58(26) Пётр Люкимсон

Сон

Психоаналитический этюд

 

Этот сон был странным хотя бы потому, что я в нём себя не узнал. То есть это был вроде я, но живущий в каком-то другом измерении, с похожим, но всё же немного другим лицом и телом, и в другом времени – вроде бы чем-то напоминавшим дни моей советской молодости, но всё же не совсем.

Всё было как бы тем же, но в чём-то неуловимом другим.

Начался сон с того, что я с моим другом и однокурсником Додиком Абрамовичем оказался на двухмесячных военных сборах в какой-то жуткой глуши. Когда нас, четверокурсников университета, одетых в военную форму без всяких знаков отличия, построили на плацу гарнизона, позади и впереди высились синеватые, невысокие горы, словно поставленные  причудливым декоратором вокруг ровной, как стол, степи.

Мы стояли в толпе таких же, как и мы, студентов, приехавших на сборы, чтобы сдать здесь экзамены на командиров каких-то там ракетных установок, и чувствовали себя крайне хреново. Все вокруг рассматривали происходящее как двухмесячное приключение, перешучивались и улыбались. Но вот мне с Додиком перспектива жить в палатке с ещё четырьмя незнакомыми чуваками, есть непонятно что и, самое главное, заниматься какой-то совершенно чуждой нам хренью, – не то чтобы не нравилась, а вгоняла в экзистенциальный ужас из картины Мунка.

Вдобавок, и сама форма не только отказывалась почему-то на нас с Дудкой сидеть так же ладно, как на остальных, но и топорщилась в самых разных местах, а сапоги уже начали натирать лодыжки.

– Кажется, я здесь сдохну! – прошептал Дудка.

И хотя у меня самого настроение было хуже некуда, я понял, что размазываться нельзя – плакаться будет некому.

– Не паникуй, прорвёмся! – сказал я ему. – Сборы всего 56 дней. Сегодняшний уже не в счёт, значит, осталось 55.

Перед нами возник невысокий подполковник в обычной советской форме со странной фамилией Карабинов. Подполковник объяснил, что является начальником гарнизона и ракетных батарей, стерегущих границу нашей родины от  непримиримых врагов, и теперь он становится нашим  высшим командиром. А мы, соответственно, больше никакие не студенты, а рота товарищей курсантов, которые пройдут учебные стрельбы и после сдачи экзамена получат звания лейтенантов запаса. А нашим непосредственным командиром все эти месяцы будет капитан Жалкускунов.

Жалкускунов оказался молодым поджарым мужиком с раскосыми глазами, говорившим с лёгким и даже приятным, словно дымок дамской сигареты, азиатским акцентом.

– Не нравится мне что-то этот друг степей калмык, – сказал я в пространство, глядя перед собой.

– Он не калмык, а казах, – ответил Додик, тоже не пошевельнув головой.

– Да какая на хер разница?!

– И то правда! – подтвердил Дудка.

Наши худшие опасения начали сбываться уже в столовке, когда на раздаче в качестве обеда нам вручили алюминиевую миску, в которой посреди непонятного цвета жирного озерца бульона плавал островок, напоминающий кусок сваренного свиного жира.

– Едим только хлеб. Это лучше не есть! – скомандовал я Додику.

– Но я голодный! – жалобно пролепетал он и откусил первый кусок… Потом его долго рвало за столовкой, а я курил и смотрел с видом ангела Господня, не ведающего милосердия к грешникам…

К вечеру, когда перед отбоем дали два часа свободного времени, мы скинули сапоги и освободили наши щиколотки, на которых уже успели образоваться и лопнуть два огромных волдыря. Затем натянули прихваченные из дома кеды, но завязывать шнурки не стали – хотелось дать ногам свободу.

– Говорят, здесь неподалеку есть посёлок с магазином. Давай сбегаем. Может, купим пожрать что-нибудь вкусное. Например, кильку в томатном соусе, – предложил я.

Мы как раз собирались покинуть гарнизон в кедах и в распахнутых на груди гимнастёрках, когда напоролись на подполковника Карабинова.

– Эй, ты, Рабинович, или как тебя там! – сказал он, оглядев Дудку презрительным взглядом. – Это что за вид?! А ну-ка быстро вернуться и одеться, как полагается. Разгильдяй!

– Товарищ полковник, а вы что, антисемит?! – спросил я, проклиная собственный язык, живущий, сколько себя помню, своей особой, независимой от меня жизнью и совершенно не считающийся с моими личными интересами.

Но – и такое могло быть, конечно, только во сне! – похоже, вопрос несколько удивил подполковника.

– А с каких пор указать разгильдяю на то, что он разгильдяй, считается антисемитизмом? – спросил он с издевательской улыбкой.

– Вы сделали акцент на фамилии моего товарища, вдобавок намеренно исказив её. Он – не Рабинович, а Абрамович. И это – антисемитизм! А антисемитские настроения никак не делают чести настоящему офицеру! – отчеканил мой язык, решив, видимо, вконец сорваться с цепи.

– Абрамович, значит? Я это учту, товарищ курсант! Хотя, если честно, какая на хер разница?! – ответил подполковник Карабинов и, покачиваясь, словно неваляшка, в такт своим мыслям, пошел дальше…

***

Стоп! Стоп! Стоп!

Проснувшись, я понял, что не успокоюсь до тех пор, пока не проанализирую весь этот сон по косточкам и не разберусь, откуда в нем всё взялось. Не верить же во всю эту чушь о том, что во сне нам открывается наша другая жизнь из параллельной реальности!

Ну, с тем, почему мне могли присниться сборы, было в общем-то, более-менее ясно. Мой младший сын как раз пару месяцев назад был призван в армию, ему там явно не нравилось, и я понимал его как никто.

Я сам в своё время панически боялся службы в армии, так как знал, что там просто не выживу. Во-первых, я с детства был толстяком и хлюпиком, и на уроках физкультуры мне никогда не удавалось подтянуться на турнике даже один раз. Во-вторых, одна мысль о том, что в армии придётся мыться в общей бане, а значит, и раздеваться перед всеми догола, приводила меня в ужас.

В десятом классе, когда будущий призыв замаячил в такой близости, как никогда, ужас стал паническим. Ни о чём другом, как о том, что будет со мной в армии, я думать не мог. Не считая мыслей о женщинах, разумеется.

Выход был только один – поступить в какой-то вуз с военной кафедрой и таким образом получить освобождение от армии. Поэтому поступал я не туда, куда мне хотелось, а туда, куда был шанс поступить. И когда увидел в списке принятых абитуриентов своё имя, вздохнул с облегчением человека, которому сообщают, что поставленный ему поначалу  смертельный диагноз не подтвердился.

Армия догнала меня через четыре года – когда пришло время ехать на двухмесячные сборы от военной кафедры и сдавать там экзамены, окончательно избавляющие меня от необходимости когда-либо попасть на срочную службу.

Но дело в том, что на военной кафедре нас обучали на командиров взводов мотопехоты. К ракетным войскам я никогда никакого отношения не имел, и никакого подполковника Карабинова, как и капитана Жалкускунова, в моей жизни не было. А если бы и был, я бы никогда не посмел сделать ему то замечание, какое сделал во сне. Да, с языком у меня и в самом деле всю жизнь были проблемы, но не до такой же степени!

Но самое главное: у меня в жизни никогда не было друга по имени Додик Абрамович; и откуда он мог взяться, было совершенно непонятно!

Моим другом по детскому саду, а потом и по школе был Гарик Гительсон. Мы были вместе с младшей группы детского сада, и подружились потому, что оба были другими, не похожими на всех остальных детей.

Детский сад у нас, надо заметить, был интернациональный, среди детей там были и русские, и армяне, и азербайджанцы, и грузины. Но для русских мы с Гариком были слишком смуглыми, а для армян и азербайджанцев слишком светлыми. Вдобавок только у нас двоих фамилия заканчивалась на «сон», что почему-то остальных детей очень веселило.

В общем, мы были другими. И не только по мордашкам и по фамилиям. Руки и ноги у нас обоих явно росли не из того места, что у других детей, и у обоих не было совершенно никаких способностей ни к музыке, ни к танцам, ни к лепке и рисованию, и эти занятия превращались для нас в самую настоящую пытку. Особенно, когда наша воспитательница в конце показывала сначала лучшие, а затем самые худшие работы – и это всегда были наши с Гариком рисунки.

До сих пор помню, как в старшей группе нас учили рисовать легковую машину. Воспитательница подробно описала, как следует рисовать контур машины, затем пририсовывать колёса, потом обозначать на рисунке окна и двери. У неё самой рисунок получился замечательный, но, когда настало время рисовать, мы с Гарькой поняли, что повторить этот рисунок ни за что не сможем.

– Что будем делать? – с тоской спросил Гарик.

– Рисуй за мной! – сказал я. – Что такое машина? Сначала нарисуем большой прямоугольник, затем по бокам два маленьких – и получится похоже. Внизу рисуем колёса, в центре большого прямоугольника – два окна, затем руль – вот тебе и машина.

Наметив этот план, я нарисовал в центре листа большой прямоугольник, затем пририсовал к нему окна, а снизу колёса, и Гарик сделал то же самое. И тут я вдруг обнаружил, что у меня из памяти исчезли остальные детали плана рисунка – те самые два прямоугольника, которые должны символизировать капот и багажник. Минута шла за минутой, а я усиленно вспоминал, что же делать дальше – и не мог вспомнить до тех пор, пока воспитательница не стала собирать наши работы.

– И что это такое?! – с издёвкой спросила она, повесив на доску два наших рисунка с прямоугольниками на колесах и окошками посередине.

Я на мгновение задумался, но в тот раз язык решил не губить меня, а прийти на помощь.

– А это, Вера Ивановна, вагон! – сказал он.

Отыгрывались мы с Гариком на уроках, где надо было выучить стишок или пересказать только что прочитанный рассказ – вот тут нам уже не было равных. Мы оба с  поразительной лёгкостью запоминали любой текст, как стихи, так и прозу, а затем могли его с выражением декламировать. И потому были главными героями всех утренников в детском саду, а затем и в школе.

Вдобавок лет в пять я научился читать, и с тех пор стал верить написанному куда больше, чем увиденному или услышанному. Поэтому, когда однажды Вера Ивановна поставила перед нами картину и спросила, что мы на ней видим, я первым поднял руку и сказал, что мы видим на картине, как грачи прилетели.

– А почему ты решил, что это прилетели именно грачи? – спросила она.

– Так там же внизу написано! Художник Саврасов, – ответил я.

Да, вот так мы и жили с Гарькой Гительсоном сначала в детском саду, а потом и в школе. Так получилось, что в нашей паре я был заводилой, а Гарик не только списывал у меня контрольные и диктанты, но и влипал со мной во все истории…

Но Гарик – это ведь не Додик, а Гительсон – ещё не Рабинович. То есть не Абрамович. Как и бронетранспортёр, который я однажды чуть не перевернул на сборах – это совсем не ракетная установка.

А ведь в том сне было не только это…

***

Жизнь на сборах постепенно вошла в свою колею – в том смысле, что мы с Додиком успешно избегали похода в общую баню, и наладились ходить мыться в расположенный за ближайшей горкой посёлок, и там же закупали консервы.

Билетом на выход в самоволку была бутылка водки, которую надо было по возвращении из посёлка передать товарищу капитану, а тот честно делился ею с товарищем подполковником. Поэтому отправлялись мы в посёлок обычно с тремя-четырьмя ребятами. Там они шли к местным девочкам, а мы с Додиком в магазин или чайхану, а затем, погуляв, скидывались на водку.

Но временами на капитана Жалкускунова находил особый стих, и он начинал наводить порядок, требовать соблюдения армейской дисциплины и всего такого прочего. В один из дней он обратил внимание на то, что мы с Додиком носим бакенбарды, и вообще своим внешним видом стали напоминать Пушкина со знаменитого портрета Кипренского.

– Бакенбарды сбрить немедленно! И вообще постричься! – велел Жалкускунов.

– Это не бакенбарды, а пейсы, товарищ капитан. А сбрить пейсы – это для еврея даже хуже, чем нарушить субботу, – бойко ответил я.

– Че-е-е-го? – протянул Жалкускунов.

– Понимаете, товарищ капитан, – пустился я в объяснения. – Мы, евреи, соблюдаем заповеди Торы. В Торе, например, написано: «Храни и помни день субботний» – и поэтому, как мы уже вам объяснили, мы в субботу на построение не ходим, так как помним и храним. Но там же написано, что еврей должен отращивать волосы на висках и не брить их, так как это – пейсы. Так что мы их трогать не будем…

– Хорошо, – сказал Жалкускунов, видимо, знавший о моём столкновении с подполковником. – Можете эти ваши пейцы оставить. Но всё остальное – состричь!

– Так ведь остальное – это тоже продолжение пейсов!..

***

Так, снова стоп! Никогда в жизни не было подобного разговора, да и не могло быть. В то время, когда я был на сборах, я был ещё бесконечно далёк от своего еврейства, и никакого понятия ни о Торе, ни о субботе не имел. Всё это пришло намного позже, без малого через десять лет.

И бакенбарды я, между прочим, тоже никогда не носил – вот почему во сне и был я, но как бы и не я.

Но откуда-то же эти самые «пейцы» и лихой ответ по их поводу должны были взяться!

Может, все дело в Александре Сергеевиче?! Пушкина я в детстве любил самозабвенно, и знал наизусть не только все его сказки, но и «Руслана и Людмилу», написанную совсем не для детей. Как уже было сказано, я вообще любил письменное слово, и за каждым из них почему-то видел то, чего не видели другие. До сих пор помню, как объяснял на уроке в третьем классе сокровенный смысл вступления к «Руслану и Людмиле», которое мы должны были выучить наизусть.

– Пушкин рассказывает нам здесь о сказочном лесу у моря, который часто посещают мореплаватели, и в котором полно деревьев, на которых сидят русалки! – громко, чтобы слышали все в классе, объяснял я.

– А с чего ты взял, что Лукоморье посещали мореплаватели, и что там было много русалок? – спрашивала моя первая учительница Мария Михайловна, которая, в отличие от воспитательницы Веры Ивановны, меня обожала.

– Так это просто. Сказано: «златая цепь на дубе том». Откуда цепь? Понятно, что её могли оставить только мореплаватели в знак благодарности коту учёному за его сказки. Дальше сказано: «Там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях сидит…». Была бы одна русалка или один леший, Пушкин бы написал, что там только одно чудо. Но чудес много – то есть и русалок с лешими тоже…

– Хорошо, – улыбнулась Мария Михайловна. – Но как русалки могут залезать на деревья? У них же нет ног!

– Так это просто, – ответил я. – Их лешие туда подсаживают…

Ну, а Пушкин с портрета Кипренского мне нравился особо.

Во-первых, именно так в моем представлении должен был выглядеть истинный поэт (каким я и сам мечтал стать), а во-вторых, если сравнивать его с портретами остальных русских классиков, которые висели у нас в классе, то он явно был другой. Примерно, как мы с Гарькой Гительсоном. И потому лет в девять я искренне подозревал, что Пушкин на самом деле тоже был не совсем русским.

Ладно, допустим с Пушкиным и бакенбардами разобрались, но откуда всё остальное?

О субботе, и о том, как её следует соблюдать, я до 27 лет вообще ничего не знал. Мои знания по данному поводу ограничивалась тем, что мы – евреи, и что евреи вообще-то свинину не едят, но мои папа и мама её очень даже любят. Проблема заключалась в том, что по каким-то, разумеется, не религиозным, а чисто физиологическим причинам я её с детства есть не мог и даже запаха не переносил. Как-то отец дал мне кусочек сала, и меня после этого долго рвало. Отсюда – и та рвота Дудки во сне.

Но пейсы, пейсы…

И тут я вспомнил!

В последний день моих последних летних каникул мать дала мне рубль и велела пойти подстричься перед школой.

Парикмахер оказался молодым парнем, признававшим только модельные стрижки.

– Я сделаю из тебя вылитого Элвиса Пресли! – пообещал он.

Я посмотрел в зеркало после того, как он смахнул с моего лица последние волоски, и то, что я увидел, мне понравилось. Я смотрелся… Ну, если не как Пресли, то как юный талантливый поэт-романтик из 19-го века.

Мама, увы, этого мнения не разделила.

– Это ещё что за пейсы?! – воскликнула она, как только я вошёл в дом. – А ну-ка иди обратно и постригись, как следует! Ты что, хочешь быть похожим на Пиню?!

Пиня был грузчиком из мебельного магазина, располагавшегося на базарной площади города Прилуки, где жила моя бабушка. И когда я приезжал к ней на летние каникулы, Пиня время от времени попадался мне на глаза. Толстый, высокий, как шкаф, он целыми днями в любую жару сидел у ворот магазина в картузе и чёрном пальто нараспашку, под которым болталась белая фуфайка с кисточками, и всё время читал одну и ту же книгу. Это меня удивляло – я любую такую же книгу проглатывал часа за три, и потому Пиня в моём представлении был недоразвитым.

Раза три в неделю кто-то из прилучан покупал в магазине шкаф или диван, и тогда Пиня вставал, целовал книгу, откладывал её в сторону, одним движением взваливал покупку на спину и нес её куда надо – иногда через весь город. При этом из-под шкафа или чего-то там ещё была видна его голова со спутанной бородой и болтающимися сбоку странными, завитыми в колечки локонами.

Однажды мать и в самом деле сказала, что эти локоны называются пейсами, но слово это тут же утонуло в моей памяти, и второй раз я его вспомнил лишь во время той злосчастной художественной стрижки.

– А собственно говоря, – сказал я матери, вернувшись вечером остриженный наголо, – что ты имеешь против Пини?!

Самое интересное, что после того, как я вспомнил о Пине, я понял, откуда в моем сне взялся Додик.

Ну, конечно (как же я мог забыть?!), был в моей жизни друг по имени Додик. Только не Абрамович, а Хаймович! Появился он в седьмом классе, когда родители перевели меня в новую школу. Я там с самого начала не прижился, и все в классе относились ко мне враждебно. Им почему-то казалось, что я слишком вытыкаюсь. Особенно на уроках литературы и истории.

Окончательно всех пацанов добило то, что ко мне вдруг начала проявлять знаки внимания первая красавица класса Лера Барнёва. Никто не мог понять, что она нашла в таком маленьком круглом слизняке, как я. И только я знал правду – просто однажды после уроков я ей показал, как умею читать только что открытого мною Есенина.

Додик был единственным пацаном в классе, который не участвовал в моей травле. Не пытался со мной подружиться, но и не участвовал. А однажды на большой перемене он подошёл ко мне и сказал, что сегодня мне лучше уйти с последнего, шестого урока.

– Это ещё почему? – спросил я.

– Тебя будут бить. Всем классом. Фарик всё организовал. Уходи сейчас! – сказал Додик.

Фарик, он же Фархад, был самым большим амбалом в классе. Выше меня даже не на голову, а как минимум на полторы. Сильнее раза в два однозначно.

Сам не знаю почему, но я остался и спокойно смотрел, как они закрыли стулом дверь в класс после шестого урока.

– Ну что, жирный, обосрался? – спросил Фарик. – Это тебе не за Леркой после уроков портфель носить…

– Не дождётесь! – ответил я фразой из любимого папиного анекдота. – Если будем драться один на один, я тебя уложу!

– Да ну! – сказал Фарик. – А ты попробуй, еврей!

Что было дальше, я в подробностях не помню. Помню, как мы кинулись друг на друга, как Фарик неожиданно оказался на полу, я – сверху и, схватив его за волосы, я стал бить головой об пол. Меня пытались оторвать, но я всё бил и бил этой здоровенной головищей об паркетный пол лучшей школы города.

Ещё помню, что домой шел с Додиком Хаймовичем, и он говорил, что, если будет надо, скажет то, что надо.

– Я своих не сдаю! – сказал Дудка, считавшийся в классе за двоечника и придурка.

На следующий день в школу пришел отец Фарика – заведующий из большого универмага, и меня вызвали к директору. Потом в школу вызвали маму.

– Я понимаю, у вас умный мальчик, но какой-то не адекватный, – сетовала директриса. – Я бы даже сказала, сумасшедший! Он едва не убил товарища, который просто хотел с ним подружиться. Как вы понимаете, в школе я его после этого оставить не могу. Вообще не знаю, откуда это взялось. Вы же, евреи, такой тихий народ…

– Я – не тихий! Я – буйный! – сказал за меня язык, хотя сам я понимал, что в такую драматическую минуту лучше было бы помолчать.

– Ну вот, видите. Он и сам это признаёт! – вздохнула директриса.

Впоследствии столь же яростно я дрался только один раз в жизни, в девятом классе, когда Олежка Анищенко обозвал меня жидом. Анищенко был акселератом, ростом под два метра, а во мне было тогда метр пятьдесят восемь. Меня снова оттаскивали всем классом, и снова никак не могли оттащить. Затем в школу вызвали «скорую», а потом приходил Олежкин отец-подполковник – сам Олежка ещё пару дней был в больнице…

Господи, до чего же я их боялся – и Олежки, и его отца!

А с Додиком Хаймовичем мы после того скандала в седьмом классе сталкивались лишь пару раз на улице, но всё равно я считал его другом, на которого в случае чего можно положиться.

Прекрасно, допустим с Додиком-Давидом тоже разобрались. Но откуда взялось всё остальное?!

***

Сборы подходили к концу. Армейская форма за это время выцвела, и брюки внизу висели клочьями. Деньги кончились, покупать «билет в самоволку» стало не на что, но и сидеть в лагере было невыносимо. Поэтому мы с Дудкой, в очередной раз поспорив о темных местах «Степного волка» и «Игры в бисер», бегали в посёлок на свой страх и риск, уже слабо задумываясь о последствиях.

Как-то на обратной дороге мы с Дудкой подобрали белого ослика. Альбиноса. Сесть на него мы не решились, но взяли под уздцы и зачем-то потащили в лагерь, в котором уже знали все ходы и выходы.

Главное было, вернувшись, сделать вид, что мы никуда не ходили – разве что отлучились в кусты по нужде, и это мы уже тоже отлично умели.

Мы приготовились к встрече с капитаном Жалкускуновым, но он нам не встретился. Нам вообще никто не встретился. Лагерь был пуст. Ни в одной из десятков палаток не было ни души. Ветер трепал их брезентовые пологи. Над палатками низко нависало вечернее небо цвета скороспелой черешни.

Тишина была оглушительной – в самом что ни на есть буквальном смысле этого слова.

– И куда все подевались? – растерянно поинтересовался Додик.

В это время в небе цвета черешни послышался резкий нарастающий свист. И тут я всё понял.

– Это – стрельбы! – прокричал я, чтобы заглушить свист. – Они ушли на стрельбы! А стрелять будут как раз по лагерю – больше некуда!

В это время свист стал нестерпимым, и вслед за ним в метрах пятистах от нас рухнула ракета, смяв в лепешку несколько палаток и вздыбив землю. И не успело всё стихнуть, как издали снова послышался тот же свист…

– Бежим! – крикнул я Дудке. – Они сейчас здесь всё расколошматят…

– Куда бежим-то?

– Да хоть к той горке, укроемся с другой стороны. Там посёлок, до него точно достреливать не будут…

И мы побежали.

– Стой! – мне снова приходилось кричать из-за нарастающего зловещего звука приближающейся ракеты. – Ослика забыли! Бери ослика – и бежим.

Мы едва ли не на руки подхватили несчастное перепуганное животное, и стали оттаскивать его в сторону горки. Грянул второй взрыв, теперь уже совсем близко от нас.

– Бежим же! – и так, вместе с осликом мы всё же добежали до горки, укрылись за её склоном, и теперь слушали новые взрывы уже оттуда.

– Как же они могли про нас забыть?! Они ведь должны были сделать перекличку? – спросил Дудка.

– А что им до нас?! Мы – другие! И мы всегда – одни! – ответил я.

– Мы никогда не одни. Мы всегда – с осликом! – возразил Додик…

– Да какая, на хер, разница?! – сказал я, и на этом месте проснулся.

***

…Никогда в жизни я не участвовал в ракетных стрельбах, и уж само собой, никогда не попадал под ракетный обстрел – разве что один раз, когда ракеты из Газы всё же долетели до израильского города, в котором я живу.

И никакого ослика в моей жизни тоже никогда не было. Как и палаточного городка – на давних армейских сборах я жил, как и все, в обычных казармах.

Так откуда же всё это взялось в том чёртовом сне?!

У меня нет ответа.

Но он обязательно должен быть.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *