22(54) Ирина Евса

Из братской бездны

80-е

И нервный, тонкокожий Авербах,
и песня про лихого уркагана,
и мальчики, в задраенных гробах
плывущие из душного Афгана,
и дружб неразведенные мосты,
и происки писательских шарашек,
и первый самиздат, которым ты
не столько счастлив был, сколь ошарашен;
и неуменье мыслить на заказ,
и строчек разудалая незрячесть,
и шпик, что целый год беспечных нас
отслеживал, за спинами не прячась;
дробленье судеб и мельчанье зла,
зато деталь очистилась от плевел:
вот гусеница грузно проползла,
вот под углом пчела ввинтилась в клевер;
и мы, как рыбы тусклые текли
в полуистлевшем золоте распада,
и наспех нерестились на мели,
не помня с кем, не ведая, как надо,
в недвижный воздух тычась, как в стекло,
не чуя дна, не веря тем, кто сзади;
и, Боже правый, сорок лет прошло,
а трещина все та же на фасаде,
и городская блеклая сирень
колеблется, своей стесняясь тени,
и снова на растяжке, как Сорель
стендалевский, душа в нестойком теле,
и гласные в затверженных азах
бессильны без наличия согласных,
и мальчики кровавые в глазах
пожизненно коней купают
красных.

                    ***
Путь, обескровленный, как
«forever», из магазина «Дигма»
к дому, где каждый теперь –
фонема, Немо или энигма.
По Чернышевской, по
Маяковской – спринтерскими
рывками,
спевшись одежкой своей неброской
с прочими ходоками,
сбившись на роль рядовой
литоты, немолодой хористки, —
лишь бы тебя не заметил тот, кто
хор подвергает чистке.
Вправду ли были азарт, застолья,
читки, гулянья Невским,
если, у самого края стоя, за руки
взяться не с кем?
Если, взбираясь к себе на пятый,
слышишь не перебранку
там, где привычно сосед
поддатый стряхивал пепел в банку,
не перекличку пилы и дрели, не
дрожжевого теста
вздох предпасхальный, не дрожь
апреля в мокрой листве, но вместо
лепета, клекота птиц небесных –
этих господних бомжей –
хор несогласных из братской
бездны, что не боится больше.

***
Ты, дробящий толпу на взводы и
на бригады,
изучающий алчно карту моих
дорог,
мы с тобой не по разны стороны
баррикады
потому, что и баррикада есть
диалог.

Я, представь, не любила с
детства урчанья, рыка,
этих «смир-рно!», «р-равняйсь!»,
раскатов двойного «эр».
И картавость моя — лишь
косвенная улика
внутривенного неприятия
крайних мер.

Безразлична к твоим указам моя
держава —
обесточенная провинция, for
example, —
южный двор, где лучом
закатным подсвечен справа,
над верандой завис сирени
прощальный залп;

где легко шепоток о Шнитке или
Башмете
разрастается в гул вечернего
кутежа,
и, как пуля, от стенки треснувшей
срикошетив,
майский жук на тарелку
шлёпается, жужжа.

…Иногда из набухшей тучи звучит
валторна,
И в ответ верещат
встревоженные сверчки.
Но мятеж принимает форму
ночного шторма,
что смывает к утру прибрежные
кабаки.

Всякий стяг на твоих просторах
мне фиолетов,
демонстрация власти,
переговоры, блиц-
интервью… И меня мутит от
любых декретов,
как порою мутит от жизни
самоубийц.

С генералами сил ошую и
одесную
ты спешишь завершить
батальное полотно.
Но, как только твои войска
подойдут вплотную,
эта малая атлантида уйдет на
дно.

И трофейный пейзаж, что,
впрочем, не столь заманчив,
диковато сверкнет в голодном
твоем зрачке:
на лазоревом — белый
пластиковый стаканчик
с полумёртвым сверчком на
выпуклом ободке.

***
Юность одержима, как мятеж.
Всё в пандан — бандана,
балаклава,
всё зачтется, чем себя ни тешь:
свергнутый родительный падеж,
смертью перекормленная слава,
бытие, обернутое в трэш.

Пуля — дура. Комп с разбитым
ртом.
Врассыпную — треть клавиатуры.
Шрам зарубцевался на плече.
Под штормовкой — маечка с
принтом
Че Гевары или Че Петлюры —
не имеет, собственно, значе…

Что трясешься? Хватит — о тепле.
Я вчера — пошарь, короче, в сумке —
стырил в супермаркете коньяк.
Мяч у нас. Оле-оле-оле!
Если окружили эти суки,
есть, чем отстреляться, на крайняк.

Нам придется встать спиной к спине.
С тылом в этот раз не подфартило.
Гребаный не сбылся Голливуд.
Ты чего, чувак, повис на мне?
Как всегда, патронов не хватило.
Хоть узнать бы, как тебя зовут.

                  ***
«Если смерти, то
мгновенной…» Хрена! Из «котла» —
с перетянутою веной, чтоб не
вытекла
юшка, — выкрутив сорочку,
Господу грубя,
пьяный кореш в одиночку
вынесет тебя,
чтоб очнулся ты, фартовый
вытащив билет,
шевелить рукой, которой третьи
сутки нет,
и, водя глазами, в коих –
безнадега тьмы,
различать больничных коек
хриплые псалмы.
— Где ты, слева или справа
топчешься? — ответь,
с голым черепом шалава,
обещала ведь!
Где коса твоя, где жало, худшая
из баб?
Сука, в муках не рожала, — так
добей хотя б.
Драя пол, стуча в запарке
створками окна,
басом Шурки санитарки говорит она:
«Мы с тобой теперя в паре. Мы
теперя — дно.
Привыкай скорее, паря, целиться в судно».

***
Что ты видишь из долготы окопа
за минуту, две? —
огород в зеленом пуху укропа,
в кружевной ботве;

пыльный плющ, которым забор оклеен,
старой сливы ствол;
под бельем забрызганный мылом клевер,
табуретку, стол.

Засекаешь облачко над халупой,
наблюдаешь, хмур,
за двором, где пес, молодой и глупый,
разгоняет кур,

бестолково лает, кусает щетку,
учинив разгром;
вот его и жаль, а не эту тетку,
что бредет с ведром

поливать с утра огурцы и маки.
Не успеет, не:
ровно год, как ты без своей собаки
по ее вине.

Шествие

Если тебе велят — влево, а ты
направо
топаешь в аккурат, —
не сомневайся, брат, это еще не
слава
и не свобода, брат.

Правду ори свою рэпом или
былинным
слогом, но посмотри:
ты все равно в строю,
непоправимо длинном,
ровного рва внутри.

Вот и гадай, как лох: пафос, а
может, лепет?
Прятаться или сметь?
Гиппиус или Блок? Быков или
Прилепин?
Родина или смерть?

Вверить спешат толпу ратники и
сиротки —
всяк своему божку.
Хуже всего тому, кто семенит в
середке,
в плечи втянув башку.

С кем ты, — спеша, скользя? – мне
за тебя тревожно.
В тот ли вписался ряд?
Притормозить нельзя.
Выбраться невозможно.
Разве что — в небо, брат.

***
Молодое светило вылезло на
вершок.
Пять утра. Ни морщинки на
посветлевшем шёлке.
Пляж безлюден. Лишь две
синюшные шалашовки
собирают бутылки в
пластиковый мешок.
То ли это мотель на трассе, то ли
сераль:
бирюзовая вязь, понтовая
позолота,
в запотевший цветник
распахнутые ворота
и коровьей лепёшки спёкшаяся
спираль.

Справа — старый погост, где
розы крадёт жульё, —
на бетонной ограде красным:
«Сдаю жилье»;
снизу — чёрным — приписка:
«Дорого и навеки».
Неопознанный птичик боком
торчит на ветке
запылённой софоры и верещит
своё.
Слева клуб, от невзгод не
спасший свою корму.
Но фасад уцелел и плиты ещё не
спёрты.
Перед ним — постамент, мужик в
пиджаке. Кому
этот памятник? Вроде, Киров, но
буквы стёрты.

Куришь, в масляный воздух дым
выпуская злой,
пятернёю водя нелепо, как бы
смывая
этот верхний, сиротский,
праздно-лубочный слой.
И фрагментами проявляется
вдруг живая
виноградная волость, каменная
страна,
всякий раз при угрозе
вражеского секвестра
уплывающая из рук полотном
Сильвестра
Щедрина.

Комментарии

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *