фото Игоря Шелапутина
ЛАТИНСКИЙ КВАРТАЛ
У нас, как известно, всего больше, чем где бы то ни было. В том числе и Латинских кварталов. В Париже, к примеру, таковой один, а Пномпене вообще ни одного, а в Москве целых три.
И первый наш латинский квартал был расположен на Никольской улице, которую облюбовали для житья-бытья и культурного отдыха студиозы Славяно-Греко-Латинской академии, что в Заиконоспасском переулке. Васька Тредиаковский, Михайло Ломоносов, Ванька Барков. А до них на Москве царили мрак и невежество. Полный клерикализм и радикальный домострой.
Бывалоча, одурев от иноземной премудрости, от плюсквамперфектумов и герундиев, сжав в дюжем потном кулаке последний мамашин пятак, вывалятся рекреативно на посадский страх из классов – подмести мостовую подрясниками, перекрестить лоб на Иверскую, задрать подолы румяным хохотливым торговкам, украсть пирожок с зайчатиной с зазевавшихся лотков, восславить старика и антика Анакреона в окрестных кабаках. Бывалоча, ввалятся, молодые, ражие, и требуют непонятно: «Spiritusvini!». А ты – наливай. Ну известное дело — учащиеся.
А второй наш Латинский квартал был на углу Большой и Малой Бронных. Теперь-то здесь всё буржуазно. Обновлённый, респектабельный «Аист». Дорогущие «Алые паруса». Иномарка на иномарке. Теперь уже на обеих Бронных нет и духа студенчества. Настоящего, я имею в виду, старого доброго университетского студенчества. Такого, когда одни сапоги на четверых, и кто раньше встаёт, тот и получает диплом. А было, было времечко, когда нумера в доходных домах на углу Большой и Малой Бронных, не чинясь, облюбовали разночинцы – нигилисты и нетерпеливцы. Жили тесно, но весело. Голодно, но широко жили. А что? Университет под боком. Выйдешь утречком к Никитским воротам и пешочком вниз по Большой Никитской, к знаниям, на Моховую. И вот сидишь в аудитории, слушаешь урчание в животе, мечешь испепеляющие взгляды в белоподкладочника Фета, проходишь юриспушденцию. А дома проспавшие товарищи, напившись спитого пустого чаю, упражняются босиком и под гражданские мотивы Гриши Добросклонова в пиротехнике, мастерят бомбу на царских сатрапов. Тут же, рядом с ними, читают свежую прокламацию и вырвавшиеся из темницы патриархальной семьи жрицы свободной любви – некрасивые, неопрятные, с папиросками, в очках, и в синих, проеденных химическими кислотами платьях. Но – родные. Но – такие свои. А иных где и взять?
Но многим тем университет под боком вышел боком. Вышел Вилюем и Акатуем, Нерчинском и Чердынью. И теперь, может быть, только какой-нибудь застрявший здесь потомок Арвида Яновича Пельше по матушке и Анастаса Ивановича Микояна по батюшке пропылит, промчится поутру на сиреневой «Тойоте», да и то проездом, да и то не в университет, а в МГИМО, а оттуда – прямиком в Филадельфию, Гарвард, Массачусетс, далее – везде. Или – пройдёт в местную пивнушку бочком, в покойную ныне «Капокабану» безопасный властям студент Литературного института со старомодной книжкой в малахольной синюшной руке. А третий наш Латинский квартал подался на Юго-Запад, возвысился, вознёсся до Воробьёвых гор.
Здесь, вместе и в одном лице и Август, и Меценат, и Мерлин, и Наполеон, и Перун, и Гомер, и Аристотель, наш великий Сталин раскинул дивные чертоги. Типа, дядька Черномор. Здесь воздвиглась в высь неба стрела, увенчанная неразрывным соцреалистическим атрибутом. Встали и сели тут и там на страже науки бронзовые и каменные юноши и девушки кто со скрижалью, кто с ретортою, а иная и с астролябией. А под ней, под ними, между них – закипела, забурлила жизнь нового студенчества. Сперва – в 50-х – чинно гуляли, прохаживались целомудренными парами (мальчик-мальчик, девочка-девочка), пытливо всматривались в лица выдающихся бюстов на генеральной, как линия партии, аллее, затем в благовоспитанном ситце озирали со смотровой площадки имперскую императорскую столицу. И видно оттуда было тогда далеко и во все стороны. Вплоть до близящегося общечеловеческого счастья. Ну то есть – полный и абсолютный устроился поначалу Версаль.
А потом пошли эти катушечные магнитофоны, хрипящие «битлы» и Высоцкий из окон, самиздатовский Солженицын под подушкой, хлопоты об израильской визе, джинсы с тоником, пиво на пленэре, водка без закуски. Разрушение и подрыв. Даже (о ужас!) купание в мемориальном бассейне. Завелась даже тайком и свободная разно- и однополая любовь. И стало это всё сильно смахивать на гигантский провинциальный американский кампус, благо что природы там в достатке, и гадости, и радости.
Ну на этом и остановимся, поскольку состарились мы, поглупели и вашего этого продвинутого образа жизни ну никак не разумеем. Тьфу.
ВИСЛОУХИЙ КРОЛИК
У этих десять соток, и у тех десять. У этих дом, и у тех. А посередине – рабица. Прозрачность. Но здесь – разница. По обе стороны рабицы – это ведь разница. Большая разница.
Во-первых, одного зовут Антон Антонович, а того – Эдуард Эдуардович. Во-вторых – а сравните-ка строения. Эдуард Эдуардович с супругой Ксенией Ивановной живут в типичной такой развалюхе, которую поставили молодые еще Ксении Ивановнины родители в страшно сказать, одна тысяча девятьсот пятьдесят шестом году, в год, то есть, судьбоносного ХХ съезда КПСС. А Антон Антонович только в прошлом году воздвиг себе «Карелию-3», с верхним светом, с многочисленными конвекторами, с душевой кабиной, в которой между прочими шампунями есть гидромассаж, «Радио России» и видео просто, просто видео, без национальности.
И вот Антон Антоныч полюбил по субботам армянский коньяк «Арарат», который, чтобы не паленый, надо покупать в одноименном же магазине в центре Москвы. А после коньяка полюбил он зазвать свою половину, свою Аделаиду Валентиновну, в душевую кабину, включить нежно-розовую такую подсветку, ну и воду, конечно. А там уж… А уж там…
А вот еще надо что отметить. Надо отметить, что Аделаида Валентиновна в свои пятьдесят шесть – ну просто какая-то типичная топ-модель. Она, вы и не поверите, в роговых своих очках весит-то всего сорок девять килограммов. Всего-то навсего. И это при средне-высоком женском росте. Бери просто и на руках носи. И тело у нее еще совсем молодое. И умеренная грудь торчит, как дай вам Бог, мужчины, каждому. Как бы как помогай вам тут, мужчины, Бог. И ноги! Ноги просто сто десять сантиметров. Правда, чуть-чуть они волосатые. Но Антону Антоновичу это в душевой кабине как-то даже и нравится. Он даже ей запрещает их брить. Он, честно признаться, не любит окончательного совершенства. Даже побаивается. Так что ему там, в этой самой душевой кабине с подсветкой, хорошо. Ну и она не жалуется. Никогда не жаловалась.
А эти? А эти живут, извините, как свиньи. Извините. Участок весь в лопухах. Нужник у них, извините, на территории. А уж как они там моются – это вообще тайна природы. Тайна, как говорится, за семью печатями. А готовка? А стирка? И как они там сами с собой управляются – уму непостижимо. А у Антона Антоновича (замечу в скобках) есть два бледно-розовых теплых таких унитаза, с подогревом, с бледно же розовыми крышками. На первом и на втором этаже. А о стиральной машине, о микроволновке и о сенсорной электроплите я уже даже и не говорю.
А они, эти, и ездят до сих пор на «Копейке». Просто стыд какой-то. Просто позор. А вот и еще скажу. Ходит этот Эдуард Эдуардович весной и осенью в крупной такой вязки свитере, летом – в растянутых донельзя ярких майках-футболках и всегда — в таких неприлично застиранных джинсах. С такой вызывающе хэмингуеевской седоватой бородкой ходит. А что он этим вообще хочет сказать? Ну так? Ну что? Ну вообще. Одно бранное слово – шестидесятник.
Ну а Ксения его Ивановна! Ну тут я уж выражусь. Тут уж отважусь. Тут уж меня, простите, не удержишь. А выражусь я вот как. А скажу. Ксения Ивановна – ну полностью, то есть, распустившаяся женщина. Во-первых, она носит лишний вес. Во-вторых, она даже не задумывается над своим внешним видом. Разгуливает, то есть, в каких-то балахонах. Причем всегда на голое тело. А тело-то это? А тело? Ну курам на смех. Сплошной целлюлит. Было бы, как говориться, на что посмотреть. Так не на что ведь. Все висит, все свисает, все даже обвисает. А она тоже, ей-Богу, ходит. И рассекает. И туда она и сюда. И как бы это ей хоть бы и что.
И потом – Антон Антонович любит утром усесться на веранде, заправить за воротник мелкоклетчатой дачной сорочки (в городе Антон Антоныч предпочитает однотонное) салфетку в веселеньких таких васильках, и чтобы Аделаида Валентиновна тотчас подавала ему шкворчащую прямо на сковородке яишню с азербайджанскими помидорами, с лиловым корейским луком, с тоненькими кружочками венских сосисок, а к ней – тосты. И он сидит себе и завтракает, пока она варит ему кофе капуччино. И это не потому, что Антон Антонович какой-то там сатрап или домостроевец, а потому, что Аделаида Валентиновна его любит и не завтракает вовсе, чтобы не собирались складки на животе, чтобы не рос второй подбородок, чтобы кожа бархатилась, а нога как можно дольше оставалась сухой и стройной. Да мало ли у нее этих «чтобы».
А у этих – все на ходу, на бегу. Жуют всухомятку какие-то сомнительные бутерброды и тут же, представьте, курят. И тут же читают. Просто одновременно. Затягиваются глубоко, листают быстро, глотают жадно, пищу практически не пережевывают. И говорят, говорят, говорят набитыми своими ртами. И главное, что обидно – говорят какими-то неизвестными словами, наверное это, чтобы Антон Антоныч с Аделаидой Валентиновной не поняли. «Дискурс», — говорят. «Артефакт», — говорят. «Симулякр», — говорят. «Это я что ли симулянт!» — просто взвился однажды Антон Антоныч. Но Аделаида Валентиновна его тут же успокоила. «Оставь, — говорит, — дорогой. Пусть их».
А по вечерам, по летним, по погожим вечерам, и вовсе начинается у них ужас. Просто кошмар какой-то начинается. Выносится когда-то прежде эмалированная допотопная такая кастрюля («А она ведь похожа на их «Копейку», — сострил как-то невзначай Антон Антоныч), ставится она непосредственно на почву, и Ксения Ивановна садится такой раскорякой на корточки и начинает нанизывать на самодельные шампуры самодельное же мясо. А куски большие, неровные, неодинаковые. А и переперчено все сверх всякой меры. А этот, ну Эдуард Эдуардович, сопя и чертыхаясь, отпиливает сухие ветки с их запущенного яблоневого сада. А потом сваливает весь этот мусор в отслужившую своё кухонную чугунную раковину и начинает якобы поджигать. И вот тут-то уже – полная комедия. Ну абсолютная. Ничего у них, естественно, там не разгорается, и они начинают бегать в дом за своими кроссвордами, и смотрят ещё при луне: разгадан – не разгадан. И уж потом только отправляют их в огонь. Но всё одно не разжигается оно. Ну не горит. И тогда Ксения Ивановна бросает нанизывание и с криком «Не так! Не так!» бросается к этому так называемому мангалу. И тут уж толкаются они своими жирными задницами, тут уж чиркают спичками обыкновенными. А — ничего. А — тьма.
А Антон Антоныч сидит себе на веранде в кресле- сидит качалке, прихлебывает скотч и иронически так себе улыбается. Ему-то, Антону Антонычу, шашлык изготавливает Гиви со станции «Львовская». И там уж у них заведено строго: утром в пятницу, бывало, позвонит Антон Антоныч и скажет только два слова: «Три килограмма». А вечером приедет и заберет. А за качество – и не парится. Качество — оно всегда в наличии. А потом и мангал у Антона Антоныча сварен штучно, из нержавеющей такой стали, и шампуры у него фирменные, удобные, с деревянными такими четырехгранными ручками. И жарит он шашлык на специальных таких пакетированных угольях. Да и не он жарит-то сам, а вызывает сторожа Фархада, который по первому своему ташкентскому образованию – не сторож вовсе, а шеф-повар восточной этой самой кухни. Так что весь этот процесс занимает у Антона Антоныча ну максимум пятьдесят минут и проходит легко.
А эти – не мытьем, так катаньем – всё-таки раз и навсегда разводят огонь. Как первобытные пещерные такие люди. Как Нао, Нам и Гав (читал когда-то в детстве Антон Антоныч такую интересную единственную книжку). И тут уже только и слышно: «Давай переверни!»; «Нет, ещё рано!»; «Нет, переворачивай»; «Нет, рано, рано!». Ну и так далее. Суета, как говорится, сует. А когда там у них наконец зажарится (пережарится, конечно, или недожарится), то несет Ксения Ивановна пластиковые двухлитровые ёмкости пива «Очаковское», по три-четыре единицы несет этой гадости. И едят эту дрянь. И дрянью и запивают.
А уж когда приходят к ним в гости гости, все эти седые, беззубые и лысые Вованы, Пупки, Михеи, все эти аборигены, весь этот позор престарелых ответственных членов правления «Березок-6», все эти друзья детства, то тут вообще, как говорится, туши свет и бросай, что называется, гранату. Тут Эдуард Эдуардович идет в дом, куда-то в самые его глубины, в самые что ни на есть недра, и выносит оттуда обшарпанную такую, видавшую такую виды гитару, и устраивает ее на глобусообразном своем животе, и начинает: «А в тайге по утрам туман, дым твоих сигарет…» А эти курят и подвывают. Да Господи, да что ж они знают-то про эту-то про тайгу! И Антон Антоныч тогда обычно тогда говорит: «Вот за грехи наши тяжкие наказал Бог нас соседями» — и вставляет в ухо наушник плеера и слушает «Полет валькирий» немецкого композитора Рихарда Вагнера. Очень, скажу вам, мужественную вещь.
И вот тут как-то тут однажды раз Антон Антоныч как-то задумался. Крепко надо сказать, он задумался. Думал он день, два, три. И вот в каком ведь думал разрезе. Ведь всё, думает, вроде бы, есть. Дача – вот она, налицо. Машина, скромный темно-синий «Форд-фокус», отстаивается в гараже-дровяннике. Ну квартира, конечно, на Тимирязевской. Дети, опять же, выращены-выучены-трудоустроены. Да и жена, Аделаида то есть Валентиновна, тоже вполне на уровне. А чего-то все-таки не хватает. Ну недостает. И вдруг внезапно понял Антон Антоныч – чего. Недостает друга. Но не такого приятеля, которые заглянут на преферанс или на шашлык, поболтают о футболе-кризисе, расскажут свежий анекдот, а заглянешь в их глаза, а там – или перераспределение денежных потоков, или трудности евроремонта. Но нет. Таких не надо. Такие ведь и так есть. А надо друга, который чтоб по первому зову, чтоб днем и ночью, чтоб зимой и летом, чтоб в вёдро и в ненастье. Который и выслушает, и поймет, и посочувствует. Который будет смотреть в глаза и как бы спрашивать: «Ну как ты? Ну что с тобой? Что случилось-то, Антон?» Короче, задумался Антон Антоныч о таком вот верном настоящем друге. Затосковал.
И вот однажды утром просыпается Аделаида Валентиновна от стука молотка. А рядом – пусто. И простыня даже уже холодная. «Странно», — думает про себя Аделаида Валентиновна, которая поутру всегда небеспочвенно рассчитывает на утренний экшн, ну на такой маленький саммит. Но молоток стучит, и она снова томно смежает веки. Но молоток стучит, и ясно, что уже не уснуть. И тогда сбрасывает Аделаида Валентиновна одеяло, высоко задирает свои невообразимые ноги, то есть принимает как бы положение «свечка». А потом – раз. Рывок потом, толчок, экивок – и она уже стоит на обеих своих ногах прямо перед трюмо. Свет мой, зеркальце, скажи… А она, Аделаида Валентиновна, всегда так начинает утро. Ну для тонуса. Она же у нас в прошлом – кандидат в мастера спорта по спортивной гимнастике. Бревно там, кольца там, брусья, перекладина там. Она, главный тогда бухгалтер ИТК-47, и познакомилась-то с молодым тогда командиром роты охраны ИТК-74 и выдающимся стрелком-снайпером Антон Антонычем на отраслевой их войсковой олимпиаде в городе Магадане. Ну и приглянулись они тогда там друг другу. Ну и не промахнулась. Ну и слюбились. А и что? А и поди плохо? А свет мой, зеркальце, скажи…
И тогда выходит Аделаида Валентиновна на двор, выходит не умывшись, не почистивши даже свои дорогостоящие вставные зубы, выходит, только-только лишь слегка набросив на свои всем уже нам и так хорошо известные прелести лёгкий такой, воздушный такой, шелковый такой халатик. И идёт. И идёт по территории. Хозяйкою такой идёт. И чего же она видит? Да ничего она, собственно, не видит, кроме того, что висит у них на калитке надпись: «Осторожно! Злая собака!». И всё.
— Ну Антон Антоныч, — резонно так замечает тогда Аделаида Валентиновна, найдя наконец Антона Антоныча в гаражно-дровянном закутке, мастерящем какую-то какую-никакую собачью будку. А он ее сразу раз и хвать за перед. А она говорит: — Ну Антон Антоныч, ну я же серьезно. Ну никаких мне тут чтоб собак ещё не хватало. Ну никаких. «Хорошо, — говорит тогда Антон Антоныч, — хорошо, никаких то есть собак. А это то есть так, говорит, ну чтоб зимой не лезли». «Ааа… Ну понятно…», — говорит тогда Аделаида Валентиновна и зазывающе так уходит. Но а он не зазывается, и молотит всё, и молотит. Ну да и пусть его. Не последний то есть день живем.
А Антон Антоныч – он ведь хитер. Он, Антон Антоныч, не дурак. Далеко он не дурак. Он, Антон Антоныч, между прочим, стрелец. И он вошел тут себе в интернет и высмотрел там себе кобелька немецкой породы овчарки. И он тут же перевел некоторую сумму на кредитную карточку своему бывшему верному командиру взвода и написал ему буквально только три слова: «Покупай. Дари. Сочтемся.» И тот все правильно понял. И в день рождения Антона Антоныча, 18 то есть декабря, в подполковничьей уже форме одежды принес ему щенка. А у Антона Антоныча уже и табличка на калитке, и будка уже сколочена. Ну и что тут скажет хоть бы даже Аделаида Валентиновна? Нате вот мол вам подарок. Из глубины мол вот вам души.
А Аделаида Валентиновна, та тут вся просто обмякла. «Ой», — говорит Аделаида Валентиновна, — «Ой, говорит, — прелесть! Какая прелесть! Давай, Антон, говорит, Антоныч, он с нами будет спать. Ну давай! Ну давай! Ну давай!». А Антон Антоныч насупился так и сказал. «Собака должна жить собачьей жизнью», — только и сказал на это Антон Антоныч. И бросил в будку в виде подстилки свой повидавший виды китель, и водворил туда щенка. И так тот там, ласточка, и жил, так и провел там зиму. Но и произрос. Но и возмужал. А Аделаида Валентиновна тайком и кормила его сытными своими борщами, целовала, тискала, прижимала к своей невозможной груди.
«А как, — смирившись, пристает Аделаида Валентиновна, — мы будем эту крошку звать?» Ну а как звать-то? Умная вообще-то женщина Аделаида Валентиновна, но такие иногда глупые вопросы задает. Ну звать, естественно, надо Рекс, что в переводе с латинского значит Царь. И был, был когда-то у Антон Антоныча уже такой Рекс, на срочной был на службе, и служил службу, и смотрел в глаза. Ну Рекс – ну это однозначно.
И стал Антон Антоныч Рекса дрессировать. То есть натаскивать. Говорит ему: «К ноге». Говорит ему: «Сидеть». Говорит ему: «Рядом». Говорит ему: «Фас». А тот смышленый такой и всё усваивает.
А эти – тоже не лыком шиты. И пришли они однажды. И приехали. А с такой пластиковой корзинкой приехали, а в ней – кролик. Но не такой обычный кролик для пищи, чтобы раз – и нет, а выведенный в специальных лабораториях вислоухий туда ж тебе такой коллекционный кролик для наслаждения. Очень нежное, скажу тут, дитя такое природы. А уж наглое какое! А уж!
И с тех пор только от них и слышно: «Михал Михалыч! Михал Михалыч!» (это они так его назвали в честь совершенно неизвестного какого-то М. М. Бахтина, как бы, как объяснили, одноногого и выдающегося туда тебе им ученого). А Михал Михалыч всё жрет. Ну что прямо твоя сенокосилка. Съел поначалу все лопухи, потом принялся подгрызать деревья. А Рекс подходит вплотную к рабице и тихо так, утробно так рычит. И Антон Антоныч понимает, что если бы не естественная непреодолимая эта преграда, то разорвал бы просто на клочки. Ну на куски бы разорвал. Но и тот тоже всё понимает и, пользуясь безопасностью, спокойно так жрёт.
А в ту роковую ночь шел дождь. Выл ветер. Качались верхушки деревьев. Скрипели. Завывал Рекс. Надрывно как-то, смертельно как-то завывал. Наверху, в спальне, свернувшись калачиком и накрывшись с головой, неспокойно спала Аделаида Валентиновна. Стонала, металась во сне (калачиком же и металась), вскрикивала. Она у него, у Антона Антоныча, больно уж метеозависимая. А сам Антон Антоныч сидел в курительной комнате, прихлебывал скотч, курил почему-то одну за одной и думал о давнем. И пролетали перед его мысленным взором тайга, вышки, слепящий свет прожекторов, серые колонны на плацу. А перед мысленным слухом – клацанье затворов, хриплые команды, лай служебных собак. Юность.
И тут Рекс не то что там завыл, а стал даже скрестись в бронированную Антон Антоныча дверь, чего раньше себе он никогда, надо сказать, не позволял. Ну и пошел Антон Антоныч, и открыл. И отпер. Ну если другу очень надо-то. Ну если? А там стоит виноватый такой Рекс и в зубах держит грязного такого, измызганного и очевидно конкретно мертвого Михал Михалыча. И ещё и поскуливает. «Ну ты, брат», — только и сказал на это Антон Антоныч. Но и оценил. И даже чуть загордился. «Ну наконец, — думает, — ну наконец-то». А тот со стыда даже и присел. А что «ну ты, брат»? Этим же уже не обойдешься. Тут уж надо будить Аделаиду Валентиновну. Собирать надо семейный совет. Произошло ведь преступление. Конфликт ведь произошел, чреватый долгоиграющей нудной такой конфронтацией. А кому, в общем-то, это нужно? А? Ну а?
И вот идет он наверх и говорит: «А можно вас, Аделаида Валентиновна, разбудить?» А та уже и так не спит. Та уже что-то чувствует. То есть – предчувствует. И говорит спросонья: «Ну давай, Антон, ну режь». А он тогда ещё раз поразился своему тому правильному магаданскому тому своему выбору. И говорит: «Вот так вот, мол, и вот так». А она тогда вскакивает уже по описанному и говорит: «А давай, Антон Антоныч, исследуем для начала тело трупа». Ну и исследовали. Ну и умна всё-таки оказалась в итоге Аделаида Валентиновна, поскольку ну и ни одного то есть физического повреждения нету. То есть естественная получается как бы смерть. То есть умница Рекс аккуратно взял его так как бы за шкирку, и так аккуратно и принес. Ну как бы так. А где уж взял? А откуда уж принес? А это уже другой вопрос и разговор. А тогда и что? И взятки, как говорится, с нас тогда гладки.
«А давай, говорит тогда Аделаида Валентиновна, — вымоем мы, Антон Антоныч, Михал Михалыча начисто шампунем и подбросим им, этим, на крыльцо. И как бы Рекс тут, наш ну то есть Рекс, ну ни при чем. Ну как бы так уж случилось. Так уж как бы произошло. И тут еще раз, вторично уже, поразился Антон Антоныч ее уму. «И верно, — говорит, — и так надо и сделать». И так и сделали. Сказано, то есть, и сделано. А у Антона Антоныча была такая заповедная дырка-щель в их рабице, и он туда крадучись прокрался. Ну и подложил. А потом они выключили весь свой свет и лежат напряженно, с открытыми лежат глазами.
А тут – стук. И голос тут. «Сосед, — говорит голос, — а у тебя есть выпить?» «Ну есть»,- настороженно так отзывается Антон Антоныч, а сам уже нащупывает на полу под кроватью верного своего «Стечкина» или, думает, пока для начала бейсбольную биту . «Ну пусти тогда». И он отложил тогда оружие. И он пустил. Впустил. Запустил. Поверил. И они вошли, растрепанные такие, такие обескураженные. А Аделаида, умница, Валентиновна сразу, видя такое дело, безо всяких там разных слов и разговоров подносит им по граненому стакану водки обыкновенной. То есть всклень. А они как её жахнут. И тут чуток они расслабились. «Да вы садитесь, соседи, вы присаживайтесь», — говорит им тут умница Аделаида Валентиновна.
И те сели. И молчат. А потом говорят: «А можно ещё?» Ну что ж? Ну нате вам и ещё, если уж вам так надо. Уж этого-то уж у нас добра…
И выпили они ещё, и жахнули, а потом начали свою леденящую душу историю. А история заключается в следующем. В следующем таком у них заключается такая леденящая душу их история. Оказывется, умер у них вечером, во время программы «Время», их вислоухий Михал Михалыч, существо хотя и симпатичное, но чрезвычайно хрупкое. Умер естественной себе смертью, от отравления. Чего-то он там не того он сожрал. А уж как он мучался. И они его по смерти обмыли, обрядили, похоронили, отпели. Выкопали то есть ямку и засыпали то есть землей. И даже потом притоптали. А потом смотрят – а он пришел и лежит на пороге. И чистенький такой. И даже шампунем дорогостоящим пахнет. Ну пришел. Ну воскрес. Ну такая вот случилась тут мистика. А может они, ну эти, его заживо? А?
А Рекс себе тут же сидит. Ну пользуется как бы случаем. А Антон Антоныч посмотрел тогда внимательно так на Рекса и как бы взглядом ему говорит: «Ну ты, брат, даешь. Разрыл, брат? Эксгумировал?». А тот тоже ему взглядом: «Ну не мог, мол я. Ну не удержался». А этот ему: «Ну ладно. Ну понимаю». А тот: «Ну виноват». А этот: «Да ну, да понятно». И вот так вот они и переговорили.
— И Эдуард Эдуардович, — продолжает тут Ксения Ивановна, — хотел сколотить, ну то есть вас, Антон Антоныч, хотел попросить сколотить маленький такой гробик. Такой то есть аккуратный. Такой, чтобы он уже не восстал. А то он сам ведь не умеет, а вы у нас — известный мастер. Просто Божий плотник. И чтобы похоронить Михал Михалыча по-христиански, ну достойно чтобы похоронить. И годы жизни чтобы, и крест, и всё такое. А то ведь разрывают. Раскапывают. А то ведь вандализм.
— Сколочу. Для вас, Ксения Ивановна, сколочу. Еще как для вас сколочу, — сказал вдруг неожиданно для себя даже Антон Антоныч и еще неожиданнее добавил: — Из своих даже сколочу материалов. И давайте, — добавил, — годы ещё и жизни.
А это он сказал потому, что внезапно откылись ему все прелести и страсти ее избыточного, свободно так-эдак гуляющего и переливающегося-перетекающего под легкими покровами рубенсовского ее тела. И как, поразился он, раньше-то он этого не замечал!
И тут она, Ксения Ивановна, посмотрела на него так пронзительно, с такой посмотрела благодарностью, с таким как бы авансом на будущее, что он не удержался и положил руку ей на ногу. И никакой там оказался ни целлюлит, как ошибочно, а может быть и корыстно, утверждала Аделаида Валентиновна, а так, обычный женский подкожный здоровый жирок. Мягкий такой, такой эротический. Какого Антону Антонычу давно по жизни уже не хватало. Форма-то, оформленность, мускулистость эта – это, нету слов, хорошо, — подумал тогда Антон Антоныч, — но вот такая вот свобода, такое половодье, такой разлив, такое даже буйство – тоже ведь хорошо. И ещё, — додумал тогда Антон Антоныч, — неизвестно ведь, что и чего ещё лучше.
А и видит он боковым зрением, что рука Эдуарда Эдуардыча лежит уже на твердой ноге Аделаиды Валентиновны, а ее рука – уже у него на плече. Но и как-то Антону Антонычу это даже и нравится.
А потом была ночь. А за ней – утро. И вышел тогда Антон Антоныч от Ксении Ивановны, и позавтракали они все вместе. Ну вчетвером. Ну и с Рексом.
А рабицу он снес.
СТАРИК
Старик просыпается каждое утро ровно в 8:30 и безо всякого будильника. А потому что первая пара. Но нет уже давно никакой ни первой, ни пары, и старик задремлевает. И вот тут-то наступают настоящие вящие сны. Тут даже он забывает про свою деревянную левую ногу. И в снах этих есть молодое неизбывное студенчество, есть игра мыслей и смыслов.
Но потом старик просыпается уже окончательно в доме своём для престарелых. И обводит суровым взглядом своё аскетическое жилище. Стол, тумбочка, койка, чайник. Старик, бывало, живал и хуже. На нарах, бывало, жил. Ну да что поминать. Старик поводит своим гоголевским носом и чувствует смрад. А это потому что он стал подванивать. Заживо разлагаться. И ничего уже с этим не сделаешь. Но – а жить-то надо. И он встаёт и идёт на скользкой деревяшке в душ. А он — упрямый старик. И ещё – у него дырявые носки. Вернее – носок.
Вчера к старику приезжал молодой активный кандидат наук в джинсах, эпигон, и рассказывал тему, что он-де, старик, сделал в плане мировой поэтики. «И надо же, – думает старик, – приехал аж из Москвы аж к нам в Иваново». Но тут получается, что старик – мировая уже величина. Вот он тут себе отвязно сидит, а весь их учёный мир сходит понемножку с умаот его пятидесятилетней давности амбивалентности. Говорил также, что выходит нарасхват его, эпигона, стараниями, его, старика, теоретическая книжка с его, эпигона, комментариями. И что поправит и в корне изменит она его, старика, финансовое благополучие. Но только он отсюда уже никуда. Стол, тумбочка, койка, чайник.
Он, старик, действительно, было дело, и взлетал, и воспарял мыслью. Ну а потом как бы иссяк и стух. И все свои грозные полемические тексты читает как уже не свои. Да и не читает он их. Ему теперь задача – с утра полностью опорожниться, потом успеть на семичасовой кефир, а далее – дремать до обеда. А это уж сквозь дрёму приходят к нему фрачные делегации и увенчивают заслуженными лаврами. А он – овощ и читает «Остров сокровищ».
А вообще-то старик хочет умереть. Но умереть естественно. И он уже и так пробовал, и этак. Но не дают. Приходят постаревшие делегации злобных гонителей и юлят, и заискивают. А старик сидит с каменным лицом. Он ведь – упрямый старик.
Хорошая русская проза, душевная и умная…