«Вересковый рай»
«Остаётся только окно, большое окно меблирашек в
Блумсбери; скучное, хлопотное, мелодраматическое
предприятие – открывать окно и выбрасываться…»
Вирджиния Вулф «Миссис Дэллоуэй»
Утром мы нашли Сержа. Жалобно жужжащее инвалидное кресло не привезло его, как обычно, к завтраку. Не появился он и на йоге, и мы с Нильсом заволновались и пошли его искать. Долго стучали в узкую белую дверь на пятом этаже особого корпуса для психических. На ней был маленький глазок, замазанный серой блескучей краской. Никто не открывал. Потом появилась густобровая сиделка Исабель со своим ключом. Из освещённого солнцем коридора мы шагнули в тёмную, затхлую комнату, пропитанную стойким запахом персикового дезинфектанта, которым здесь щедро поливали все поверхности. У меня закружилась голова, и я бы не устояла на ногах, если бы Нильс не поддержал меня и не помог сесть на плетёный ивовый стул с чопорной прямой спинкой. Я подняла глаза и увидела, что над узкой и глубокой кроватью Сержа, напоминавшей не то колыбель, не то гроб, висели вытянутые спортивные брюки и толстовка, сохранившие форму тела хозяина. Казалось, что Серж стал невидимым и бесплотным, но всё равно незримо присутствует внутри своей пустой одежды, напоминавшей сброшенную насекомым оболочку. От неё веяло хитиновой смертью. На полу валялись красные кеды и бейсболка. Я сразу почувствовала неладное, подошла к открытому окну и посмотрела вниз, как много лет назад, когда из окна десятого этажа я вот так же увидела внизу маленькую фигурку, вскинувшую руки к небу и затем медленно осевшую на землю.
Серж, как видно, дождался ночи, забрался на полуразрушенную башенку над самым последним техническим этажом и спрыгнул вниз, но, не долетев до моря, приземлился прямо на ощетинившиеся скалы, сквозь которые пробивались какие-то колючие растения. Это был северный, одичавший склон за границами территории центра. Там было, в общем-то, совсем не высоко, и он бы мог и не разбиться насмерть. Но нашему приятелю повезло, и острый камень угодил ему прямо в висок, так что всё было сразу кончено. В ржавой проволоке, протянутой по периметру, оказалось довольно много отверстий, и мы легко выбрались наружу, но всё равно нам с Нильсом стоило большого труда добраться до его тела через вересковые заросли. Видимо, Серж был не первым, кто выбрал этот путь. Рядом валялись армейская фуражка неизвестной эпохи и стоптанные синие детские эспадрильи. Чуть поодаль я нашла куклу. Один глаз у неё был зажмурен, и в прошлом она, вероятно, перенесла жестокую трепанацию черепа.
В той книге без обложки, что я нашла на своём подоконнике и читаю вот уже много недель, описан всего один день из жизни женщины. Я не могу отделаться от мысли, что уже читала эту книгу. Я уже знаю, что женщина сама пойдет за цветами, потому что вечером у неё гости, я смутно помню, что она будет размышлять о своей жизни, встречать разных людей, вспоминать о прошлом, слушать звон башенных часов, отмеряющих жизнь и смерть. И есть там ещё что-то, о чём не написано прямо, ну, или почти не написано. И это что-то и заставило меня сначала проглотить книгу за одну ночь, а потом возвращаться к ней снова и снова. Хотя я так и не вспомнила её автора. Героиня радуется тому, что выжила. Бледная и искорёженная болезнью, лишившаяся доверия к своему надорванному сердцу, она ощущает жизнь по-другому, потому что стояла слишком близко к смерти. Нет, это не просто животная радость выживания. Она навсегда отмечена знанием о небытии и при этом прекрасно сознаёт, что мир несовершенен и несправедлив. Но в ней всё же есть непосредственное и сиюминутное ликование при встрече с жизнью, природой, городом, людьми как они есть.
Кстати, вы знали, что Аполлинер выжил на войне, но умер от испанки? Возможно, это как раз то, чего мне не хватает. Я не могу вернуть себе радости жизни, я не могу нащупать то, ради чего стоило бы жить.
Случайно я услышала, как сестра говорила обо мне по телефону: «Для Лили всё закончилось, в общем, неплохо. Поражение лёгких у неё было всего пятьдесят процентов, и уже через неделю её выписали. Она даже вышла на работу. Ну, бледная немного, ну, одышка. Но главное, что жива». Лора ещё что-то говорила про диссоциативный синдром, но я её уже не слушала. Мне теперь трудно сосредоточиться на чём-то дольше нескольких секунд, да и говорит она вроде бы обо мне, но как бы и нет.
— Лили, иди завтракать!
Ноги послушно несут меня на кухню, но сама я за ними не поспеваю. Чёрт, я не знаю, как это объяснить словами. Я не поспеваю за собой.
— Лили! Ты зачем кладешь сливочное масло в кофе? Ты что, забыла: его надо мазать на хлеб. Сядь, пожалуйста. Я тебе сейчас сделаю бутерброд.
Сегодня я играю впервые после выписки из больницы. Роль небольшая, короткий монолог в минипьеске. Но меня гложет какое-то предчувствие. Так, сфокусируйся на отражении в зеркале. Это ты. Надо сосредоточиться и вспомнить, как наносить грим, и лучше всего это куда-то записать, чтобы можно было подсмотреть, что за чем следует. Какой мерзкий дребезжащий звук. Что это? Воздушная тревога? Пожар? Война? Звук прекращается, чтобы смениться хрипловатым голосом:
— Лили, твой выход через пять минут. Почему ты не в кулисах? Немедленно приготовься.
Потом какая-то девушка, чьё лицо мне было знакомым, но имени я решительно не могла вспомнить, вытолкнула меня на сцену, а двое в чёрном бесшумно помогли мне занять место в ящике в кромешной темноте и прикрепили к моей повёрнутой набок голове огромную куклу, чтобы казалось, что я вишу вниз головой и произношу свой монолог летучей мыши. Когда моё лицо осветил луч прожектора, я была уже совершенно спокойна, и голос зажурчал легко, практически без моего участия: «Я – не одно и не другое, существо, которое не может примкнуть ни к первым, ни ко вторым, у которого нет друзей, нет дома. Вот тогда я и начала сосать кровь. Раньше ела только насекомых, но потом подумала, если я буду сосать кровь, то всосу в себя квинтэссенцию кого-то и стану кем-то. Но этого не происходит. Вши, клещи, блохи, комары, — никто не хочет признавать меня своей. Поэтому я нашла пещеру и просто вишу головой вниз. Не знаю, почему. Может, это какой-то экзистенциальный протест». И тут я замерла и замолчала. Я покрылась холодным потом, и шея заныла от неудобной позы. Я откуда-то знала, что до конца монолога осталось совсем чуть-чуть. Но вернуться к нему не могла. Я не просто забыла слова. Это со всеми бывает. Я вообще не понимала, что я делаю на сцене и как там оказалась. И что самое ужасное, меня вдруг стало клонить в сон, да так сильно, что я с трудом сдерживала зевоту. Быстро дали занавес, уволокли меня прямо в ящике, вместе с волочившейся куклой за сцену, и не докуривший сигарету бабуин из следующей пьески был вынужден начать своё выступление раньше обычного.
В театре меня пожалели и дали отдохнуть ещё две недели, а потом ещё две, но следующая попытка оказалась столь же неудачной. Я не просто забыла слова, а потеряла ориентацию, оступилась и упала куда-то в первые ряды партера на ничего не подозревавших зрителей. После этого я совсем потеряла уверенность в себе, и мне стало казаться, что я вовсе не знаю, кто я, что если я выйду из дома одна, то непременно потеряюсь и не найду дорогу назад. Однажды я забрела в парк и присела на скамейку, задумалась минут на десять, а очнулась, когда уже была глубокая ночь. Хорошо, что у меня был телефон, и я позвонила Лоре, чтобы она меня забрала, хотя долго не могла ей объяснить, где нахожусь. Даже поход в супермаркет через дорогу становился испытанием, потому что в какие-то моменты мне вдруг начинало казаться, что время течёт вспять, и я знаю, ощущаю, что случится в будущем, но не знаю прошлого, даже совсем близкого. Я слышала хруст костей, визг тормозов и ощущала пульсацию крови из раны, которой не было. В результате я застывала у перекрестка, не в силах продолжить свой путь.
Лора похлопотала, и мне дали путёвку в недавно открывшийся реабилитационный центр «Вересковый рай». Так я и оказалась на этом крошечном полуострове в Каталонии. Центр был наскоро подремонтирован после нескольких десятилетий запустения. Но от его некогда привлекательных зданий веяло унижением и страданием. Мне досталась угловая комната с обветшалым балконом, с которого открывался умопомрачительный вид на бухту и пляж. Правда, подходить близко к перилам было нельзя, потому что их-то укрепить забыли или не успели. И едва опершись на слоистую, осыпавшуюся балюстраду, можно было легко оказаться внизу, на скалах. Я научилась выглядывать с балкона, не касаясь перил. И у меня даже появилась сине-зелёная приятельница ящерка, которая по ночам пряталась в глубоких трещинах балконных балясин, а днём грелась на перилах, подрагивая хвостом. Когда-то в этих комнатах, вероятно, стояли в ряд железные ярусные кровати, но теперь постояльцев поселили с большим комфортом, и только ржавые крюки в стенах да забытое деревянное распятие под потолком напоминали о прошлой жизни.
В «Вересковом раю» заведен чёткий распорядок дня. Завтрак, затем щадящая йога с дыхательными упражнениями, прогулки в парке, где и впрямь много вересковых зарослей, столь благотворных для болезней лёгких, солнечные ванны на тихом пляже, почти всегда защищённом от морского ветра, специальный массаж, физиотерапия, невообразимо долгий тихий час, обед на веранде. Здесь-то ко мне и подсел бледный человек в зеленой толстовке с надписью «We were very tired, we were very merry». Строка моего любимого стихотворения сразу же растопила между нами лёд. Хотя я долго не могла вспомнить имя автора и звучное название произведения. Вместо имени и названия я вдруг услышала глухой, хрипловатый голос, всякий раз безошибочно продолжавший начатые мною строки, пока мы не сошлись в рефрене: «Мы были усталы. Веселы мы были». В гулких стенах опустевшей библиотеки мы обменивались строчками, как теннисными мячиками, пока охранники не выключили свет и не вытолкали двух последних посетительниц с сумасшедшими глазами в пропахший прелой листвой сентябрьский вечер. Темнело ещё поздно, около восьми, и река с её бензиновыми пятнами и выгнувшими спину мостиками была всё равно прекрасна. Вместо парома мы катались на голубом облупленном прогулочном пароходике, возможно, последнем в том сезоне. И мне казалось, что я была абсолютно свободна, и было возможно всё, что угодно, какая-то другая жизнь, которая не случилась, потому что пару лет спустя мою спутницу застрелил снайпер с крыши соседнего дома.
Бог знает, сколько времени я молчу и смотрю на буквы на толстовке соседа по столику. Впрочем, его это, кажется, не беспокоит. Я заметила, что отношения здесь вообще донельзя простые. Люди сходятся быстро, как в купе поезда дальнего следования или прежде — на водах. И ещё, этот любитель стихов Миллей – вот, наконец-то, я вспомнила имя автора, и впрямь выглядел усталым, но никак не весёлым. И немного сонным. Казалось, что мы все здесь забыли, как улыбаться, у нас словно атрофировались мышцы, отвечавшие за улыбку, и мы превратились в ходячие карикатуры смерти.
— Вы не против? Я знаю, что свободных мест много, но здесь, в углу, меньше тянет сигаретным дымом, и мне нужен ваш совет.
— Дымом? Это вряд ли, здесь запрещено курить. Вам показалось. Но, конечно, садитесь.
Незнакомец робко уселся на самое дальнее от меня место за столиком и тревожно повёл носом, как охотничья собака. Потом едва заметно кивнул головой, будто отвечал сам себе на какой-то вопрос, и пересел на стул поближе.
— Вы не могли бы мне сказать, чем пахнет салат?
— Как это чем?
— Ну, опишите, чем он пахнет и какой он на вкус?
— Ну, я не знаю. Обычный средиземноморский салат.
Я стала догадываться, почему он спрашивает.
— Салат пахнет напитанными солнцем розовыми помидорами и сладким красным луком, хорошим прованским маслом и слабосолёными оливками этого года, и, конечно же, травами, а в соусе я ощущаю морскую соль и свежий молодой чеснок, растолчённый в ступке с грецкими орехами и чёрным перцем. Так что я бы сказала, что салат — это сладко-горько-пряное удовольствие.
— А запаха гнили нет? Совсем? Ну, принюхайтесь, пожалуйста!
— Нет, совсем нет.
— Я так и думал. А что вы можете сказать о мясе?
— Бифштекс вполне приличный. Слегка жестковат, но пахнет вполне достойно.
— А мертвечиной он не отдаёт? Знаете, такой сладкий запашок, замаскированный хлоркой?
— Бог с вами! Вы что, веган?
— Нет, я был всегда мясоедом. Я, знаете ли, работал шеф-поваром, пока не заболел. Меня зовут Нильс.
— А я Лили.
— Лили, а вино, скажите скорее, оно не пахнет аммиаком? Утром я попробовал брют за завтраком, и он был омерзителен, просто какая-то жидкость для снятия лака.
— У вас пропало обоняние?
— Нет, не пропало, а наоборот, обострилось и исказилось! С работы пришлось уйти. И с женой мы разъехались. Мне чудится, что от неё пахнет протухшим луком. И если мы спим рядом, меня прямо мутит.
— Так вы поэтому ко мне принюхивались?
— Ну да. Я боялся. Но от вас пахнет перезревшим абрикосом. А это не так уж и страшно.
— Вы меня успокоили!
— Простите, но если вы всё прекрасно чуете и ощущаете настоящие вкусы, то что же привело вас сюда?
— Я всё забываю. Я могу потеряться и забыть дорогу домой. Время для меня течёт медленнее и не всегда в ту сторону, в которую надо. И главное, я забываю слова на сцене и не могу даже вспомнить, в какой я пьесе! Я, видите ли, актриса.
— Как печально. Я даже не знаю, что хуже. И заметьте, ни вы, ни я не сможем вернуться к своей работе, если не вылечимся. Но мы ведь непременно вылечимся, не правда ли?
На последней фразе голос его дрогнул, и вместо того, чтобы закончить её с повышением тона, как подобает вопросительному предложению, он вяло остался на той же монотонной ноте, как будто не способный ни задать вопрос, ни отважиться на утверждение. Мне стало тоскливо.
После обеда вместе с новым знакомым мы отправились гулять в дальнюю, заросшую вереском часть полуострова. Там были какие-то странные постройки, которые явно не успели восстановить и облагородить к открытию постковидного профилактория. Одно здание было когда-то выкрашено в розовый цвет и украшено настенной росписью. И хотя краска давно облупилась, всё ещё можно было разобрать изображения детских лиц и большого костра. Внутри мы обнаружили заброшенную столовую и кухню, уставленную огромными, пыльными и кое-где тронутыми плесенью чанами и котлами. Над проржавевшей плитой была панель управления, и рука моя сама потянулась к тумблеру. Раздался скрежет. Потом зажёгся холодный мигающий свет.
— Лили, это вы? – крикнул мне Нильс из соседней комнаты.
— Да-да, я тут нажала что-то. Простите!
Тут свет окончательно погас, раздалось неприятное жужжание, а из столовой послышался гомон множества голосов. Мы подошли поближе к раздаточному окну и заглянули в тёмный пустой зал, из которого, тем не менее, отчётливо доносились детские крики, смех и возгласы.
— Что это? Вы слышите?
— Да, слышу, да ещё запах.
— Запах?
— Ну да, здесь мерзко пахнет горелой манной кашей с какой-то сладковатой примесью. Вы не чувствуете?
— Нет, я только слышу запах пыли и тлена. Но что это за звуки? Может, магнитофонная запись?
— Да нет же, здесь варили манную кашу.
— Я не буду есть кашу, в ней черви, — произнёс вдруг отчётливо детский голосок прямо у раздаточного окна.
— Ты будешь, тварь, не то я выбрею тебе пять стрел и ярмо на твоей безмозглой макушке, — прошипел кто-то взрослый. Потом послышался глухой удар и звон разбитой тарелки.
— Марш в процедурную на прививки. Живо!
Мы застыли в ужасе, прислушиваясь к всхлипам, удалявшимся куда-то вглубь здания. Потом звуки стихли, но в тёмной столовой на полу обнаружилась странная лужица непонятной жижи с несколькими алыми каплями в центре и кривые медицинские ножницы, похожие на щипцы. Не сговариваясь, мы с Нильсом помчались прочь из розового здания, и когда выбрались в сад, оказалось, что уже пора идти на ужин.
К нам за столик подсадили ещё одного выздоравливающего. Его звали Серж. Сержа привезли на инвалидном кресле и сгрузили за наш столик. Он был явно заколот какими-то препаратами, потому что плохо реагировал на происходящее, и глаза у него почти не фокусировались. Я тихонько спросила медсестру, что с ним такое. И она так же шепотом ответила мне, что он слышит голоса, впадает в психотическое состояние и становится опасным для окружающих и самого себя. И поэтому ему делают инъекции аминазина. Потому что раньше у них уже было два таких пациента, и когда уже казалось, что им стало лучше, оба покончили с собой. Один выпал из окна, возможно, и по неосторожности, а второй перерезал себе вены.
Впрочем, когда она ушла, взгляд Сержа сразу стал более осмысленным, и он сообщил нам, что до болезни был известным блогером, писал на разные темы. и его идеей фикс были жестокие медицинские эксперименты и насильственные формы лечения прошлого века, которые нередко выдавались за новаторские методы и унесли жизни множества людей. Он и теперь готовил статью о нашем профилактории, и по ночам потихоньку пробирался в местную библиотеку в поисках материалов о детях – носителях палочки Коха и тех, кто был уже в начальной стадии туберкулеза. Их посылали сюда для длительного профилактического лечения и предотвращения прогрессирования болезни. Но это была только официальная история. Тогда как на самом деле… Серж выдержал драматическую паузу и тут же закашлялся, и стал лихорадочно искать ингалятор. Между его спазмами мы только и успели услышать: «Репрессированы.., режим Франко.., сироты и беднота». В это время принесли крем-брюле, и мы так и не узнали, что на самом деле творилось в этих стенах раньше.
Серж работал медленно, его мучили одышка и тахикардия, иногда у него немели руки, и было трудно печатать. И главное, накатывали странные приступы тоски, сменявшейся ажитацией. Он метался по коридорам, вспрыгивал на столы и подоконники, и уже дважды пытался вскрыть себе вены. Тогда его и закалывали аминазином, что, конечно же, надолго выбивало из колеи нашего товарища по несчастью. Впрочем, что значит долго или быстро, мне сказать сложно. Я даже не знаю, сколько времени мы провели в нашем центре. Часов-то здесь нет, дни похожи один на другой, делать зарубки мне пришло в голову слишком поздно, а провалы в памяти не позволяют осознать ход времени или то, что мы за него принимаем.
Каждый день после тихого часа у нас свободное время. И мы вовсю занимаемся реабилитацией — парами или небольшими группами, хотя есть и одиночки, но они, как правило, ломаются первыми, уходят в себя, перестают разговаривать. В нашей троице, безусловно, верховодит Нильс, а мы с Сержем следуем его предписаниям. Со мной Нильс занимается мнемоническими упражнениями. Мы учим наизусть стихи и потом читаем их друг другу в форме диалогов. Мы играем в города и разгадываем шарады. Сегодня он просил меня заканчивать известные пословицы и поговорки, а я в это время пыталась вспомнить, о чём мы говорили вчера вечером, выбравшись тайком после отбоя на нашу секретную скамейку у моря. Я знала, что это было что-то важное и тревожное, но что именно, вспомнить не могла. Вместо этого у меня в мозгу крутилась Бог знает где услышанная фраза, произнесенная хорошо поставленным дикторским голосом со всеми цезурами и правильной интонацией: «Juniperus Sabina – это род можжевельника, красивое растение с ядовитыми ягодами-шишками, которые издревле используются в народной медицине, поскольку можжевельник очищает воздух, испаряя в огромных количествах фитонциды, от которых погибают болезнетворные организмы».
— Лучше синица в руке…
— Чем две в кустах.
— Ну да, почти, смысл тот же. Убить двух зайцев…
— Одним камнем.
— Выстрелом! Ты путаешь разные языки. Не ходи со своим уставом…
— В Рим.
— Ну вот, ты опять! Давай ещё попробуем. Если что-то пообещал…
— Полезай в кузов!
— Ну, Лили, перестань! Последний раз попробуем. Те, кто живут в стеклянных домах…
— Не должны разглядывать чужие соринки! Или там были брёвна? Не помню. Давай лучше потренируем твой нос.
И я доставала тёмные стеклянные флакончики с эфирными маслами, и терпеливо подставляла Нильсу под нос то один, то другой.
— Ты помнишь, как чудесно пахнет бергамот? Он немного терпкий и одновременно свежий, цветочный и чуть-чуть лимонно-апельсиновый, но не совсем, и есть в нём какая-то своя особая нота, которую сразу узнаёшь и в чае, и в духах. Теперь понюхай масло и вспомни, как оно должно пахнуть.
— Прости, но пахнет какой-то гнилью, как будто сгнила луковица в подсобке.
— Давай ещё попробуем. Вот можжевельник. К этому запаху ты уже должен бы привыкнуть, мы же живём в можжевеловом санатории. Я купила это масло на местной ярмарке, и оно сделано из того самого вереска, которым зарос весь наш полуостров. Ты только вдохни – какой живительный, целительный запах. Он вовсе не тонкий, наоборот, это хвойный, едкий и смолистый запах. Говорят, он хорошо убивает микробы.
— По мне, так пахнет скипидаром. У моего брата, художника, всегда стоял такой запах, он растворял скипидаром краски.
— Отлично! Это уже прогресс. Можжевеловое масло и должно пахнуть скипидаром! Так мы скоро перейдем к еде и начнём настраивать твое восприятие запаха кофе.
На подоконнике моей комнаты обнаружилась книга. Как она сюда попала – ума не приложу. Может, кто-то принёс, а может, я сама взяла её в библиотеке и забыла. Вообще, я заметила, что мои провалы в памяти стали разрастаться метастазами с тех пор, как я сюда приехала. Раньше это были узкие прогалины между покрытыми льдом кочками моей прежней реальности, и я умудрялась как-то перепрыгивать с кочки на кочку, не попадая впросак. Но теперь прогалины превратились в ручьи и реки. И их уже не перепрыгнуть и не перейти вброд. Вчера утром, увидев своё враз поседевшее отражение в зеркале, я почему-то испугалась и вскрикнула. Умом я понимала, что это я. Но при этом не узнавала своих черт, и мне стало страшно, и показалось, что моё «я» вселилось в чужое тело, которое помнит иномирную потусторонность. Говорят, так бывает с людьми, пережившими клиническую смерть. Они как бы навечно застывают в промежутке между жизнью и смертью.
А книга с оторванной обложкой, так что автора не определить. Но на последней странице сохранился картонный библиотечный кармашек с жёлтым талончиком, из которого явствует, что со времени издания в 1925 году, книгу брали почитать лишь дважды – в 1939 и 1956. Что бы это значило? А сейчас вообще какой год? Я стала лихорадочно искать какую-нибудь газету с сегодняшней датой или телевизор с новостями. Но вскоре поняла, что здесь нет не только часов, но и телевидения, и радио. Это один из невидимых, но жёстких принципов нашего центра. Интернет есть, но он какой-то странный. Мне кажется, кто-то следит за тем, чтобы до нас доходили только определённые новости. На днях Серж шепнул нам за полдником, что нашёл способ обойти препоны и попасть в настоящий большой интернет.
— И что же ты там нашёл? – спросил Нильс, тщательно изображая интерес. Но я-то знаю, что ему уже давно ничего не интересно. Много недель Нильс ест только рис и овсянку, пьет простую воду, и всё время ожесточённо трёт себя мочалкой под душем, так что кожа у него истончилась и покрылась сосудистой сеткой. Ему всё кажется, что от него пахнет гнилой рыбой, и он не может больше ни на чём сосредоточиться. И всё же он делает над собой усилие и изображает внимание и участие. Чтобы не было так страшно.
— Я слышал трансляцию выступления президента ВОЗ. И, скажу я вам, это была неутешительная речь. Мы больше не интересны медицине, как, впрочем, и нашим государствам, международным организациям и родственникам. По всему миру сейчас работают комиссии. Они определяют, кто полностью восстановился и заслуживает быть допущенным к дальнейшей жизни. А такие, как мы с вами, — причём, судя по всему, нас очень много, — так вот, такие как мы… Словом, слишком дорого обходятся. Тем более что это новая болезнь, и никто не знает, возможна ли после неё вообще полная реабилитация. В общем, всё посчитали и решили нами специально не заниматься. Это невыгодно. Родственники написали отказы. Нас заочно лишили гражданства, и у всех нас есть теперь только электронные документы постковидных синдромников. Отныне это наша единственная идентичность. По всему миру спешно открыли такие вот центры, переделанные из бывших заброшенных пионерлагерей, туберкулёзных больниц и санаториев, лепрозориев и психушек. Самые известные – больница «Уэверли Хиллс» в Луисвилле и остров Возрождения в высохшем Аральском море, чумной госпиталь, а затем психбольница на острове Повелья близ Венеции, санатории «Дю Базиль» в Бельгии и «Стейт Парк» в Южной Каролине. В общем, друзья мои, если не от последствий ковида, — мы с вами рискуем умереть от туберкулеза, тифа или чумы, которые несколько десятилетий дремали в ожидании своего звёздного часа. Шучу!
— И что, нас не будут реабилитировать? – послышался сухой и монотонный голос Нильса, всё больше напоминавший дикцией и интонациями голос глухого человека.
— Да что вы, с нами поступят так же, как когда-то с подозрительными иммигрантами на острове Суинберн в Нью-Йорке или с тифозными больными на Крысином Острове всё там же. Нас будут здесь держать, не выпуская в большой мир, пока мы не умрём. Нас как бы случайно забудут. Вот увидите, сначала будут хуже кормить, потом ограничат доступ к воде. Кстати, вы знаете, что на этом полуострове всегда были проблемы с пресной водой? Вот так, потихоньку, глядишь — и крематорий не за горами. Нам ещё повезло, что мы на юге, и здесь относительно тепло даже зимой. А как быть тем, кого оставят доживать в бывшей инфекционной больнице «Риверсайд», где когда-то содержалась тифозная Мэри? Уже теперь там холодно, а отопления нет.
— Ну что вы несёте?! – возмущается Нильс. — Наши родные заплатили за реабилитацию, и никто с нами ничего не сделает. Мы живём в правовом обществе.
— Разумеется, но это было ещё до решения оставить нас, так сказать, за бортом. Уехать мы отсюда не можем, деньги скоро кончатся. Родным скажут, что заботу о нас возьмёт на себя ВОЗ или ещё какой-то фальшивый международный институт, но на самом деле…
Серж говорил что-то ещё, но мне трудно теперь удерживать внимание дольше, чем в течение нескольких секунд, слова расплываются и висят каким-то облаком над головой, не проникая в сознание. И всё же, я думаю о том, что сказал Серж, вот уже несколько дней, а может, и недель. Пока мне трудно осознать, что вся моя оставшаяся жизнь пройдет в этом «превенторио», я найду последнее успокоение в местном крематории, и моим прахом удобрят каталонскую каменистую почву. Неожиданная развязка сюжета и не слишком весёлая. Она явно не подходит для пьесы или фильма. Я бы не хотела играть в них главную роль.
Какие странные отметки на этой старой скамье. Кто-то вырезал их перочинным ножом Бог знает когда. Мне кажется, они отмечают оставшиеся сроки заключения в вересковом раю. Среди одинаковых зарубок — пара-тройка жирных единичек, с нацарапанными сверху разъяснениями: музей, развалины амфитеатра, зоопарк, и в конце срока — маленький флажок. А рядом с флажком — череп и скрещенные кости. Рука моя машинально гладит круглый белый камень, найденный на морском берегу. Всё тело трясёт мелкой дрожью. Холодно! Кутаюсь в сырой плед. Становится ещё хуже.
— Лили, вот ты где! Я ищу тебя по всему санаторию. Погода испортилась, вот уже шесть часов бушует шторм, почему ты здесь сидишь на ветру? Простудишься. Пойдём!
Слова Нильса с трудом доходят до меня, я слышу их нечётко, будто уши у меня заткнуты ватой или я нахожусь под водой. Но он уводит меня прочь с этой скамейки, где я точно помню, у нас был запланирован какой-то важный разговор. Только какой?
Мы снова заняты нашими тренингами. Это единственное, что склеивает воедино мою теперешнюю реальность, не даёт моему миру рассыпаться в пыль.
— Нильс, скажи мне, какой запах и вкус ты бы больше всего хотел почувствовать снова?
— Не знаю, право; наверное, запах и вкус сочного яблока, откушенного на морозе. Это не передать словами. А может быть, душистый запах донника в свежескошенном сене.
— А я хочу просто оказаться в прошлом. Там мне было бы лучше. В детстве, например, когда ты безумно счастлив и непоправимо несчастлив одновременно, и мир как-то чище красками, хотя и страшнее. Вот я совершенно не помню, как я сюда попала, я не помню, как лежала в больнице, какие роли играла в театре до болезни. Но когда я закрываю глаза, — вижу огромный заснеженный парк, старые деревья, голубые ели, чашу озера у подножья невысокого, поросшего чинарами холма. Я несусь с крутой горки на коньках, мне семь лет, не больше, и я абсолютно счастлива и свободна. Мне даже кажется, что в следующую минуту я взлечу. А внизу меня ждёт отец. Он нервничает, что я могу упасть, но виду не подаёт. И всё заканчивается благополучно, и на какое-то мгновение мне кажется, что так будет всегда.
В моём теперешнем полусонном и клочковатом существовании я и не заметила, что нас перевели в другой корпус. Когда — не спрашивайте, я всё равно не вспомню. Теперь у меня комната поменьше, нет балкона, и кровать такая же узкая и глубокая, как у Сержа. Интернета и библиотеки здесь вовсе нет в целях создания ещё более спокойной атмосферы для пациентов. Упражнения и тренинги сведены до минимума, остались только прогулки и солнечные ванны, да иногда уколы на ночь. Мы по-прежнему встречаемся с Нильсом в столовой, где уже трудно отличить завтрак от ужина, потому что в основном нас кормят манной кашей на воде, правда, пока без червей, и поят отваром шиповника и валерьяны. Мы почти не разговариваем. Впрочем, можно и вовсе не выходить из комнаты. Сегодня я так и сделала. Весь пасмурный день я провела за чтением. И завтрак мне принесли сюда же. Он едва заметно, но ещё ухудшился. Сегодня это была комковатая каша с отвратительным запахом и желудёвый напиток с овсяным молоком. А может, это был и обед или даже ужин. Я почти не встаю с постели и часто проваливаюсь в дрёму, и потом долго не могу понять, что теперь, утро или вечер. А в промежутках я всё читаю книжку с оторванной обложкой. Возможно, я уже об этом говорила. Я решительно ничего не помню.
Посреди ночи меня разбудил негромкий стук в высокое и узкое окно моей комнаты на четвертом этаже. Было холодно и не хотелось вылезать из тёплой постели. Но стук не прекращался. Прямо в пижаме я подошла к окну и стала вглядываться в темноту. Никого. Стук повторился. С трудом, но рассохшаяся деревянная рама мне всё же поддалась. В комнату немедленно просочилось холодное и сырое дыхание ноября, а вместе с ним и тихий детский голос: «Вставай, тебе пора отсюда. Не то они тебя погубят. Я покажу тебе, как уйти. Но только сначала дай мне воды. Я всё время хочу пить. А в источнике минеральная вода слишком солёная, она не утоляет жажды». Голос был бестелесный и монотонный, и каждая фраза завершалась каким-то странным всхлипом.
Я подошла к раковине и набрала воды в большую фарфоровую кружку, которую привезла с собой из дома. Помедлив, поставила её на подоконник, а сама стала почему-то одеваться. Вот так: джинсы, кроссовки, свитер, теплая куртка. В карман сунула книжку с оторванной обложкой. А больше у меня ничего и не было. «Спасибо», — прозвенело с подоконника. Я обернулась и увидела пустую кружку.
— Ещё воды?
— Нет, нельзя медлить. Пойдём!
— Но как? Если я выйду в коридор, меня могут увидеть.
— Не иди в сторону столовой, а сверни в тупичок слева, почти сразу за твоей комнатой. Там закрытая дверь, но её можно легко открыть гвоздём. Гвоздь лежит там же, на притолоке. За дверью лестница. Она ведёт в подвал. Пойдём же быстрее!
Дальше я помню только, как долго шла, спотыкаясь в кромешной тьме и затхлости подвала, а потом вдруг откуда-то потянуло холодным свежим воздухом, и я увидела звёздное небо.
— Прощай! – послышалось из вышней дали. И стало совсем тихо. Даже морского прибоя было не слышно.
Ноги сами несли меня по просёлочной дороге. Вдали маячили огни неизвестного поселения. А я всё шла и шла, машинально повторяя в такт своим шагам: “We were very tired. We were very merry”, и этот простой и немного навязчивый рефрен довёл меня вскоре до окраины города. Стали слышны звуки и запахи обычной человечьей жизни, музыка, гудки автомобилей, аромат барбекю и смех людей. Вот я прошла мимо захудалого бара, откуда доносились громкие голоса и хохот подвыпивших клиентов. Вот обогнала парочку приклеившихся друг к другу подростков, пока навстречу мне шёл белоголовый старичок с бело-рыжим папильоном на поводке. Всё как прежде. Мы ничему не научились. Мы всё забудем или уже забыли. Иначе просто невозможно жить дальше.