За край объектива
***
что хочет человек и что он ждёт,
когда внутри него уже не жжёт,
а звякает негромко, равномерно,
как пряжка на моем ремне, наверно,
– что видит он, когда он видит дом
над лесом и рекой, окно, и в нём
себя, рукой дрожащей чашку чая
сжимавшего, затем что жизнь такая,
что вот она – а завтра её нет,
потом он выключает в доме свет,
и дерево придвинулось вплотную –
затем что жизнь отверстие в иную,
где тот же снег висит на волоске
тобой ещё не тронутой тоске
***
как подлинно, как зримо всё живое
ранение природы ножевое
как этот алфавит похож на лес
и как болит во мне его надрез
— вот птица недалёкого полёта
как будто перетаскивает что-то
с той стороны на эту и обратно,
а время желторото и всеядно
гнездо себе где хочет, там и вьёт,
а птица в клюве жизнь свою несёт
***
А. Б.
вот и зима, и земля из-под ног
столбики света роняет на воздух
чёрный по небу скользит поводок
тянет состав электричка на отдых
— нет ничего и не надо жалеть,
кроме трамваев твоих перезвона,
царских орлов почерневшая медь
лишняя тяжесть на лодке харона —
снегом засыпан вокзальный казан,
мир замирает на ножке штатива
только один дребезжащий стакан
едет и едет за край объектива
***
…под землёй
на перегоне в метро, в час пик
невысокий седой человек
в старомодном плаще
— мой отец
стоял в другом конце вагона
и чей-то локоть
мешал разглядеть его
как следует
я помнил его таким
с детства — тёмный
взгляд из-под бровей,
синева на щеках,
очки на цепочке, газетка,
— берет, который
я донашивал в школе
и этот взгляд — в себя
когда внутри
следишь за поплавком
(наверное, так
устроена мысль)
я, помню, дёрнулся:
— отец! — хотел окликнуть
или как в детстве «папа» —
но двери открылись
толпа схлынула
поплавок исчез
…снег снег снег
мокрый снег слетал медленно
и тут же таял, не оставляя
следа — словно
сквозь асфальт
про-ва-ли-вал-ся
— мои мысли
были похожи на этот снег
тоже ниоткуда слетали
и тоже без следа
падали
снег падал —
я поднимался
и машины поднимались
и дома над подвалами
и деревья, которые
больше не держались
за корни
— поднимались тоже
(наверное, так
устроена память)
за тридцать лет до этого
мой отец умер
псков
блаженный фёдор и юродивый андрей
на свалке ржавых пару батарей
нашли и вниз к реке тащили,
впрягшись в коляску детскую в четыре
копыта, в кеды рваные обутых,
по красных партизан к фоме в запрудах
– теперь, сказал блаженный, заживём
в тепле, накроем стол, за стол сзовем
тимошку одноглазого и лавра
и мавру-бабу, хоть она и лярва –
пусть лишнего возьмёт на грудь фома
нам не страшна голубушка-зима
(это говорил юродивому блаженный)
– а тот молчал, он был глухой по ходу
потом они спустили груз на воду
и вниз на батареях отошли
воды речной не трогая почти
андрей смотрел вперед,
другой был сзади –
коляску без колес они не взяли
***
Одним из первых редакторов Гомера
был Зенодот Эфесский —
учёный библиотекарь из Александрии.
Это он перекроил «Илиаду»
слепого, как корешок книги, рапсода.
От сотен прочих поэтов Эллады и вовсе
ничего не осталось.
Слишком хрупок папирус.
Слишком дорог пергамент.
Слишком мало места в библиотеке.
Филологи мира и ныне
пеплом нечистым главу осыпают.
Но поэзия?
Не больше, чем дерево о собственных листьях.
Или об облаках небо.
Или мойщики старых пергаментов
в подвалах Александрийской библиотеки,
каждый день смывающих в Лету
тысячи тысячи тысячи строк
неизвестных поэтов.
***
Любезный мой сверчок!
Непостоянству мира
да будет твой шесток
и сладкозвучна лира
моя — преградой. Пусть
наставлен сумрак ночи,
тем ярче млечный путь,
а зимний путь короче.
Что ветхий мотылёк
и бабочка беспечна?
Полёт их невысок
и повесть скоротечна.
А с песенкой твоей,
как мореходу с кручи
волны, маяк видней
— и молнии певучи.
Пусть вавилонов жрец
читает зодиаки —
мне в завитках колец
видны иные знаки.
Неслышная, одна
к другой душе слетает.
Что ищет в ней она?
И лира замолкает.