.
У бабы Поли было пять дочерей: Маня, Рахиль, Таня – моя будущая бабушка, Лия и Геня. Прадед рано умер (ему еще не было и пятидесяти лет), и баба Поля осталась с дочерями одна. У каждой в доме был свой особый круг обязанностей. Старшая, Маня, помогала матери в магазине, вела бухгалтерию, Рахиль готовила, Таня шила и вязала, Лия занималась домом и присматривала за маленькой еще Геней. И это осталось с ними на всю жизнь. Лия умерла совсем молодой после родов, а вот тетя Маня окончила курсы счетоводов и до самой пенсии работала бухгалтером, моя бабушка Таня всех обшивала. вязала кофты, шарфы и варежки, тетя Рахиль потрясающе готовила.
Еще в Шаргороде, в юные годы, она помогала сарварке – поварихе на еврейских свадьбах, пекла лейкех, флудн, печенье, макес – бисквитные торты с надписями, которые вручали родственникам жениха. Я помню ее уже совсем старой, полуслепой: она сидела на табуретке у открытой двери в крошечную «хрущевскую» кухню, где две женщины готовили под руководством тети Рахили сладости для еврейской свадьбы (пакетики с этими сладостями раздавали по традиции гостям), и, подслеповато щуря глаза, давала указания: «Орехов хватит; еще ложечку сахара»…
Бабушка Таня шила и вязала до глубокой старости. Ее муж, мой дед, ополченец, погиб под Вязьмой в первые же месяцы войны, и она, оставшись одна с двумя детьми (моей матери было в 1941 году одиннадцать лет, ее брат родился в мае, за месяц до войны), стала швеей-надомницей. Сначала вязала свитера и варежки для солдат, за что потом получила медаль «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны» (бабушка говорила по этому поводу: «Лучше бы деньгами дали»). Позже, в начале шестидесятых, работала на ткацком станке, который занимал чуть ли не всю стену в однокомнатной квартире, которую она получила с сыном и бабой Полей, как вдова фронтовика. И я, ночуя у бабушки, засыпал на раскладушке под мерный стук оверлока.
В бакалейной лавке им помогал Семен Голуб – богатырь-украинец из шаргородской Слободы, единственный мужчина в этом бабьем царстве. Он таскал мешки с товаром, колол дрова для печки, чинил, что ломалось, и отводил бабу Полю с детьми в Свято-Николаевский православный монастырь, где собирались еврейские женщины, дети и старики, когда близился очередной погром. А сам потом возвращался в лавку – охранять от погромщиков, чтобы не разграбили.
2
Частые кровавые погромы начались в Шаргороде во время Гражданской войны. До этого при жизни бабы Поли погромов там не было: евреи и украинцы жили в мирном симбиозе: украинцы из близлежащих сел привозили на рынок продукты, а евреи шили им одежду, чинили обувь, точили ножи, ковали, лудили, латали, ремонтировали сельскохозяйственный инвентарь… В еврейских лавках всегда можно было найти и дешево купить все, что угодно: от скобяных изделий и галантереи до бакалеи и посуды. На тридцать верст вокруг только в Шаргороде были врачи, аптекарь и фельдшер, и все ходили к еврейским врачам и аптекарю, а фельдшер Яков Горбик вообще принимал в любое время суток… Соседей-украинцев приглашали на еврейские свадьбы, а те звали к себе музыкантов-клезмеров, которые играли и украинские народные песни…
В общем, «свои» еврейских погромов в Шаргороде не устраивали. Но во время Гражданской войны кто только не проходил через местечко: белые, красные, зеленые, петлюровцы, махновцы… Нестор Махно, правда, расстреливал погромщиков, но сдержать свою озверелую, пьяную анархистскую братию не мог даже этим. При каждой новой власти, как бы коротко она ни держалась в Шаргороде, громили еврейские лавки и дома, насиловали, били и убивали. Это, так сказать, входило в обязательную программу.
– Только при Котовском, – рассказывала баба Поля, – только при Котовском в Шаргороде погромов не было!
И Григория Котовского поэтому – единственного! – очень уважала.
Революция и Гражданская война принесла еще одну беду. Были разорваны все торговые связи, оптовики больше не привозили в Шаргород товар, и лавка бабы Поли опустела. Продавать стало нечего, нечем было кормить семью. Если бы сердобольные украинки из соседних сел, ее постоянные покупательницы, не подкидывали бы время от времени картошку, овощи и подсолнечник, да Семен Голуб не приносил бы из своего сада яблоки и вишню, они вообще остались бы без еды.
И баба Поля – делать было нечего! – решила сама поехать за товаром. Взяла подводу со знакомым балагулой, здоровенным грубым мужиком (в Одессе их называли биндюжниками), оставила дочерей на попеченье Семена Голуба, погрузила на подводу на обмен яблоки и бутыли с подсолнечным маслом, которого в Шаргороде было в изобилии, взяла деньги, копившиеся на «черный день» (а такой день наступил), и отправилась за тридцать с лишним верст в Жмеринку, не зная толком, через какие линии фронта проходит этот путь, где какая власть, не зная даже, найдет ли она там нужный товар. Но так как Жмеринка была крупным железнодорожным узлом, баба Поля надеялась, что найдет.
Дорога в Жмеринку шла, в основном, полями. Но изредка заезжали в лесок, и в таком вот леске, еще совсем близко от Шаргорода, бабу Полю ограбили. Подводу остановили мужики с закрытыми платками лицами и обрезами в руках. Яблоки и бутыли с маслом они не тронули, а деньги ей пришлось отдать. Но мужики, пошептавшись между собой, неожиданно вернули ей часть денег.
– Тобі ще дівчат годувати, – сказал главарь.
– Местный, – догадалась баба Поля. Знал, с кем имеет дело.
Ей удалось найти в Жмеринке понемножку и крупы, и соли, и сахара, и муки, и она без приключений вернулась в Шаргород. Товару было мало, но в обнищавшем местечке и этого хватило, чтобы продержаться те скудные годы.
Из всех своих дочерей баба Поля в это время больше всего боялась за младшую, Геню. Родившаяся на рубеже веков еврейская молодежь ниспровергала авторитеты и ломала традиции. Часть ее шла в революцию, часть – в сионистское движение. Геня, похоже, тогда еще не решила, с кем ей по пути: с большевиками или с халуцим – сионистами, которые создавали коммуны в сельских районах Палестины, чтобы, подобно американским пионерам на Диком Западе, осваивать земли будущего еврейского государства (халуцим и значит – «пионеры»).
А пока суть да дело, Геня, как выражалась баба Поля, «точила язык» в Шаргороде, и нередко делала это в разговоре с людьми, с которыми было просто смертельно опасно говорить. Русский язык Геня знала плохо, поэтому ни с белыми, ни с красными никаких разговоров, к счастью, вести не могла. Зато хорошо говорила по-украински, и горячо убеждала офицера петлюровской Директории, оценившего поварское искусство тети Рахили и столовавшегося у них, в том, что тот служит «оперетковим бандитам». Офицер, кадровый военный, интеллигент и украинский патриот, только снисходительно усмехался и советовал Гене говорить такие вещи «тiльки за обiдом».
– Не дай Бог, кто-то бы еще услышал, Геню бы расстреляли, – качала головой баба Поля, объясняя мне, почему она, хотя и с тяжелым сердцем, но, в конце концов, отпустила свою младшую дочь с такими же молодыми ребятами, когда они решили добраться до румынского порта Констанца, чтобы оттуда пароходом уплыть в Палестину. А до Констанцы – семьсот километров через Украину и Бессарабию, где все воевали со всеми!
Геня добралась до Констанцы живой и здоровой, где, правда, села на пароход, отходящий не в Палестину, а в Америку. Года через два баба Поля получила от нее письмо. Дочь писала, что хорошо устроилась, уже говорит по-английски, учится на каких-то курсах, и что мама может за нее не беспокоиться.
В сталинские времена любые контакты с Геней прекратились: это было и опасно, и невозможно. Но в 1957 году, когда в Москве проходил Всемирный фестиваль молодежи и студентов, в недавно построенной гостинице «Турист», где тетя Рахиль работала ночным администратором, раздался телефонный звонок. Звонила ее сестра Геня из Америки. Каким-то невероятным образом она узнала номер телефона.
Они говорили долго, Гене этот разговор, конечно, влетел в копеечку, но обе были счастливы. Геня сказала, что при первой же возможности приедет в Москву, где, как она знала, живут уже с конца двадцатых годов мать и сестры. Американских туристов тогда уже начали пускать в Советский Союз и даже усиленно зазывали. Но потом начался новый виток «холодной войны», затем сняли Хрущева, и поездку пришлось отложить. А в начале семидесятых годов Геня тяжело заболела и умерла. Так они и не встретились.
3
Советская власть, прочно утвердившаяся в Украине в 1921 году, в конце концов, добралась и до Шаргорода. Какие-то ее декреты – например, декрет ВЦИК «Об отмене частной собственности на недвижимость», осуществить здесь было просто невозможно: в Шаргороде все дома были частными, и, если бы удалось «выбить буржуазию из ее крепостей», как призывал один из большевистских агитаторов, то весь Шаргород оказался бы без крыши над головой.
Но другие предписания советской власти прибывшие сюда комиссары (тоже, в основном, евреи, только из больших городов) проводили в жизнь без колебаний. Десятки шаргородских семей в одночасье стали лишенцами, были лишены избирательных прав. А это влекло за собой множество других ограничений: лишенцам не выдавались продуктовые карточки (или выдавались по самой низкой категории), не выделяли дров, за которые частным образом приходилось платить баснословные деньги, они не могли стать членами артели, не имели права получать пенсию и пособие по безработице…
Баба Поля владела бакалейной лавкой, к тому же у нее был наемный работник – Семен Голуб, – так что и она стала лишенкой. Какое-то время выручала Маня, работавшая бухгалтером в кооперативе кустарей, да помогал тесть Мани, арендатор мельницы Нухем Шпун (по какой-то советской логике мельники под категорию лишенцев не подпадали). Но потом весь «нетрудовой элемент», а значит, саму бабу Полю и остальных ее дочерей, решено было задействовать на черных работах: заготовке дров, прополке сорняков, уборке мусора…
– Хуже, чем во время «черты», – решила баба Поля.
Тут кто-то (вполне возможно, что кто-то из приезжих комиссаров) подсказал ей выход: подарить дом советской власти. Так как в нем было также торговое помещение плюс кое-какой товар еще оставался, то баба Поля могла получить за него небольшую компенсацию. Но самое главное: она и вся ее семья переставали быть лишенцами. Баба Поля оформила дарственную на дом, получила деньги, сказала комиссарам:
– Золт ир эйнэр дэм андэрен айншлинген ун эйнэр митн андэрен зих дэр вэргн («Чтоб вы друг друга проглотили и друг другом подавились»), – и семья уехала в Москву. Там, в Черкизово, тогда еще деревне на окраине Москвы, у них жила дальняя родня, которая обещала помочь устроиться. Так моя прабабушка, бабушка и ее еще остававшиеся в советской России сестры оказались в Москве.
А что с этими комиссарами стало в 37-м году, можете себе представить. Очень возможно, что проклятие бабы Поли сбылось, и комиссары-таки сожрали друг друга.
4
Моя бабушка и тетя Рахиль вышли замуж уже в Москве. А вот их старшая сестра Маня переехала туда из Шаргорода с мужем и дочерью. Маня была красавицей, но с детства прихрамывала. За ней долго ухаживал сын арендатора шаргородской мельницы – одного из самых богатых людей местечка, – но когда стал свататься, баба Поля разрешения на брак не дала.
– Не пара ты ему, – убеждала она дочь. – Ты красавица, но хромоножка. И из простой семьи. Кто мы? Мы – мелкие торговцы, а он – настоящий меюхес (знатный еврей), окончил Киевское коммерческое училище… Ничего хорошего из этого не выйдет.
Но потом сдалась, уступила.
Тетя Маня и ее муж прожили вместе лет тридцать, у них уже, кажется, даже внуки родились, а потом он ушел к другой. Баба Поля, торжествующе стуча своей палкой, бегала по квартире и повторяла:
– Я предупреждала! Я предупреждала!..
Большинство этих семейных историй я услышал от бабушки, мамы и ее брата, моего дяди, много позже, когда бабы Поли уже не было в живых. Но саму бабу Полю хорошо помню с тех самых времен, когда начал сравнивать ее с единицей, еще до того, как пошел в школу. Мы жили тогда в огромном многоквартирном деревянном доме с балкончиками, галереями, множеством неизвестно куда ведущих лестниц, как на гравюрах Эшера, и большим внутренним двором, в котором вешали белье, забивали «козла» и играли в футбол.
В доме жили, наверное, семей тридцать, и среди них, до начала шестидесятых годов, – магазинные воры. Когда они «брали» продуктовый магазин, то щедро делились добычей с соседями. Одно из моих самых ярких детских воспоминаний: как меня, трех– или четырехлетнего, позвали к накрытому посреди двора столу, на котором стояли бутылки с лимонадом. Бабушка Таня, увидев это с галереи нашего третьего этажа, крикнула мне:
– Не вздумай пить, это ворованное!
Но как только она ушла, один из взрослых, сидевших за столом, быстро налил мне в стакан лимонад и подмигнул:
– Пей, не бойся!
И я выпил. Соблазн был слишком велик.
Я не заметил, что с галереи на меня смотрела баба Поля. Она-то и выдала меня бабушке, которая задала мне потом серьезную трепку.
Предательницу бабу Полю я решил не прощать никогда в жизни. Но из всех взрослых именно она оставалась дольше всего со мной. Через несколько лет, когда мой дядя женился и переехал к жене, отец произвел какой-то сложный обмен, и мы все вместе съехались в трехкомнатную «распашонку» на Открытом шоссе, недалеко от леса. У родителей была отдельная комната, я спал на диване в проходной, а уроки делал за маленьким письменным столом в комнате бабы Поли и бабушки Тани. Когда бабе Поле было уже за девяносто, она упала на улице, сломала шейку бедра (вечная напасть стариков!) и с тех пор не вставала. Полулежала в постели, подложив под спину подушки, и целыми днями читала толстую, потрепанную еврейскую книгу, которую она называла «женской Торой». Наверное, «Цэна у-рена», упрощенное переложение Библии на идиш. Или что-то другое, точно не знаю: книга не сохранилась. Я с почтением и даже благоговейным страхом смотрел на непонятные иероглифы и на бабу Полю, которая, шевеля губами, листала книгу справа налево. При этом она ухитрялась внимательно следить и за тем, что делаю я. Мальчишка я был шустрый, с домашними заданиями справлялся быстро, и на этот случай у меня в среднем ящике стола лежала какая-нибудь увлекательная книжка вроде «Одиссеи капитана Блада». Но как только я выдвигал ящик и начинал читать, не доставая на всякий случай (вдруг зайдут родители!) книжку из ящика, баба Поля отрывалась от своего «женской Торы»и бросив презрительный взгляд в мою сторону, укоризненно качала головой:
– Пионэр!
5
За всю свою жизнь в Москве баба Поля ни разу не была в Шаргороде, куда мы с родителями ездили чуть ли не каждое лето в гости к деду по отцу. Ее собственных родных или ровесников, знакомых по молодым годам, там не осталось: часть умерла своей смертью, большинство погибло в гетто во время войны.
Но связь с Шаргородом баба Поля не теряла. К своей жалкой пенсии («на пару чулок», как говорила мама) баба Поля подрабатывала тем, что помогала в Москве знакомым по Шаргороду украинкам из окрестных сел, а позже их детям, которые приезжали в Москву, на Преображенский рынок, торговать яблоками, вишней, подсолнечником. Она находила им недорогое временное жилье поближе к рынку, договаривалась о хорошем торговом месте, заказывала билеты на поезд, улаживала проблемы с милицией, если таковые возникали, – и за это получала какие-то «посреднические» деньги. Много она не брала, но и из этих денег часть откладывала, копила («на похороны», предполагала мама). Украинки бабу Полю очень уважали и обращались к ней почтительно: Перля Мовсевна.
Одно из семейных преданий гласило, что, когда бабе Поля исполнилось девяносто лет, она решила съездить в Шаргород. Все всполошились: хоть и крепкая старуха, но все-таки девяносто лет! А в Шаргороде даже не было железной дороги, приходилось добираться поездом до Жмеринки и оттуда – больше тридцати километров тряским автобусом по отвратительным сельским дорогам. Но баба Поля была непреклонна, да и родня понимала: хочет проститься. От сопровождающих баба Поля категорически отказалась. Сама договорилась со своими украинками, которые обещали ее встретить, посадить в автобус, и у которых она могла бы переночевать. Бабу Полю проводили на вокзал, дали трешку проводнице, чтобы та за ней присматривала, и баба Поля уехала.
Вернулась она очень скоро – уже дня через три-четыре. Никого это, в общем-то, не удивило: а что ей было делать там, в Шаргороде? Ну, пройтись по улицам, взглянуть на свой бывший дом, в селе пару дней погостить…
Телефона тогда у нас не было, и только через несколько дней, из письма, которое пришло от родных отца, мы узнали, что произошло в Шаргороде. Баба Поля сошла с автобуса, отдала чемодан встречавшей ее украинке, попросила ту подождать ее на автовокзале и пошла прямиком к своему бывшему дому, который еще стоял. Внизу, в ее бывшей бакалейной лавке, был магазинчик канцтоваров: ручек, карандашей, тетрадок, скрепок и тому подобного. Баба Поля постояла перед домом, а потом палкой, с которой она не расставалась, с размаху ударила по окну-витрине, так что осколки стекла со звоном разлетелись в разные стороны и треснули рейки, разделявшие окно на квадратики.
Из магазина выбежал продавец. Он схватился за голову:
– Вы что, с ума сошли?!
Баба Поля достала из ридикюля деньги, спросила:
– Сколько это стоит?
Отсчитала нужную сумму, отдала ошеломленному продавцу, вернулась на автовокзал и навсегда уехала из Шаргорода.
Умерла она в 1967 году, лишь год не дожив до своего столетия и всего несколько месяцев – до пышного празднования 50-летия Великой октябрьской…. короче, 50-летия советской власти, которую она так сильно ненавидела.
Дочь миллионера
1
Среди всей нашей многочисленной родни, в которой преобладала скромная советская интеллигенция – инженеры и учителя, была одна-единственная по-настоящему богатая семья – Голековы (с ударением на первой “о”). Какова была степень нашего родства, я так никогда толком и не понял. Но не седьмая вода на киселе. Во всяком случае, их дочь Алинку, которая была на три года младше, называли моей троюродной сестрой. Да и общались мы довольно часто. Обычно ходили к ним в гости. Дом у Голековых был радушный и хлебосольный, квартира большая, гостей они принимали часто и с удовольствием.
Столь странным написанием своей фамилии, через “е” (конечно, правильно было бы Голиковы), как рассказывал дядя Сёма, глава семьи, он был обязан полуграмотному писарю воинской части на Дальнем Востоке, где он служил в армии. Выписывая дяде Сёме военный билет, по которому тот позже получал паспорт после демобилизации, писарь перепутал безударную “и” с “е”. Исправлять было хлопотно, дядя Сёма торопился уехать из своего местечка в город, поэтому так и осталось: Голеков.
Дядя Сёма был подпольным миллионером. Не таким, как увертливый Корейко из «Золотого теленка», прятавший свои миллионы в чемодане под кроватью, а солидным, представительным мужчиной за сорок, любящим хорошо пожить, посидеть за богато накрытым столом, принять гостей, пообщаться с многочисленными друзьями.
Как богаты были Голековы, я смог представить себе только через несколько лет, когда они эмигрировали из СССР и меняли перед отъездом рубли на доллары. Тогда это невозможно было сделать легально, и они в Москве отдавали рубли, а потом в Америке им по какому-то дикому, несправедливому курсу (а что делать?) давали за них доллары. Голековы попросили мою мать (и, наверное, не ее одну) заехать в несколько сберкасс и снять деньги со сберкнижек. Были такие книжки на предъявителя: на каждую можно было анонимно, или почти анонимно, класть до десяти тысяч рублей.
Я сопровождал мать. Мы объехали на такси пять или шесть сберкасс, снимали деньги с книжек, а потом привезли их домой. Толстенные пачки, заклеенные банковскими бандеролями, грудой лежали на обеденном столе. Мы с матерью не то, что не имели, – никогда в жизни не видели столько денег. Впечатляло!
Тетя Мира, жена дяди Сёмы, и сама зарабатывала очень неплохо. Она работала косметологом в каком-то модном салоне красоты в центре Москвы, причем косметологом очень высокого класса, Я слышал, что к ней даже специально прилетали из Баку жены каких-то министров, чтобы сделать чистку. Тётя Мира могла в такие дни зарабатывать до ста рублей, – это при средней зарплате в стране сто пятьдесят в месяц.
На деньги тети Миры они жили. То есть покупали продукты, всякие вещи, необходимые для повседневной жизни, оплачивали коммунальные услуги, бензин для машины… Деньги дяди Сёмы тратили осторожней и почти исключительно только на очень дорогие вещи: на «жигуленка», кооперативную квартиру, дубленки для дочери. Именно так: множественное число. У Алинки было три дубленки.
При всем том дядя Сёма был всего-навсего заведующим таро-ящичным складом где-то под Москвой. Мне было страшно интересно: каким образом на копеечных деревянных ящиках можно зарабатывать большие деньги? Однажды на каком-то юбилее у Голековых, когда мы с дядей Сёмой прилично выпили украинской горилки с перцем, которую он предпочитал всем другим спиртным напиткам, я спросил у него напрямую:
– Дядя Сёма, как могут ящики приносить большой доход?
Он был расслаблен, в прекрасном настроении, да и, наверное, ему доставляло удовольствие учить жизни несмышленого юнца.
– Ты бутылки сдаешь? – спросил меня дядя Сёма.
– Сдаю.
– Где?
– На Преображенке есть пункт приема стеклотары. Хожу туда, правда, нечасто: непонятно, в какие часы он открыт. И очередь там всегда огромная.
– Неужели стоишь? – не поверил дядя Сёма.
– Никогда, – честно ответил я. – Там, если сзади зайти, принимают без очереди. Но по десять копеек бутылка.
– Вот-вот, – сказал дядя Сёма. – А вообще-то полулитровые бутылки стоят двенадцать копеек, а большие – пятнадцать или семнадцать. То есть приемщик выигрывает на каждой твоей бутылке, сданной без очереди, от двух до семи копеек. Пусть будет в среднем четыре. Ты много сдаешь?
– Конечно! Чтоб десять раз не ходить. Штук по тридцать, как скопятся на балконе.
– Вот и считай. Ты один раз сдал – и приемщик заработал рубль двадцать. А сколько таких, как ты, в день сзади заходит, чтобы в очереди не стоять? Десятку в день приемщик запросто заработает. Но!.. – дядя Сёма сделал паузу. – Заработает только тогда, когда сам сдаст эти бутылки на завод. Понял? Чтобы их туда отвезти и сдать, нужна тара. Ящички. А ящички у меня. Дефицит, как и всё у нас. Ящичков тоже не хватает…
Дядя Сёма довольно откинулся на спинку дивана. И добавил, подмигнув:
– Это только одна из возможностей. Есть и другие. И у меня на складе хранятся не только ящички.
Он был крупным, красивым мужчиной, настоящим хозяином в доме. Из-за проблем со здоровьем держал бессолевую диету, и все блюда, которые так замечательно готовила тетя Мира, были несолеными. Пальчики оближешь – но несоленые. Гостям приходилось всё солить самим.
2
Алинка была поздним ребенком, и родители на нее, что называется, не дышали. Они баловали ее фантастически, и, ясное дело, возможности у них имелись. Можно только удивляться тому, что Алинка выросла совсем не такой избалованной, капризной, самовлюбленной и эгоистичной, как этого можно было бы ожидать. Родителей она обожала. Она не знала тогда, что дядя Сёма – не родной ее отец. От Алинки это много лет скрывали, как скрывали и совершенно невероятную историю ее родителей. Историю, которую знали многие близкие родственники.
Дядя Сёма, приехавший в Москву с Украины, и москвичка тетя Мира должны были пожениться еще в середине пятидесятых годов, и всё уже было готово к свадьбе. Ими восхищались: какая прекрасная пара! Тетя Мира и в зрелом возрасте выглядела прекрасно: на лице ни морщинки, большие миндалевидные глаза… Склонная к полноте, она старалась держать себя в форме, что в те времена было непросто: тогда еще и слова такого – фитнесс-студия – не знали, а женщину «бальзаковского возраста», которая осмелилась бы утром делать пробежку по Преображенке, забрали бы в психушку. Можно себе представить, какой красавицей тетя Мира была в молодости.
Так вот: как поговаривали, чуть ли не накануне свадьбы, на прощальной холостяцкой вечеринке, дядя Сёма, бывший в хорошем подпитии, в ответ на восхищенное:
– На такой девушке женишься! – хвастливо ответил:
– А куда она теперь денется?..
Тете Мире донесли в тот же вечер. Она оделась и пошла к одному из своих бесчисленных ухажеров, безнадежно в нее влюбленному:
– Хочешь на мне жениться? Я согласна.
И утром они расписались.
Когда, проспавшись, дядя Сёма пришел к ней, она его даже в дом не пустила:
– Поздно, дорогой, я уже замужем.
Дядя Сёма вернулся в Киев, там вскоре женился, у него родился сын… Тетя Мира тоже хотела ребенка, но у нее были какие-то проблемы: она ходила по врачам, ездила в Кисловодск, и только лет через семь или восемь, наконец, забеременела. И еще до рождения Алины рассталась с мужем – причем по ее инициативе. Якобы она сказала ему что-то вроде:
– Твоя миссия окончена. Ребенка буду растить сама.
Самой не пришлось. Дядя Сёма, узнав о том, что она разошлась с мужем, прилетел в Москву, встретился с тетей Мирой, после разговора с ней вернулся в Киев, развелся со своей женой, и они с тетей Мирой расписались. Все это было сделано стремительно, еще до рождения Алины. Дядя Сёма всегда любил ее как родную дочь, да и был ее настоящим, а не биологическим, как принято говорить сегодня, отцом. Тот, кстати, куда-то сгинул, и Алинка, по-моему, с ним даже никогда не встречалась. Кажется, и не горела особенно.
Она училась со мной в одной школе, хотя и на три класса ниже, и родители просили, чтобы я «присматривал» за ней. Что я, конечно же, не делал: нужна мне еще какая-то пигалица! Младшие классы вообще сидели на другом этаже, так что мы даже на переменах не встречались. Пару раз я провожал – или, точнее, сказать, сопровождал – Алинку домой из школы, благо жили они недалеко. Делал это, надо сказать, не без удовольствия: тетя Мира в таких случаях готовила обед и на меня, а хозяйкой и поварихой, как я уже сказал, она была прекрасной.
От Алинки тех времен самым ярким моим воспоминанием осталось то, как она ела бутерброды с икрой. Алинка брала батон, разрезала его поперек, намазывала поперечный разрез маслом, сверху красной икрой и только тогда отрезала собственно бутерброд – тонкий кусочек хлеба, уже намазанный маслом и икрой. Она объясняла это так:
– Если сразу тонко резать хлеб, он будет крошиться, когда я его стану мазать маслом. А толсто я резать не хочу.
Она, как и ее мама, тоже была склонна к полноте и старалась мучного много не есть.
Училась Алинка очень хорошо и мечтала стать детским врачом. Но времена для девочки-еврейки, выбравшей этот путь, были плохие: государственный антисемитизм достиг в середине семидесятых годов такого размаха, которого не было, наверное, со времен смерти Сталина. Евреев в медицинские вузы не брали даже в провинции, не говоря уже о Москве.
Алинка отлично подготовилась, у нее были репетиторы, Голековы за большие деньги нашли блат… Ничего не помогло. На устных экзаменах заваливать ее было сложно, но за сочинение поставили двойку («тема не раскрыта») – и всё, провалили. А посмотреть сочинение было невозможно: к апелляции не допустили.
Кстати, аналогичная практика была тогда не только в медицинских вузах. Со мной на факультете прикладной математики в МИИТе училось человек десять евреев, которые таким образом не прошли на мехмат МГУ: математику и физику сдавали на отлично, а потом получали два за сочинение.
3
В медицинский институт Алинка поступала трижды, причем в третий раз сдавала вступительные экзамены, уже учась в техническом вузе на факультете электронно-вычислительной техники. Пошла она туда без особой охоты, но настояли родители: хорошая профессия, с перспективой, востребованная, всегда и везде можно найти работу.
Между прочим, деньги за несостоявшиеся поступления в медицинский (как мне по секрету рассказала Алинка, десять тысяч рублей, стоимость машины «Волга») Голековым каждый раз аккуратно возвращали: блат был честный.
После третьей попытки дядя Сёма сказал:
– Всё. Здесь тебе жизни не будет. Закончишь институт – уедем в Америку.
Сама Алинка в эмиграцию не рвалась. Она понимала, что врачом там тоже не станет, все друзья у нее оставались в Москве, а главное: у нее был в то время страстный роман со своим бывшим одноклассником – блондином-сердцеедом. Ее родители блондина, что называется, на дух не переносили. Был он, в самом деле, балабол и разгильдяй, но, в общем-то, парень неплохой, и Алинку, похоже, любил.
Я как раз вернулся после службы в армии, и родители Алинки вызвали меня на серьезный разговор. То ли считая, что я являюсь для Алинки авторитетом, то ли совсем отчаявшись как-то на нее повлиять, они попросили меня поговорить с ней и убедить ее расстаться с блондином. Я сочувственно кивал головой, но делать ничего не стал. Да и не послушалась бы она меня.
Блондин отпал сам, нашел себе другую. Алинка была в отчаянии, рыдала, а Голековы благодарили меня. Я не стал их разочаровывать.
Мужа они нашли дочери сами – дельца с прозрачными глазами, который не понравился мне сразу, с первой минуты. Но он проворачивал какие-то большие дела, очень хорошо зарабатывал, отец у него был директором подмосковного санатория, а мама работала врачом в какой-то элитной поликлинике. Это определило выбор дяди Семы и тети Миры. Кроме того, идея с эмиграцией пришлась ему по душе.
Они поженились. Алинка быстро забеременела. Беременность она переносила плохо, а муж говорил:
– Ну, что ты мучаешься? Давно бы аборт сделала.
Алинка сделала аборт, но и после этого ее семейная жизнь лучше не стала. Ее родители, кажется, поняли, какого негодяя сосватали дочери, и развели их.
Алинка с отличием окончила институт, параллельно уча английский – аккуратно и серьезно, как она делала все в жизни. Голековы подали документы на выезд и довольно быстро уехали – не то до московской Олимпиады, не то сразу после нее.
В Америке Алинка освоилась очень быстро. Начала работать программистом, потом открыла собственный небольшой бизнес, адаптируя громоздкие бухгалтерские компьютерные программы к условиям конкретных средних и малых фирм. То, что им не нужно было, отсекалось. Алинка приобретала лицензии на «генеральные» бухгалтерские программы оптом, поэтому они обходились ей дешевле. А фирмы-заказчики платили за адаптированные варианты хорошо: такие программы были существенно проще и понятней, и не требовали дорогого и долгого обучения сотрудников. Так я, во всяком случае, понял из писем Алинки.
Тетя Мира тоже быстро устроилась на работу – в салон красоты, принадлежавший выходцам из СССР. Публика, конечно, была не та, что в Москве, но зарабатывала тетя Мира по эмигрантским понятиям неплохо.
А вот для дяди Сёмы эмиграция обернулась катастрофой. В Москве он был король, хозяин, добытчик, всё в доме делалось, как он хотел, включая еду без соли, а в Америке его таро-ящичные таланты не пригодились. Потерю социального статуса он переживал очень сильно. Так и не смог выучить английский язык, в общем, кажется, и не пытался. Ходил за покупками в русские магазины, читал эмигрантские газеты, смотрел на видео старые советские фильмы… И даже в автомастерскую ему приходилось брать с собой Алинку, иначе он и объясниться бы не смог.
Дядя Сёма быстро сдал. Отчасти он утешался тем, что уехали ведь ради дочери, а она-то, как он себе представлял, полностью реализовалась в Америке, у нее-то было отлично. Голековы жалели только, что Алинка так и не вышла замуж, не родила им внуков.
Однажды она написала мне, что второй раз в жизни (первый был из-за блондина-одноклассника) крупно поскандалила с отцом. Она сказала ему, что решила бросить компьютерные дела, продать свой накатанный бизнес и заняться чем-то совершенно другим – например, дизайном. Или открыть кафе. Дядя Сёма схватился за голову:
– Как?! Такое хорошее дело, столько денег приносит, – и бросить ради какой-то блажи!.. Ты с ума сошла!
«Но я его не послушала», – написала мне Алинка.
Это был странный бунт. Обычно против родителей бунтуют в пятнадцать лет, а ей было за пятьдесят. Поздно, конечно, но Алинка сделала свой выбор; она стала жить своей собственной жизнью, не той, которую долгие годы определяли для нее любящие ее родители.
Мне показалось, что дело было не только в деньгах и не только в блажи. По каким-то не слишком ясным намекам в редких письмах Алинки я сделал вывод (возможно, впрочем, и ошибочный), что причиной скандала стала также ее подруга, с которой они вместе и открыли кафе. Насколько близкая подруга, – мне трудно судить.
Почтовая переписка наша шла вяло, и мы охотно перешли на лаконичный язык “фейсбука”. Я не видел Алинку больше сорока лет. Она превратилась в стильную, элегантную женщину. Выглядит – и явно без фотошопа – намного моложе своих лет. Коротко подстриженные седые волосы, экстравагантные дизайнерские очки…
Жалеет ли она, что не стала педиатром? Глупый вопрос. Поэтому я его и не задаю.